355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Ирина Валерина » Держась за воздух » Текст книги (страница 8)
Держась за воздух
  • Текст добавлен: 10 октября 2016, 04:47

Текст книги "Держась за воздух"


Автор книги: Ирина Валерина


Жанры:

   

Поэзия

,

сообщить о нарушении

Текущая страница: 8 (всего у книги 11 страниц)

НЕ АПОКРИФЫ


ИДЕЯ

И срок пришёл, но не было вокруг

ни мира, ни приюта, ни значенья.

Он нёс меня, как маетный недуг

сквозь лихорадку скорого прозренья,

нисколько не отбрасывая тени,

поскольку света не было ещё,

как не было ни тьмы, ни вод, ни тверди.

Витал над сутью абрис юной смерти,

но, оставаясь им неизречён,

не находил ни смысла, ни объёма.

И было всё.

И не было.

Геномы

начальные плела его рука,

но разрушала разом нити связи —

для тёплой глубины первичной грязи

не вызрело и времени пока.

Он был один.

Он был един, но полон

всем, что и сам до срока не назвал,

и то, что скоро сбудется глаголом,

росло в нём, как прибрежный чернотал,

как дикий виноград,

как ежевика,

как морула, делящаяся на

касание божественного мига

и приближенье жизненного дна.

Он нёс меня, но застывал, немея,

он колебался,

он шептал, что-де я

немыслима и в целом неверна.

Но срок пришёл,

и я пришла – идея

набухшего вселенского зерна.

ГЛИНА

Позиция глины – терпение и покорность,

готовность влажная для воплощенья в форму

критской ли амфоры с длинным изящным горлом

Кем ты проснёшься – решает каприз секундный,

нервные пальцы уставшего демиурга.

Собственно, о категориях ранга чуда

мне рассуждать ли?

Обуженным переулком

мысль моя пробирается, в мелкотемье

падая всякий раз, лишь поманит сущность

замысла, непознаваемого, как время,

замысла первого, чья безграничность душит.

Вязкой средой исполнясь, молись же, глина,

чтобы творец согрел перед лепкой пальцы

и воплотил тебя маленьким панголином,

нежную мякоть спрятав под крепкий панцирь.

Будешь бродить себе по цветущей сельве,

даже не зная, что обитаешь в преддверье рая,

а не, из света выйдя, сражаться с тенью

и подавлять потребность сорваться с края.

Чтобы разбился заговорённый голем,

мало упасть, нужно после ещё подняться

и зашагать по землям недоброй воли,

не вспоминая об окрылённом братстве.

Только, я знаю, глина, придёшь ты вскоре

малым подобием и, не постигнув сути,

выполнишь должное, чтоб затеряться в хоре

сонма подобий прочих.

Чем дальше люди

в пропасть уходят, от замысла отдаляясь,

тем всё сильнее нравятся панголины:

ящеры робкие – тихая божья шалость.

Впрочем, кто знает?

Молись же усердней, глина.

ВДОХНИ

И как из темноты не изъять свет,

и как из тишины не извлечь звук,

так и от бытия не отделить смерть,

поскольку бытия, как и смерти, нет.

Есть влажная глина, гончарный круг,

мерное вращение, нога на педали,

рука, вспорхнувшая на плечо,

любящий взгляд, и едва ли

нужно что-либо ещё...

Разве что тихий вечер, горчинка винная

в глиняной кружке, сыр со слезой,

новая книга, прочтённая наполовину, и

ходики, ухающие совой,

мотыльки, принимающие свечение,

ночь, и над ночью огни —

плавно текущие над головой

реки небесные, звёздные ильмени,

и новый сосуд, ждущий одушевления.

Вдохни...

НЕ АПОКРИФ

Когда время ещё дремало в плотном коконе небытия,

и твердь претерпевала терраформические процессы,

у Создателя уже были любимые люди – не ты и не я,

а взлелеянные из жёлтой глины единственного замеса.

Не знаю, зачем Он, слепив их по образу и подобию своему,

дал чуткие пальцы, большие глаза, но слепые души —

признаться, я в древности этой многого не пойму,

но речь не о ней, конечно.

Он ждал.

Он слушал,

как медленно в них прорастает поющий звук —

предвестник неловкого, как всё, что впервые, слова.

Плод созревал, но до его рождения им вполне хватало и рук

для познания мира, положенного в основу.

Ладони текли по округлостям – обретали устойчивость горы;

пропадали во впадинах – те наливались теплом и влагой.

Люди творили так, как это делают дети, ещё не открывшие горя:

не зная боли, стыда не ведая, а также страха первого шага.

Женщина воспаряла, лицом сияя – тяжелели глаза мужчины.

Тянулась Вселенная,  раздвигая начертанные границы,

у элементарных частиц обнаружились полуцелые спины —

и мир содрогнулся, и звук не замедлил родиться.

И был он таким: вместившимся в один-единственный слог,

тесным, как грех, и тяжёлым, как урановый атом —

 «йа-а-а...». И слово – «я». И после – «бо-о-ог...»

И  время проснулось, и смерть проснулась, а Бог – заплакал.

ОТ ЛИЛИТ

...А дела всё такие же – тишь да гладь,

лишь когда-никогда переблуда-ветер

листья жухлые в смерче ручном повертит

да на стылую землю уронит спать.

...А живу ничего – ничего, и ладно.

Всякой новости срок, да не всякой рад.

Облетает и хохлится райский сад;

уводимые в зиму инстинктом стадным,

змеи жмутся к корням, открывая сны,

что черны и бездонны – но что мне змеи?

Им воздастся по лету, тебе – по вере,

ну, а мне остается лишь спорить с Ним.

...А что Он?

Он всё так же – везде и всюду,

как вселенная, полон, как сердце, пуст.

Вон, в грядущем вселился в горящий куст,

и твой дальний, но кровный, поверил в чудо.

...А меня... нет, никто.

И с детьми не вышло.

Да и я никого.

Ни к чему теперь.

Бесконечный мой век разделяет зверь —

белоснежный, яростный и неслышный —

я зову его Время.

...Приветы Еве,

многочисленным чадам и домочадцам.

С пожеланьем плодиться и размножаться,

населять и наследовать —

без обид, не твоя и ничья, но останусь первой,

демоница, заноза твоя,

                                                     Лилит.

ПОЗДНЕЭДЕМСКОЕ

Вот так бы сидеть в облетающем вечном саду,

из глиняной кружки пить звёзды, упавшие в воду,

на пальце держать мотылька, а под крыльями – воздух

и слушать, как в почве бессонной деревья растут:

из света – во тьму, от означенных – к ненаречённым,

корнями голодными – к чистым источникам вод,

чтоб горечью горнего знания полнился плод

и дерево к небу тянулось макушкой зелёной.

Однако, всё в плане...

Блаженство уходит.

Тревожится сад.

Упругий живот согревается тёплой ладонью,

и зреют овальные клетки для будущей двойни,

и яблоко зреет,

и время...

Наивные спят.

САД

Я сад, не желающий плодоносить,

поэтому больше не будет яблок.

Но в почве вьётся упрямо сныть,

на ветке рюмит кочевник-зяблик,

и чешут букашки к весне бока

под жёсткой корою, ломая панцирь,

и дарят приблудные облака

тягучую ласку дождящих пальцев —

и жизнь не уходит, и я живу,

уже не ища ни любви, ни сути.

Тянусь в загустевшую синеву.

Текут столетья.

Приходят люди,

в сердцах пинают мои стволы,

трясут сердито пустые ветки,

пила, оскалясь, являет клык —

и воплощается в табуретке,

кровати, лавке, резной лошадке

один из помнящих связь времён

до самой первой разбитой грядки.

Но их несчётно в числе моём.

Проходят люди.

А я бессмертен

(«...расти над болью, расти и кайся»)

Расту.

Надеюсь умилосердить.

Я сад, заброшенный Богом.

Райский.

ЕВА

Ева печёт лепёшки.

День тих и светел,

падают глухо яблоки в сонный сад.

В мире, познавшем грех, подрастают дети.

Лепит из глины Авелю старший брат

птиц легкокрылых, бегущих единорогов.

Дует малыш, надеясь, но прах есть прах.

Тесто сминает Ева, вверяясь Богу,

губы сухие шепчут: «... в Твоих руках...»

Время-река – глубоки и неспешны воды.

Ева стирает детское, трёт песком

пятна от винных ягод, а вот разводы

тёмного времени будут потом, потом.

Вечер спускается многоголосым хором,

пахнет молочным, пыльным и травяным.

Солнце уходит, его принимают горы.

Ева целует мужа, сливаясь с ним

в жаркое целое, чтобы зачался третий.

Еве семнадцать.

В ближайшем своём столетье

примет нелёгкую ношу и понесёт.

Ну, а пока ей мирно в руках Адама,

смерть далека, не просыпан песок минут.

...Страшное видится – кровь на ноже и саван.

Ева зовёт чуть слышно: «Господь...

                                                               Ты тут?»

БЕЗГРЕШНОЕ

плывёт в бесконечность минут череда с прохладой вечерней вернулись стада

мир пахнет покорностью и молоком а страшное будет но после потом

ведь каин и авель безгрешны пока их гладит и поровну божья рука

вот хлеб преломив улыбается мать здесь каину восемь здесь авелю пять

сквозь щели клубятся иные миры

тех пыльных галактик что разом зажгли

лучи уходящего солнца в закат и вечер уходит

прерывисто брат вздыхает и вертится ищет покой

а в каине страх прорастает тоской.

я чувствую каин твой спрятанный страх

я тоже пылинка на божьих весах

и сколько он весит мой маленький мир

в ту вечность ответов где гол ты и сир

спи каин бог вспашет для нас облака

и утро придёт и господня рука

все зёрна от плевел уже отделив

посеет намеренье

каин ревнив но каину восемь и ноша легка

танцуют пылинки во тьме чердака

я слышу как дышит размеренно дом

да что-то случится но после потом...

ОТ КАИНА

Рем бормочет чуть слышно: «Ты, это...пиши-пиши».

Забивается в угол, считает свои ножевые.

У бессмертной души бесконечно бесцельна жизнь.

...Правда – в силе.

Ты на собственной шкуре проверил сей тезис, брат,

или всё же исполнил долг, уступая воле,

что не знает сомнений, поскольку витает над,

словно гриф – над болью?

Впрочем, вышло что вышло, и гуси спасали Рим,

а не там, предположим, нелепо звучащий Ремул.

Шесть к двенадцати – брат в анналах, и Марс бы с ним.

Ты что мог – то сделал.

Но толкнулось под рёбрами (бог ли какой качнул?),

и сошлись на холме зелёном не братья – звери.

И порезалось солнце об острую кромку скул,

и – по вере тебе, а брату, прости, померий.

Всякий вышний – игрок, хоть античный, хоть иудей,

это я говорю – ну, а я-то родился первым

от того, кто был глиной, а после – провел людей

через бездну Евы.

Ты нарушил границу, а я преступил черту —

подтолкнуло червивое.

Авель гуляет садом.

Не отмыть мне от крови ни права вовек, ни рук.

Обними же меня – чужого, как прежде, брата.

НОЙ СИДЕЛ НА БРЕВНЕ

Ной сидел на бревне от ковчега, смотрел в закат,

но, поскольку закат алел нестерпимо, то

приходилось смотреть чуть в сторону.

Хор цикад

славословил ночь на пределах УЗ-частот,

и в ушах звенело.

«Чёртова мелюзга!» —

сплюнул Ной в траву, где прирученный мелкий бес

хоть давно не путался, но так и льнул к ногам,

понимая, видимо, сколь непосилен крест

бытия за рамками времени.

Старый миф

не трещал по швам, но тяжко давил кадык

(изнутри, как душит груз несплетённых рифм

до того, как ты откроешь иной язык —

всякий раз иной, хотя алфавит един —

и свой новый стих по имени позовёшь).

Древний Ной, хозяин ковчегов, мостов, плотин,

отчего на оливковой ветви созрела ложь?

Если ты прародитель, то есть и твоя вина,

что от крови твоей во мне притаился мрак?

Я забыла тех, кто любит меня и кому должна,

но зачем-то помню, что встреченный всякий – враг.

Не ответил Ной – у вечного мифа не тот формат,

чтобы слушать всё, о чём говорит вода

быстротечного тела.

Он просто смотрел в закат

и давился постылой сладостью лжеплода...

РЫБА

Он приносит рыбу,

бросает на стол: «Готовь...»

Рыба дышит ещё, но во взгляде его любовь

так надмирна и тёмной болью невыносима,

что я молча киваю и правлю точилом нож.

Звук терзаемой стали пронзительно нехорош —

в голове раз за разом взрывается Фукусима.

Поправляет меня: «Фуку́сима, ангел мой».

Выдыхаю, справляясь с тягостной дурнотой, —

от него не скрыться ни мысли моей, ни тени.

Я прошу, как могу: «Пожалуйста, не смотри»,

но форель демонстрирует свернутый мир внутри:

микрокосмос утробы,

где прежде клубилась темень

вязкой крови и лимфы,

где сердца её пульсар

по чему-нибудь иномирному тосковал

и горел,

срываясь изредка в аритмию.

А теперь этот мир,

закончившись под ножом,

стал по факту детализирован, но весом —

килограммы нежнейшей плоти не посрамили

сытных вод, в которых брюшком желтел гольян,

и хрусталь ручьёв к себе подманивал океан,

и свободная рыба резвилась на перекатах.

Тороплюсь.

Он скоро оценит мои труды;

на столешнице дуба,

познавшего суть воды,

выбивает чуткими пальцами дробь стаккато

и бормочет тайное – кажется, палиндром.

Не хочу,

не слышу,

думаю о земном,

но в трёх водах омыты

и сердце её, и печень.

Значит, скоро общему времени стать густым

и потечь над миром,

как жертвенный белый дым

с зиккуратов древнего Междуречья.

Он кивает «добро»,

говорит: «Не смотри назад».

За спиной демон плачет,

вдыхая горчащий смрад,

но уходит вскоре,

опять перепутав двери.

Рафаил, глупа я, и тяжки мои долги,

но...

Слепоту душевную вылечить помоги...

Хмурит брови: «Как всем, так тебе – по вере...»

КРАМОЛА

Как звали осла, что доставил Марию и плод

её благодатного чрева в укромный покой пещеры,

забыто за временем – время всегда идёт

лишь только вперёд, без оглядки, и новой эре,

по сути, неважно не только, что был осёл,

но также и то, что в густеющей мгле свершилось.

...Поскольку всегда выбираешь, из меньших зол

всё то, что в остатке, собой и являет милость:

отсрочить ли день неизбежный, вложив в уста

копейщика слово, достигшее уха труса,

сойти ль вертикалью тау (читай, креста)

в обмершую плоть назаретского Иисуса,

но лучше бы заново миру писать скрижаль

и быть самому пусть смертней, но человечней, —

однако, не время.

Двойная ведёт спираль,

и данное слово, давно обрамлённое речью,

растёт, как растут деревья – от корня вверх,

и ширится ропот, как буря в открытом море.

Я дал им огонь и агонию, свет и грех,

я дал и любовь, что не стала для них опорой.

Но это – история.

Время идёт вперёд,

и в каждом своём движении безучастно —

бесспорно, как то, что рождённый любой умрёт,

и стоит спешить.

Возвратимся же к нашим яслям.

Там хрупает сено усталый седой осёл,

и шумно вздыхает, и в срок выдаёт лепёшки —

а всякий, кто этот пассаж неприличным счёл,

не стоит ни в зной воды, ни к обеду ложки.

Всё значимо.

Всё записано.

Всё сошлось.

Вот груди Марии полны, и едок, насупясь,

пьёт тёплую жизнь,

и дороги густых волос

спускаются долу.

Бесплодна сухая супесь,

но в эту минуту и в ней проросло зерно,

чтоб стать через годы оливой ли, смоквой – древом.

Всё близко, всё въяве – и равно удалено

в линейном пространстве от года, что станет первым

в исчисленной эре, где время пойдёт назад.

Но здесь и сейчас ночь черна, как глаза налима,

и спит Вифлеем, и шумит Гефсиманский сад

к востоку от стен золотого Ерусалима.

ВОЛХВЫ

Приходят волхвы: Каспар, Бальтазар, Мельхиор.

Приносят дары: золото, смирну, ладан,

и воззывает к радости горний хор,

но Мельхиор суров,

Бальтазар заплакан,

а про Каспара лучше не говорить,

поскольку своё лицо он в пути утратил.

Зачем вы, к чему вы, немые мои цари,

стоите понуро в несдержанном снегопаде,

и на плечах ваших к небу растут холмы,

и пахнут ладони ваши огнём хурмы,

не донесённым до рта моего и на этот раз?

Смотрят волхвы.

Самый юный – зеленоглаз,

старый – очами светел,

и с глазом вороньим третий:

чёрным, как ягода дикого злого тёрна,

тусклым и мёртвым,

как в срок не взошедшие зёрна.

Я раскрываю дверь – заходите, мол,

скатертью белой покрою усталый стол,

выставлю чашки – прабабкин ещё сервиз.

Но Бальтазар и Каспар молча смотрят вниз,

а Мельхиор улыбается вдруг светло,

точно пронёс Всевышний густое зло

мимо него, ни капли не уронив.

Солнце благословенной страны олив

пляшет в его ладони безумной жрицей.

Падает снег, несдержан и вечно юн,

где-то поёт незримая Гамаюн,

воображая себя то девой, то райской птицей,

и этот сон мне долгую вечность снится.

Собственно, чем он хуже, чем прочий бред?

Тянутся мимо тысячи тысяч лет.

Свет, темнота и снова неверный свет...

Времени нет,

в здешнем чистилище времени тоже нет.

ПЛОТНИК

В детстве, бывало, приходишь к плотнику.

Ты – сосуд,

не греха пока ещё; комочком ёжишься.

А он улыбается:

– Здравствуй-здравствуй.  Ты снова тут?

Всё никак не привыкнешь к непрочной кожице?

И мурлычет негромко себе под нос,

обтёсывая кору с отжившего человека.

Человек был щедрый – липовый медонос

и прожил без малого три четверти века.

На вопрос «зачем» отмахнётся ласково:

 – Молчи. Смотри.

Вот человек-дерево —

у него есть корни и ветки.

Ветки – дети его,  а корни – предки,

но самую суть я надёжно спрятал внутри,

и тело хранило её, покуда не стало ветхим.

Сидишь, поджав ноги, думаешь.

Потреплет по волосам:

– Веришь, многое я не сразу понял и сам,

не огорчайся, ещё дозреешь, пока же – слушай.

Погружает чуткие пальцы – ну, кто у нас там? —

САЛОМЕЯ

О, Саломея, не сбрасывай покрывал,

не открывай чужим протяжённых линий

юного тела

возраста первых лилий...

Но подчинённой бронзой звучит кимвал —

дзан-н-нг! – и спадает первое покрывало.

Не отводи глаза, я тебя узнала,

древняя сила, тёмная злая Мать.

Не отвечай мне – некому отвечать,

я потерялась, я лишена опоры.

Кружится дева.

Плоть засевают споры

запаха: персики, жажда, жемчужный пот,

влажная нега, мускус, ответный трепет.

Миг зависает точно летящий стрепет.

Тянется взглядом к юности жаркой тот,

ради кого стекает второй покров.

Слушай меня, хоть во мне и не много слов

нынче найдётся, но всё-таки слушай, слушай!

То, что меня тревожит, ночами душит,

то, что меняет свет на густую тьму,

то, что ведёт к униженному письму —

всё это ты, темноглазая нелюбовь.

Узнана – изгнана.

Третьи летят вуали.

Едва ли,

но неизбежность яростней камнепада,

и потому без жалости мнётся шёлк

тонкой четвёртой и столь дорогой преграды.

Память касания...

Тяжко, как всякий долг,

падает пятое шитое покрывало,

но вожделенные смоквы укрыты алым.

Ярость телесная, не затмевай меня!

Боль узнавания силой взрывной огня

полнится,

ширится,

бьётся в височной вене.

Светом восторга проявлены люди-тени,

но не открыто последнее.

Нет спасенья.

Голос тетрарха полон, силён, рокочущ.

Падает слово-камень: "Проси что хочешь!"

Зрелая женщина прячет в ресницах мрак,

финики ест;

укрощая пожар предсердий,

кровь виноградную пьёт, наблюдая, как

юность танцует жизнь, отдаваясь смерти.

О, Саломея, не сбрасывай покрывал...

ЖАЛО

– В жалости – жало, а также колючая ость.

Вновь измышляю, впадая намеренно в грех словоблудия.

Всё, что положено, в срок и пришло, и срослось.

Что не положено – взято таранным орудием,

долгой осадой, обманным манёвром, набегом в ночи.

Верно, довольство не свойственно вечному воину.

Если ты – милость, попробуй меня научить,

только не вздумай твердить о делении поровну.

Есть только право и сила, чтоб право облечь

в форму, доступную для осознания слабыми.

Сталь, закалившись, вершится в задуманный меч,

почва, от крови больная, спасается злаками.

Ость в каждом колосе, в каждом несдавшемся – ось.

Жало оставим гадюкам и брошенным женщинам.

Если ты – истина, то умирай, где пришлось,

или молчи.

Помни, я не согласен на меньшее.

– Если я истина, то умолчать не могу.

Если я милость – прошу для тебя сострадания

в вечности той, что откроешь опять на бегу,

тщетность свою принимая за светлое тщание.

Что ж до меча, то не вечен и тёмный булат.

Время придёт, и замешанный в деле кровавом

скажет, что помнит – умножится слово стократ.

Чья же победа?

Смерть, где твоё жало?

ИЗ ПРИХОДЯЩЕГО

«...но если ты страшишься тишины,

то вкруг тебя все бесы наготове...»

Срывался голос.

Ржавые от хны,

от времени, в котором было крови

не меньше, чем горячечной любви

в ответном и почти забытом взгляде,

от долгой жизни выжженные пряди

спадали на усталое лицо.

В обжитый мир на хлипкое крыльцо

свет полнолунный лился благодатью,

и мы делили хлеб, вино, объятья

как две сестры, прошедшие разлуку

длиною в неосознанную жизнь.

Царила ночь.

Шептались листья бука,

шуршали осмелевшие ужи,

в утробной глубине пищали мыши,

но мир их откровения не слышал,

поскольку всякий смерти предречён.

«.. не верь, всё врут, что время – лучший лекарь...»

«.. любила в нём не Бога – человека...»

«.. и в вечности люблю...»

А я молчала.

Всё, что умею я – молчать и ждать.

Шёл долгий звёздный дождь.

Шло время вспять

над миром, обращаемым к Началу.

Был крепок сон её младенца-сына,

укрытого изношенным плащом,

и плакала по-детски Магдалина,

уткнувшись в моё острое плечо.

И ГОВОРИЛ ОН

«... и нашел я, что горче смерти женщина,

потому что она – сеть,

и сердце её – силки,

руки её – оковы...»

«... и время обнимать»

Книга Екклесиаста

Дом твой стоит на семи продувных ветрах,

семя пробилось – лютик да молочай.

Всё суета сует.

Отряхни же прах

с пальцев холодных,

словом не множь печаль.

Всё, что построилось – жадный пожрёт песок.

Время – холоднокровный несытый змей,

в линьку сменивший шкуру прошедших дней,

вскорости облюбует и твой порог.

Кольца совьёт – силки, раздвоит язык,

станет рассказывать, чем так блажен покой.

Если поверишь – державший доселе стык

враз разойдётся под бледной твоей рукой.

Что ты увидишь, усталая ловчья сеть,

что ты услышишь, лишённая всех оков?

Помнишь ли, женщина, как появилась смерть?

Вместе с тобой, хорошая – как любовь.

Все суета, песок и земная пыль.

Вечно лишь то, что выросло на песке

силой твоей любви.

Вспоминай, он был —

нежен он был.

Он говорил: «Цветок...».

Он говорил: «Полынный, горчащий сок,

пью тебя, яд мой, а кажется, майский мёд

нёбо ласкает и тает на языке.

Столько не вынести, сколько тебя во мне...».

Божья коровка ползла по его щеке —

божьего было много,

и солонец

злаки растил – на невиданный урожай,

и неприкрыто алым манил кизил,

и приходило время, чтоб обретать,

и говорил он: «Счастье...»,

и говорил...


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю