355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Ирина Валерина » Держась за воздух » Текст книги (страница 2)
Держась за воздух
  • Текст добавлен: 10 октября 2016, 04:47

Текст книги "Держась за воздух"


Автор книги: Ирина Валерина


Жанры:

   

Поэзия

,

сообщить о нарушении

Текущая страница: 2 (всего у книги 11 страниц)

ИСТОКИ


ПЧЁЛЫ

У прадеда были дети. Сначала их было много,

но к возрасту патриарха остались лишь дочь и сын.

У прадеда были пчёлы – он был для них добрым богом,

и часто терялись пчёлы в пространствах его седин.

Младенец, без года ангел, мой брат, вызволял их смело

из дебрей колючих прядей взъерошенной бороды,

и мама – почти девчонка – тревожилась и немела,

не зная ещё касаний прожорливой пустоты.

А прадед смеялся басом и целовал ладошку,

и пах молоком и мёдом день старшего из мужчин,

но время брело к закату, серело ничейной кошкой

и вышло совсем в итоге к полудню сороковин.

Я видела бы всё это, когда родилась бы прежде,

чем прадед мой лёг на лавку и сделал последний вдох,

но, выждав четыре года, поймал меня частой мрежей

в бездонной пучине света уже не пчелиный бог.

Нет брата, а я осталась – не лучший хранитель рода,

во мне много слов и хлама и мало родной земли,

но видела – шёл мой прадед по мостику над Смородой.

... А может, не шёл он вовсе, а пчёлы его несли?...

ПЕРВООТКРЫВАТЕЛЬСКОЕ

Хлеба насущные цвели,

в тон василькам носились платья.

Год первый вышивался гладью,

и утро с запахом оладий

влекло меня на край земли.

Да, край земли тогда был близко,

но тесен был манежный плен —

хоть я до маминых колен

и доросла, до перемен

не доросла ещё Ириска.

Что ж, в утешители призвав

нос целлулоидного зайца

(а чем в манеже утешаться?),

точила зуб на домочадцев

и думала, как мир неправ.

Ведь я тогда постичь могла

закон земного притяженья —

и был разломанным печеньем

пол заманежья сплошь усеян,

но вновь сердитая метла,

внеся по-быстрому поправки,

сметала начисто мой труд.

Я поняла потом – не ждут

моих открытий.

Мир зануд – «сиди в манеже

и не мамкай!»

Но время шло, и я росла,

учась по ходу притворяться —

хоть тяжек груз цивилизаций,

но детству свойственно смеяться —

и, в общем, выросла мила.

А вскоре тягостный манеж

преодолён был между делом.

Мир показался твёрдым телу,

но тело оказалось смелым,

и не подавлен был мятеж.

Я помню этот сладкий миг

прорыва за черту запрета —

потом ни поцелуй брюнета,

ни дым от первой сигареты

того триумфа не затмил.

Там за порог звала судьба,

дышало небо васильково,

мне, низвергающей основы,

мир открывался гранью новой,

и спели жёлтые хлеба...

СНЕГИРИ

Корми синиц, синицы – суть зимы.

Конечно, сцену делают детали,

но снегири давным-давно пропали,

и некому их вспомнить, горемык.

А я, представь, всё помню, как вчера:

мой третий год, и хрусткий снег, и санки,

и злой мороз, и мама спозаранку

меня везёт, а времена утрат

так далеки, что кажется – не тронут,

пройдут по краю, мимо, стороной...

…Сижу, мотаю круглой головой:

платок, две шапки…

Тощие вороны в борьбе за корку;

полутьма и свет —

в ряду фонарном прочерки морзянки,

а рукавички так пропахли манкой,

что хочется не есть её вовек.

И тяготит утерянный совочек —

а без совочка как, скажи, зимой?

Но вспыхнут вдруг, не виданные мной,

в рябинных пальцах алые комочки.

И я в порыве: «Ма-маа! Пасматли!

А это кто?» – и сердце бьётся шало.

И смотрит мама. После, одеяло

поправив: «Вот смешная... Снегири».

НАМ ВСЕМ, ЗАШЕДШИМ ДАЛЕКО

Всех нас, зашедших далеко

за край мифического счастья,

вскормили тёплым молоком

с добавкой нежного участья.

И были мы тогда малы,

носили майки и колготки,

ломали механизм юлы,

лупили в днище сковородки.

Мир был огромен и открыт

и для познания доступен,

и не был вычерпан лимит

чудес и макаронин в супе,

а гормональный дикий шквал

дремал тихонечко под спудом,

и ты в семь вечера зевал,

и я спала лохматым чудом.

А нынче – что-то не до сна,

гнетёт избыток кофеина.

Моя волшебная страна,

ты вечно пролетаешь мимо,

и мне, ушедшей далеко

за призраком пустой надежды,

сейчас не видно маяков —

хотя их не было и прежде.

Нам всем, потерянным в себе,

уже не светит,

и не греет

алмазный блеск седьмых небес

под песни ветреных апрелей.

МУРАВЬИНОЕ

Наш мир был юн и жесток – мы были юны и жестоки,

на лекциях ты рисовал тела обнажённых дев,

а я на песке вела замки, мосты, дороги,

и в жерле львиного зева жил муравьиный лев.

Он пожирал живьём зашедших за край букашек,

а я всерьёз опасалась, что лев очень много ест,

но взгляд фасеточных глаз надменен был и вальяжен,

и я покорно несла по жизни свой тяжкий крест.

Мой жертвенный коробок был ужасом мух наполнен.

Я жрица была, он – бог, дарующий в жвалах смерть.

Нуждался ли он во мне?Вопрос, безусловно, спорный,

но стоит ли смысл искать, когда тебе только шесть?

Я поклонялась тогда прозрачным ячейкам крыльев,

и сердце срывалось вниз, когда прикасалась к ним,

и я умащала их отборной цветочной пылью,

и бог принимал мой дар, воистину терпелив.

А в мире, таком большом, мололись зерно и будни,

в набросках корявых «ню» читалась в грядущем я.

Но ты-то пока не знал – свободен ещё и блуден,

а мне муравьиный лев был центром всего бытия.

Я выросла, ты созрел, пришёл к пониманью сути,

а я приняла давно, что каждый из нас – термит.

...С учётом моих заслуг и скормленных мушьих судеб,

когда забреду за край – как думаешь, пощадит?

ДЕД

Мой дед, которого я боялась

(почти не знала из-за болезней),

ругмя ругал за любую шалость,

но вскоре миловал.

Ветх и тесен

пиджак был,

мелко дрожали пальцы,

в петлю тугую «дурніцын гузік»,

четвёртый сверху, не шёл сдаваться.

Юзеф, Иосиф, по-свойски – Юзик,

был грузен, грозен, неразговорчив,

страдал закрытым туберкулёзом,

хрипучей астмой

и мог пророчить —

когда не рвался входящий воздух

в его измученных альвеолах.

В песке царапал засохшей веткой

начало мира – овал.

«Аb ovo»

узнала позже, тогда же в клетке

гортани билось другое слово —

просилось в люди, чтоб стать вопросом,

но дед был жизнью почти доломан.

Он добывал из кармана просо

и сыпал птицам, сипя натужно,

а я пугалась и замолкала

на робком слоге «де...».

Поздний ужин

был данью времени вне страданий —

не знавший голода не оценит,

да и не всякой закрыться ране.

За час до сна, где дневные цели

уже утратили притяженье,

хотелось чуда – и чудо было.

Моргала свечка, сгущались тени,

сгибалась плоскость листа, и следом

шуршало тихо и шестикрыло

всегда правее и сзади деда.

Взмывали птицы, бежали звери —

так оживала в руках бумага,

и пусть он знал, кто за чёрной дверью,

но я не помню светлее мага.

ВРЕМЯ, КОТОРОГО НЕТ

Время, которого нет, оставляет след,

только я вряд ли готова идти по следу.

«Жить не спеши», – говорил мне покойный дед.

Я доверилась деду.

Время дымило с ним крученый самосад,

вязкой слюной плевало в тени под клёном.

Его вместе с дедом в четыре года сажал мой брат.

Теперь он сломан.

Срезан, вернее будет. Судьба вещей

строго функциональна – людской не краше.

Дед слушал время, худющее, как кощей,

и гулко кашлял.

Время бубнило – да, в общем-то, ни о чём,

верно, и времени нужно порой открыться.

Дед его год за годом держал плечом

и на границе.

Ну, а потом, перейдя девяносто лет,

разом устал и в час ночи собрал котомку.

«Время, которого нет, оставляет след», —

обронил негромко.

Вот я сейчас и думаю, что к чему.

Время пока не ходит на посиделки,

но присылает в десятилетие по письму

и горсть земельки.

МИНУТНЫЙ СОН

И ясень в дедовом дворе,

и муравейник суетливый,

и паданцы под старой сливой,

и август в дождевом ведре,

настоянный на спелых звёздах;

и липовый тягучий воздух;

и колосок незрелой ржи,

засушенный в пространствах книги;

и подкрыльцовые ежи —

несуетливы, темнолики;

и песни, свитые дроздом,

и яблоневый сад,

и дом,

и полумрак пустых сеней,

и страх,

и бег густых теней,

и взгляд взыскательный с икон,

и вздох лампадного огня —

всего лишь миг, минутный сон

того, кто сроду отрешён,

того, кто выдумал меня

на склоне дня...

ЕСЛИ

Если долго стоять у могилы брата,

то с гранита тусклого сходят даты,

и портрет, давно не хранящий сути,

обретает едкий характер ртути —

вот черты плывут с дождевой водою,

обнажая главное.

Подо мною —

как черта, что держит метаний сумму —

глинозёмный слой, благодатный гумус,

где лежат без жизни сухие зёрна.

Можно верить в то, что от века спорно:

в беспримерный суд, в воскресенье плоти,

но меня сомнение вновь приводит

на сыпучий край безразличной ямы.

На ладонях почвы – бугры да шрамы,

что таят эпохи ещё до homo.

Среди них и горе моё фантомно,

и сама я – тень. Да простится тени,

что ведут не к свету её ступени.

День ещё один  не пройдён, так прожит.

Вязнет в глине мысль, и сегодня ноша

тяжела, как тёмное время суток,

но люблю без веры,  вразрез рассудку,

и держусь за память, за тень возврата,

за пригоршню праха с могилы брата.

ЕДИНСТВЕННЫЙ, КТО

Он был единственным, кто знал меня без купюр,

и лишь ему удавалось вот это протяжное «Ир-р-ка-а»,

и он иногда называл меня дурой,

но чаще сравнивал с Деми Мур

и при этом учил не выглядеть «под копирку».

У моего сына его характер, его глаза,

и хоть они разминулись на десять лет и ещё два дня,

но ребёнок уже настолько мужчина, что умеет сказать

«я люблю тебя» – так, что слова звенят

совершенно в его манере – больших мужчин,

от которых исходит сила и множит свет.

Их всё меньше в мире несостоявшихся величин,

их всё больше там, в разлившейся синеве.

Я любила его, люблю и буду любить всегда —

и пусть эта любовь не приумножит небо,

но пока не обнимет меня густая, как мёд, вода,

брат во мне укрыт, как мякиш под коркой хлеба.

Да, я пишу каждый год эти письма в тёмное никуда,

и слова плывут по вязкой, как сон затяжной, реке

в непрочном кораблике сложенного листа,

чтоб прикоснуться к тающим пальцам его, губам, щеке...

ИСТИННОЕ

Немногое, что истинно – твоё,

но этого немногого довольно,

чтоб свет был светом...

Тонкое литьё ограды парка,

запах влажной хвои,

дорожки, занесённые песком,

и жёлуди, набрякшие томленьем;

кот, дышащий пушистым животом;

скамеечные волглые колени;

прописанные бледно облака,

прозрачный холодок седьмого неба;

и четвертинка мятого листка,

и буквами удержанная небыль;

и «сад камней»,

и бледно-жёлтый мох,

и вечер, наливающийся синью;

и сын, в глазах которого ты – бог,

верней, богиня.

ЕЩЁ

Ещё не стынь, ещё тепло и сухо,

ещё прозрачна синь и глубока,

но дребезжит озлобленная муха,

открыв краеугольность потолка.

Ещё сады щедры на многоцветье,

ещё не сняты сочные плоды,

но над землёй отца

разносит ветер

не семена, а горький белый дым.

Ещё нет охры, золота и меди,

ещё не беспределен в парке звук,

но непокойно кружат в танце ведьмы,

одевшись в тополиную листву.

Ещё не боль принявших пораженье,

ещё не страх увидевших черту,

но субъективно близок возраст тени,

умеющий молчать начистоту.

СЕМЕЙНОЕ

В лице взрослеющей дочери проступают черты и лики

тех, давно ушедших, но пока остающихся на выцветших фото.

Она, сидящая ко мне вполоборота,

сейчас похожа на юную рысь –  глаза её полудики,

насторожены и миндалевидны,  высоки скулы.

Только что была рядом, но опять ускользнула

в свой собственный суверенный лес

жизни идущая наперерез.

Там нехоженных троп не счесть,

по какой она бродит теперь –  Бог весть,

да разве ещё фамильный ясень.

А я остаюсь в сегодняшней ипостаси:

мать взрослеющей дочери – это почти приговор.

Всё труднее жизнь принимать без шор.

Конформистка по сути,

но зачем-то мечтаю о чуде

очередного прорыва за грань.

Подавленные слова оцарапывают гортань,

но я молчу, хоть молчать невмочь.

Наблюдаю дочь,

несущую в себе прежних, давно ушедших,

молчаливых мужчин, терпеливых женщин,

и её губами нежданно-негаданно улыбается мне

длинная цепь поколений с исходными звеньями,

утерянными в немыслимой глубине.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю