Текст книги "Почетный гражданин Москвы"
Автор книги: Ирина Ненарокомова
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 13 страниц)
Время шло. Кончался великий пост. Наступила вербная суббота. В доме мыли полы, чистили посуду, ходили в баню, пекли куличи, готовили пасхальный стол. Александра Даниловна строго наблюдала за всем. Павел Михайлович любил эти праздничные приготовления. По всему Замоскворечью разливались приятные запахи, сновали кухарки и прислуга. Накануне в Гостином ряду, на Кузнецком и в его магазине на Ильинке народу было невпроворот. Делались последние предпраздничные закупки. Ветки вербы были расставлены по всем комнатам. Сестра Надя с маленьким Колей красили яйца, и они, затейливые, разноцветные, клались на большое блюдо между зелеными стебельками проросшего овса.
Павел Михайлович все находил сейчас трогательно милым и приятным. Ему казалось, что только теперь он и почувствовал себя по-настоящему молодым, обретшим наконец что-то прекрасное, чего так недоставало ему, вечно погруженному в дела. Виной тому был отнюдь не светлый праздник Воскресенья (Павел Михайлович и в церковь-то не часто ходил), а светлый образ Веры Николаевны, занимавший все его мысли. Он думал о том, что на будущий год они уже вместе будут встречать весну и непременно пойдут в двенадцать часов посмотреть красочный крестный ход. И тут взгляд его увал на картину Перова. Пьяный поп, убогие, забитые люди. Перед ним была правда жизни, а тот роскошный крестный ход, что двигался из Успенского собора Кремля, всего лишь прекрасное театральное действо, неприлично прекрасное в нищей, страдающей России. Третьякову стало неловко перед самим собой, как бывает с человеком, когда внутреннее ликование заслонит от него на минуту чужое горе. Мысли его потекли по иному руслу. Он попытался представить все глазами Перова, еще не зная, что через много лет другой замечательный живописец, Репин, обратит свой взор на тот же сюжет и раскроет его еще глубже, острее, драматичнее.
Огромная сила живописи снова поразила Павла Михайловича. В этот раз он не пошел в церковь к двенадцати часам, несмотря на уговоры родных, а лишь слушал с наслаждением колокольный звон сорока сороков московских церквей. Звон успокаивал, вновь навевая лирическое настроение. Иные звонари, несомненно, владели подлинным искусством. Искусство же в любом его проявлении никогда не могло оставлять Третьякова равнодушным.
Дела в пасхальные каникулы не отвлекали, и Павел Михайлович занялся перепиской, которой накопилось достаточно. Первым делом следовало ответить художнику Флавицкому относительно «Княжны Таракановой». Иметь ее он очень хочет, но на предложенную цену согласиться не может. Павел Михайлович надеется на уступку, еще не предполагая, что переписка о картине будет долгой и что в его собрание она попадет лишь в 1867 году, после смерти художника.
Затем Третьяков принимается за письмо в Италию Риццони. В прошлом письме он сказал художнику: «Радует меня очень то, что Вы своими работами не довольны, это знак хороший». Надеется, что тот правильно поймет его. Третьяков ведь и к себе так же придирчиво и требовательно относится. Однако, может, у художника действительно неудачи, возможно, и денег совсем нет? Интересно еще, как там Трутнев? И Павел Михайлович пишет в другом письме: «Поцелуйте милейшего Ивана Петровича Трутнева… Что он поделывает? Не нужны ли ему деньги? Вам также не нужны ли?» Сейчас вновь пришло письмо из Италии. Следует скорее ответить. За границей, вдали от родной земли, писем ведь особенно ждешь.
Ну а после деловой переписки приятно и с другом побеседовать. Письмо от Тимофея Жегина только что пришло, как всегда разудалое, веселое и заботливое. «На Пасху, – писал Тимофей, – всю неделю ел, а ел потому, что баба моя заморила меня с голоду в пост, а страстную неделю и говорить нечего и уверяет меня, что поститься необходимо для детей. Зачем спрашиваю обманывать детей? Пожалуйста, говорит мне баба, не рассуждай и не развращай юношества. Замолк я и постился».
Ухмыляется Павел Михайлович. Дорогой его друг фарисействовать не любит, священного благоговения не испытывает, режет грубовато, но откровенно, тем и мил ему. Дальше пишет еще менее почтительно о властях светских: «Сейчас говорят, что наследник помре. Какой будет траур? Опять не торговать?»
– Ох, Тимофей, нет на вас управы, – качает головой Третьяков. – В письме-то бы так не следовало. Ну что еще отчебучите?
А еще Тимофей предлагает познакомить Павла с милыми девицами, не все, мол, холостяком ходить. Пишет тоном игривым, думает серьезно. Павел Михайлович немедля садится за ответ.
«Хотел начать по-христиански: Христос Воскрес! Да что подумал, не в коня корм – басурманин ведь Вы!» – отвечает тоже весело, но обстоятельно. А на предложение Жегина об устройстве его судьбы пишет так:
«Хотя о серьезных вещах, самых серьезных в жизни, и не говорят шутя, но из Ваших милых шуток могло бы может быть и путное выйти, если б это было ранее, теперь же это не возможно. Я еще на свободе, но морально связан».
15 апреля 1865 года, когда писалось письмо, Павел Михайлович уже твердо решил жениться. В июле своему знакомому Лосеву он сказал еще конкретнее, отказываясь от любезного приглашения погостить: «Я… никак не могу им воспользоваться, потому что с 18-го числа я жених, а невеста моя (Вера Николаевна Мамонтова) живет за 30 верст от города, то, разумеется, стараясь бывать у нее как можно чаще, я не могу и думать поехать к Вам».
Так долго Павел Михайлович таил свою любовь поначалу даже от самого себя, а знакомым только под конец раскрылся, что многие писали ему тогда, как Лосев, узнав о его женитьбе: «Вы вполне архимандрит… ежели бы не Вы сами мне написали, то я и не поверил бы».
Свадьба состоялась в августе, 22-го числа. Вера Николаевна к этому времени уже потеряла своих родителей, и свадьбу играли в Кирееве – имении дяди, ее крестного, Ивана Федоровича Мамонтова, отца Саввы Ивановича – одареннейшего человека, создавшего позже у себя в Абрамцеве интересный художественный кружок.
Мамонтовы – наследники двух богатых братьев, купцов Ивана Федоровича и Николая Федоровича, – были людьми талантливыми, музыкально одаренными. Брат Веры Николаевны – Виктор Николаевич был хормейстером Большого театра. Вера и Зинаида прекрасно играли на фортепьяно, как, впрочем, почти все их братья и сестры, родные и двоюродные. Павел Михайлович со своей женитьбой обретал многочисленных новых родственников.
Молодые, влюбленные и счастливые, отправились прямо со свадьбы, сопровождаемые кортежем и музыкой, пешком на станцию Химки, а оттуда в Петербург и далее за границу, в Биарриц, а затем в Париж. Свадебное путешествие доставило им много радости. Любовь их, нежная и заботливая, не ослабевала до самой их смерти.
4 октября 1865 года летит из Парижа в Лондон, от Веры Николаевны к Павлу Михайловичу, уехавшему туда на несколько дней по делам, первое горячее письмо.
«Уже вторые сутки, как я живу без моего дорогого друга, не знаю, как пройдет завтрашний день для меня, но я чувствую, что долго не видеть тебя для меня невозможнейшая вещь…»
Еще более влюбленными и довольными друг другом возвращаются молодые в Толмачи. Дом приветливо встречает новую хозяйку. Не проходит и месяца, как все души в ней не чают. Только Александра Даниловна остается надменна и суха. Не может простить она сыну своего переселения. А случилось так, что перед самой свадьбой Павел Михайлович, зная тяжелый характер матери, обратился к невесте с вопросом:
– Скажи, Верочка, как бы ты хотела жить: вместе с моей матушкой или отдельно?
– Спасибо тебе, милый Паша, что сам задал этот вопрос. Я бы не стала тебе ничего говорить, но раз спрашиваешь, отвечу: врозь всем, наверное, лучше будет.
Павел Михайлович поблагодарил невесту за откровенность и, так как мысли их совпадали, купил для матушки дом в Ильинском переулке. Туда прямо с дачи и переехала она вместе с дочерью Надеждой, внуком Колей, его гувернером и старым их кассиром Протопоповым, находившимся уже на покое. Летом они, правда, жили несколько раз все вместе на даче. Но невестку свою, добрую и образованную, Александра Даниловна невзлюбила и к детям ее неизменно оставалась холодна, несмотря на прежнее постоянное внимание Павла Михайловича к ней самой.
Дети же у молодых Третьяковых не замедлили обрадовать родителей своим появлением. В 1866-м родилась старшая дочь. Павел Михайлович назвал ее именем жены и радовался необычайно, что у него теперь две Верочки, большая и маленькая. В 1867 году осчастливила их судьба второй дочерью. Отец назвал ее, с согласия жены, Сашей – в честь бабушки (которая, впрочем, от этого не помягчела).
С первых же дней своей жизни в Толмачах стала Вера Николаевна верным другом мужа во всех его начинаниях, с радостью включилась в его интересы и принесла с собой оживление, музыку и теплоту, которой так недоставало Павлу Михайловичу. Позже она запишет в альбом для дочери: «Папаша твой любил и понимал музыку… Моего любимого Баха он бессознательно любил, что меня весьма удивляло, потому что этот род музыки надо прежде изучать… Но все-таки был он больше привязан к живописи и с полной преданностью служил этому искусству… Я не понимала почти ничего в этом искусстве, начала в скором времени привыкать к некоторым картинам, а потом и любить их. Слушая разговор художников, которые так часто приходили к нам… стала смотреть на картины как на сочинение и исполнение».
Новые живописные сочинения опять начали поступать в коллекцию после некоторого перерыва, связанного с женитьбой. В 1867 году Третьяков купил «Бабушкины сказки» Максимова и «Мальчики мастеровые» («Тройка») Перова. В конце 60-х годов собрание пополняется пейзажами М. Клодта, Боголюбова, Айвазовского, Риццони, картиной Пукирева «В мастерской художника». Встречи и переписка с художниками идут постоянно. Также регулярно читает Третьяков все газеты и журналы, в первую очередь демократические. Передовая критика по-прежнему возмущается бессодержательностью академического искусства. Публицист «Дела» Д. Д. Минаев пишет в обзоре выставки 1868 года: «Все сливается в пестрое смешение красок, драпировок и золотых рам… Из каждой золотой рамы кричит тот же щедринский „барон Швахконф“: „Мой мизль – нет мизль!“» Говоря о выставке следующего, 1869 года, Минаев вновь призывает художников окунуться в водоворот современности: «Посмотри, каким бурным потоком несется мимо тебя жизнь». И дальше: «Пойте нам о человеке, и только о человеке». И молодые художники с радостью внимают советам революционно-демократических публицистов. Художественная жизнь России становится все интереснее.
Портретная галерея
Годы 70-е

29 ноября 1871 года в залах Петербургской академии художеств толпился народ. Погода в тот день стояла холодная. С Невы дул леденящий, пронизывающий ветер. А народ все шел и шел. Никогда прежде ни одна академическая выставка не собирала такого количества посетителей. Эта выставка была необычная. Академия лишь предоставила свои залы, но устраивало ее Товарищество передвижных художественных выставок, созданное лишь год назад. Идею о создании товарищества подсказал художник Мясоедоев. Вместе с Перовым он занялся организацией художественного братства в Москве, Крамской и Ге ратовали за это дело в Петербурге. 2 ноября 1870 года члены – учредители общества: Перов, Мясоедов, Каменев, Саврасов, Прянишников, Ге, Крамской, М. К. Клодт, М. П. Клодт, Шишкин, Н. Е. Маковский, К. Е. Маковский, Якоби, Корзухин, Лемох – подписали устав. Теперь же они выступили со своим творческим отчетом и должны были везти свои произведения после показа в новой и старой столицах по другим городам впервые за все время существования художества в России.
Смотрели выставку по-разному. Одни ходили по залам с недоумением и недовольством, другие – с восторгом и энтузиазмом, третьи – с интересом, усиливающимся от картины к картине. Выставка и впрямь была необычная. Произведений немного – всего сорок шесть. Ни сложных композиций, ни эффектных красочных сочетаний на картинах. Все необычайно знакомо, просто, строго.
Бесхитростный, до боли родной и трогающий душу пейзаж Саврасова «Грачи прилетели». Выхваченные из жизни знакомые всем сценки «Охотники на привале» и «Рыболов» Перова. Грустное, щемящее душу полотно Прянишникова «Порожняки», на котором мерзнет в санях съежившийся семинарист со связкой книжек. Поэтичная «Майская ночь» Крамского. Историческое, полное глубокого психологизма и драматизма произведение Ге «Петр I допрашивает царевича Алексея в Петергофе».
Выставка не потрясала искусственными эффектами. Она заставляла задуматься о жизни. И интересно, что на каждой из вышеперечисленных картин, перед которыми собиралось больше всего народа, висела табличка: «Собственность П. М. Третьякова». Только «Порожняки» принадлежали его знакомому, А. В. Станкевичу, но и с них уже было заказано повторение (что Третьяков делал чрезвычайно редко). Картины эти так же, как и имевшиеся на выставке замечательные портреты драматурга Островского работы Перова, и художника Васильева работы Крамского, были замечены коллекционером еще на мольбертах в мастерских и куплены далеко не законченными. Безошибочный глаз Павла Михайловича, как у иных абсолютный слух, не подвел и на этот раз.
Газеты и журналы, словно сговорившись, также особенно отмечали картины, приобретенные Третьяковым, Главное внимание сосредоточивалось на полотнах Перова и Ге. Не было на этот раз ни одного более или менее крупного издания, которое бы не написало о выставке, – по тем временам явление беспрецедентное.
«Здесь все вещи или действительно отличные, или хорошие, или на самый худой конец – недурные. Новизна задач, сила, глубокая народность, поразительная жизненность, полное отсутствие прежней художественной лжи, талантливость, бьющая ключом, – все там есть», – восклицает Стасов со свойственным ему беззаветным, в иные разы излишним, увлечением. Но в данном случае он, по сути, был прав. Такие же отзывы, лишь сдержаннее в выражениях, дала и революционно-демократическая критика.
Д. Д. Минаев, выступавший в журнале «Дело» под псевдонимом Художник-любитель, писал: «На передвижной выставке всего только 46 картин, но подбор их настолько строг, глаз так поражается отсутствием художественного балласта и курьезных ученических опытов, что выставка производит приятное цельное впечатление».
Так же положительно отозвался о выставленных картинах Салтыков-Щедрин в журнале «Отечественные записки»: «На каждой… внимание зрителя останавливается с удовольствием, а на некоторых даже более, чем с удовольствием». Сам факт выступления Щедрина говорил о том, что революционеры-демократы придавали организации Товарищества и первой его выставке огромное значение. Салтыков-Щедрин усматривал в этом начинании две важные стороны: во-первых, произведения искусства, замкнутые доселе в стенах академии, сделаются доступными тысячам жителей России; во-вторых, что не менее важно, художники лучше узнают интересы народа, «получат возможность проверить свои академические идеалы с идеалами чебоксарскими, хотмыжскими, пошехонскими и т. д. и из этой проверки, без сомнения, извлекут для себя не бесполезные указания». И еще: «В умении обратить зрителя внутрь самого себя заключается вся сила таланта». Замечательный писатель-публицист подчеркивал этим, что художники-передвижники стали думать сами и заставили мыслить других, что сильны они именно своей убежденностью в высоком гражданском предназначении искусства.
Павел Михайлович внимательно прочитывал все статьи. Его радовало признание новой живописи, которая была так дорога ему, радовал разговор о задачах художников, представлявшийся очень важным. И, конечно, приятно волновало то, что лучшие картины – собственность его музея.
Писали о выставке и художники, с которыми в эти годы происходило особенно тесное сближение. Крамской сообщал: «Все, слава богу, обстоит благополучно; выставка открыта, и публика приняла ее очень любезно». Чистяков писал: «Выставка у нас еще продолжается. Кажется, Вам принадлежат „Грачи“. Картинка эта производит, по всеобщему отзыву, полное впечатление чистого художественного произведения… Петр Великий – вещь очень, очень выразительная… Картина эта считается лучшей из картин Н. Н. Ге… Радуюсь, что она у Вас». Талантливый юноша Федор Васильев, лечившийся в Крыму от туберкулеза, переживает вместе со всеми успех товарищей и самого Павла Михайловича: «Обидно, что не мог участвовать в передвижной выставке, но зато очень рад, что лучшие ее произведения, как-то Перов, Крамской и Ге, попали опять-таки в Вашу галерею (Вы, вероятно, читали, как удивляются Вам и Вашей галерее)».
Да, Павел Михайлович, читал. Отзыв о нем и его собрании написал трубадур новой реалистической живописи Стасов, с которым они еще мало были знакомы. Это было первое серьезное признание заслуг коллекционера. Стасов писал о том, что господин Третьяков – один из самых злых врагов Петербурга, так как «в первую же минуту покупает и увозит к себе в Москву, в превосходную свою галерею русского художества, все, что только появится… примечательного».
«Чего не делают большие общественные учреждения, то поднял на плечи частный человек – и выполняет со страстью, с жаром, с увлечением, и что всего удивительнее – с толком. В его коллекции, говорят, нет картин слабых, плохих, но, чтобы разбирать таким образом, нужны вкус, знание. Сверх того, никто столько не хлопотал и не заботился о личности и нуждах русских художников, как господин Третьяков».
Павел Михайлович прочитал статью с удовлетворением, но, дойдя до последней фразы, неодобрительно качнул головой.
– Зачем знать об этом публике?
Вера Николаевна согласиться с ним не могла, но промолчала. Она необычайно радовалась, что господин Стасов так тепло и верно написал о ее муже. Она-то в отличие от публики прекрасно знала, что многие картины смогли появиться на свет лишь благодаря той существенной помощи, которую неустанно и деликатно оказывал художникам ее несравненный Паша. Вера Николаевна чуть не каждый день видела письма, полные благодарности. Сколько их было лишь в этом, 1871 году. Крамской просил деньги под только начатый портрет Кольцова. «Мне очень совестно, что я делаю это, – писал он, – но так сложились обстоятельства для меня». Третьяков не только не отказывал, но всегда спешил выполнить любую просьбу. И уже через четыре дня художник приносил «глубокую благодарность за любезное одолжение». Ге сообщал, что по просьбе Антокольского с благодарностью возвращает 1000 рублей, которыми Третьяков буквально спас больного скульптора в трудную минуту, дав ему возможность отправиться в Италию. От себя Ге добавлял: «При этом я еще Вас искренне благодарю за эту помощь и никогда не забуду Ваше истинно человечное участие к художнику».
Вера Николаевна, читая милые слова, и не предполагала, что Ге действительно будет помнить об этом всю жизнь и за месяц до своей смерти расскажет про оказанную Третьяковым помощь (и не только про эту) на 1-м съезде русских художников. Помнила она и про письмо Саврасова, который от всей души «благодарил Павла Михайловича» за хлопоты по отправке его картины на выставку передвижников во время болезни жены художника. А осенью пришло письмо от Васильева.
«Снова обстоятельства заставляют прибегнуть к Вам, как к единственному человеку, способному помочь мне… Положение мое самое тяжелое, самое безвыходное: я один, в чужом городе, без денег и больной. Единственная надежда выйти из него – это Вы… Если бы не болезнь моя и уверенность, что я еще успею отблагодарить Вас, – я… не посмел бы обращаться к Вашей доброте, будучи еще обязанным за последнюю помощь. Мне необходимо 700 рублей».
И Павел Михайлович помогал. Помогал всем, всю жизнь, не откладывая на долгие дни, не жалея ни хлопот, ни денег. По поводу картин торговался долго и придирчиво, когда же нужно было выручать в нужде, деньги не имели для него цены. Вера Николаевна знала это и была согласна с мужем во всех его действиях.
Теперь она сама уже заразилась любовью мужа к живописи, часто подолгу разглядывала развешанные в комнатах картины и радовалась, когда обнаруживала на них что-то прежде ею незамеченное. Картины иногда, словно по волшебству, открывали ей новые персонажи, или старые смотрелись вдруг иначе при случайном, неожиданном освещении. Тогда она звала мужа, если тот был дома, и они вместе восхищались чудесными свойствами живописи. И в минуты разных настроений удивительные полотна тоже казались разными: грустными, лиричными, милыми – как воспринимала душа.
Картин было уже много, более полутораста. Они занимали почти все стены в кабинете, гостиной, столовой. Павел Михайлович нервничал, что на многие слишком часто попадают солнечные лучи. Выбирать удобные места для полотен становилось все труднее. В начале этого, 1872 года были приобретены два чудных пейзажа: «Мокрый луг» Васильева, который должен был занять место рядом с его же «Оттепелью», купленной ранее, и «Сосновый бор» Шишкина, не уступавший его «Вечеру».
Павел Михайлович который раз ходил из комнаты в комнату, раздумывая, куда же примостить новые приобретения. В кабинете все забито битком. В гостиной простенки меж окон уже заняты. Против окон – «Княжна Тараканова», над большим диваном «Привал арестантов», над угловым, по одной стене – «Мальчики мастеровые», по другой – «Охотники». В широком простенке, по бокам небольшого буфетика, над которым висели часы, – «Рыболов» и «Странник», тоже Перова. Нет, в гостиной явно негде было вешать. Павел Михайлович опять перешел в столовую и наконец с трудом выбрал место. Развешивая картины, он приговаривал, вздыхая:
– Тесно, до чего тесно!
– Перестань покупать, – лукаво прищурился Александр Степанович Каминский, пришедший с Соней проведать родных.
Павел Михайлович, обернувшись, молча наградил его негодующим взглядом. Архитектор обезоруживающе улыбнулся в ответ и спокойно, весело посоветовал:
– Тогда строй помещение.
Третьяков оставил картины, посмотрел на зятя.
– Думаешь? Я и сам так считаю. Давно уже, – сказал он, помолчав. – А за проект возьмешься?
Получив незамедлительное согласие, Павел Михайлович обнял Каминского и живо увлек его в кабинет.
Всю весну обдумывали они будущую постройку, выбирали место, чертили планы, прикидывали, просчитывали. Наконец все было обговорено. Александр Степанович сделал проект. Галерея должна была примыкать к южной стене дома и располагаться в сторону соседней с их участком церковной ограды. Пристройку наметили делать вровень с домом: первый этаж ниже, второй – выше, как и в жилых помещениях. Окна одно над другим, по южной стене в обоих этажах переделывались в двери, служившие входом в галерею. Сами залы, и нижний и верхний, решено было перегородить щитами, идущими от оконных простенков, чтобы увеличить площадь размещения картин.
Наступило лето. Семейство Третьякова, где к этому времени появилось еще двое детей, Люба и Миша[1]1
Миша был слабоумным, так как мать во время беременности неудачно упала.
[Закрыть], переехало на дачу в Кунцево. Павел Михайлович, каждый будний день работавший в Москве, был увлечен проектом постройки галереи. Наконец на стол в его кабинете легла «Смета на постройку галереи для художественных картин г. Павлу Михайловичу Третьякову. Составлена 23 августа 1872 года». Изучив ее со вниманием, хозяин установил, что постройка, по предварительным подсчетам, обойдется в 27 658 рублей 70 копеек. Как человек деловой и прекрасный экономист, Павел Михайлович понимал, что сумма эта по ходу строительства, конечно, возрастет, но затея его необходимая, расходы неизбежны, и более время тянуть нечего.
Он вышел на воздух, завернул за южный угол дома и погрузился в густую тень грушевого сада. Крепкие большие деревья слегка шелестели листвой, и плоды, ровные, чуть зарумянившиеся, висели как игрушечные. Третьякову было бесконечно жаль уничтожать этот славный уголок сада. Но место его уже принадлежало галерее. Павел Михайлович постоял, трогая ветви деревьев, словно прося прощения за то, что их придется тревожить: выкапывать, пересаживать, может, тем самым погубить. Он любил природу не меньше произведений искусства, потому, наверное, и к пейзажам особое пристрастие питал. Но сейчас приходилось жертвовать одним во имя другого. И, конечно, грушевые деревья, каких много, должны были уступить место бесценным художественным творениям. Павел Михайлович вздохнул и уверенным шагом направился в комнаты, к Каминскому.
– Откладывать нечего, Саша. Пора начинать. Только, будь другом, последи, чтоб с грушами поаккуратнее.
Оставив все на попечение Каминского, 2 сентября Павел Михайлович уехал с Верой Николаевной в свой обычный вояж. Наступил его отпуск, а кроме того, он не хотел смотреть (хоть и стыдился признаться себе в этом), как будет падать его любимый грушевый сад.
Пока они путешествовали, навещали в Крыму тяжело больного Федора Васильева, а затем осматривали зарубежные музеи, строительство двигалось полным ходом. Сергей Михайлович сообщал им в Мюнхен, что дома все благополучно и «постройка в Толмачах идет успешно».
Получив успокоительные сведения на свой телеграфный запрос, Павел Михайлович вновь погрузился в изучение музеев. Музеи были для него университетом. Он сам проходил в них курс искусствоведения. Он буквально исследовал любое собрание, желая досконально знать вещи, что, где и как выставлено. Только в Мюнхене осмотрели Третьяковы множество разных коллекций. Начали со Старой Пинакотеки, исписали в карманной книжке три страницы для памяти названиями картин, художниками и датами их жизни, выделили для себя Дюрера, Гольбейна, Рембрандта и Рубенса. Затем осмотрели большую художественную выставку и отметили, что она очень плоха. Обошли все памятники в городе. Были в библиотеке, где понравилась им красивая лестница, сделанная во флорентийском стиле. Осмотрели прекрасное собрание гипсовых копий, затем Новую Пинакотеку. Посетили картинную галерею и этнографический музей Китая и Японии, записав: «Великолепно!»
Немало исходили! А ведь Мюнхен был одним из многих городов, в которых они побывали. Наконец, выполнив всю насыщенную программу, составленную Павлом Михайловичем, повернули домой.
По возвращении они нашли дела с галереей сильно продвинувшимися, а детей здоровыми, веселыми. Старшие девочки уже неплохо говорили по-немецки.
Павел Михайлович занялся накопившимися торговыми делами, а вечерами обдумывал, как станет развешивать картины. Работа эта требовала серьезного плана. Особенно волновало его, куда выигрышнее поместить полотно Крамского «Христос в пустыне», о покупке которого он уже договорился. Картину Крамского он страстно полюбил еще в мастерской художника, полюбил навсегда, несмотря на неодобрение многих.
Вера Николаевна погрузилась в домашние заботы. Хозяйство вели Мария Ивановна Третьякова и экономка, родственница Жегиных. Сама же хозяйка полностью отдалась детям. Она воспитывала их любовно и разумно, не балуя, одевая всегда скромно, приучая к порядку и труду. Утром, до двенадцати часов, дети занимались рисованием, музыкой, языком, потом отправлялись на прогулку, обедали, отдыхали и только после трех развлекались в своем кукольном царстве.
Еще в конце 60-х годов мать завела специальный альбом, красный, тисненный тонким золотым орнаментом. Там она решила записать для дочерей «особенно приятные минуты, проявление особенной привязанности… к чему-нибудь… постепенное развитие… духовной жизни». «Я думаю сделать этим приятное, – писала она, – и оставить по себе и отце память, как о людях, заботящихся сделать из вас настоящих людей». Этим заботам родители посвящали много времени.
Павел Михайлович общества не любил. В минуты отдыха для него не было большего наслаждения, чем находиться в кругу семьи, заниматься своей галереей или чтением. Вера Николаевна, бесконечно любя дом и живя его интересами, все же очень скучала без общения с людьми. Это было единственное, в чем они не сходились. Правда, они постоянно посещали театры и концерты Музыкального общества. Но в гости Павел Михайлович уговаривал жену ездить с сестрой Зиной, братьями, знакомыми. «Имею слишком мало свободного времени для духовной жизни, но зато не знаю карт и клубов, гостей и проч.!» – писал как-то Павел Михайлович Стасову. Когда у Боткиных стали устраивать маскарады, он сам участвовал в хлопотах по костюму, и Вера Николаевна, роскошно наряженная Маргаритой Валуа, веселая и счастливая, отправлялась на бал. Она понимала, что ее Паше больше удовольствия доставит хорошая книга, и не обижалась, что едет без него. Когда же Павел Михайлович покидал по делам Москву, она сама стала устраивать в Лаврушинском танцевальные вечера для молодежи. Приезжали молодые Якунчиковы – дети Зининого мужа от первого брака, Коля Третьяков, которому минуло пятнадцать лет, дочери Лизы и Володи Коншиных. Веселились и танцевали до двенадцати ночи. А потом рассказывали обо всем Павлу Михайловичу, радовавшемуся, что все довольны и его не обеспокоили. Зима 1872/73 года протекала приятно и интересно.
В 1873 году достраивали и отделывали здание галереи. А в марте 1874 года началась развеска картин. Сколько счастья было на лице Павла Михайловича! Вера Николаевна, намаявшись за день, садилась по вечерам в свое любимое кресло и записывала в альбом дочерей: «Начали развешивать картины. Заведовал этим папа, я помогала ему советом и передавала служителю его распоряжения… Было это на седьмой неделе великого поста, время спокойное, гостей никого не ждали, почему я вполне посвятила себя галерее… Какое наслаждение испытывали мы, гуляя по галерее, такой великолепной зале, увешанной картинами, несравненно лучше казавшимися при хорошем освещении».
Теперь можно было и посетителей больше пускать, уже не только знакомых или по рекомендации. В жилых-то комнатах и людям стеснительно, и самим не всегда удобно. В галерею же есть отдельный ход с улицы. Павел Михайлович радовался и еще энергичнее занялся составлением коллекции.
Кроме пейзажей и жанровых картин, он всегда любил хороший портрет с его глубоким психологизмом, проникновением в человеческую душу. И вот 70-е годы стали самыми урожайными по количеству приобретенных портретов. Главное же заключалось в том, что портреты эти не стихийно попадали в собрание, а заказывались с определенной целью.
Павел Михайлович замыслил создать портретную галерею деятелей русской культуры. Беззаветно любя Россию, преклоняясь перед силой ее научного, литературного, музыкального, художественного гения, коллекционер-патриот счел себя обязанным составить для потомков собрание портретов лучших представителей духовной жизни своей Родины. Такой целью до него никто еще не задавался. Когда впервые пришла эта мысль, Третьяков сейчас уже не помнил. Первым, кажется, заказал портрет Щепкина, боясь, что старик скоро умрет и не останется изображения любимого им артиста. Заказ не был еще связан с возникшей потом общей идеей портретной галереи. Затем покупал он изображения разных лиц, интересуясь не ими самими, а лишь художественной кистью авторов этих творений.








