412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Ирина Ненарокомова » Почетный гражданин Москвы » Текст книги (страница 3)
Почетный гражданин Москвы
  • Текст добавлен: 25 июня 2025, 23:40

Текст книги "Почетный гражданин Москвы"


Автор книги: Ирина Ненарокомова



сообщить о нарушении

Текущая страница: 3 (всего у книги 13 страниц)

Интересы коллекционера лежали в той же плоскости, что интересы нового художественного поколения, представители которого были, как правило, его ровесниками. Многие из них, ученики и вольнослушатели Академии художеств – разночинцы, приехали в Петербург из отдаленных краев России. «Эти новые люди умели и думать и читать книги, и рассуждать один с другими… и видеть и глубоко чувствовать, что кругом них в жизни творится. Искусство не могло уже для них быть праздным баловством», – скажет позднее Стасов. Слова его с равным успехом можно отнести и к Павлу Михайловичу. Он был им сродни по духу и воспитанию, жил теми же мечтами о русском искусстве, да и читал, наверно, те же книги. В 1855 году вышла диссертация Н. Г. Чернышевского «Эстетические отношения искусства к действительности». Ее основные положения шумно обсуждались в художественных мастерских, вызывали бурные споры и бессонные ночи. Третьяков внимательно слушал и, судя по тому, что именно стал собирать, полностью соглашался с молодыми художниками, пропагандировавшими своим творчеством мысли идеолога эпохи Чернышевского: прекрасное есть жизнь, искусство должно заниматься воспроизведением ее, должно выносить приговор над явлениями действительности.

Новые веяния быстро проникли в консервативную Академию художеств. Молодым художникам приходилось отстаивать свои интересы. Это было непросто. По словам новых друзей и знакомых Третьякова, положение дел в академии оставляло желать лучшего. Академическая школа создавала картины на библейские, мифологические и исторические сюжеты, пейзажи, преимущественно итальянские и французские, да репрезентативные, льстивые портреты. Ими украшались аристократические гостиные, пополнялись фамильные галереи. Искусственность поз, нарочито приятный колорит, избыток эффектности – вот что характеризовало академическую живопись. Она была призвана услаждать «нежные» чувства дворянства, «восполнять недостаток прекрасного в действительности», против чего так решительно выступил Чернышевский.

Произведения «чистого искусства», которое отметалось молодыми художниками, не удовлетворяли и Третьякова. В 1857 году он пишет Аполлинарию Горавскому: «Об моем пейзаже я Вас покорнейше попрошу оставить его и вместо него написать мне когда-нибудь новый. Мне не нужно ни богатой природы, ни великолепной композиции, ни эффектного освещения, никаких чудес… дайте мне хотя лужу, грязную, да чтобы в ней правда была…» Наделил бог Павла Михайловича удивительно верным пониманием всего нового, передового в искусстве. И письмо его Горавскому – точный отклик на веяние века – чуть не дословно перекликается с высказываниями демократических критиков и новых его петербургских друзей.

Идут к концу 50-е годы. Совершенствуются молодые художники. Серьезнее, умнее становится коллекционер. Углубляются взаимные симпатии и уважение. Поначалу Павел Михайлович, желая иметь вещи, созвучные его вкусам и взглядам, засыпает иногда художников рекомендациями. Это идет от искренней любви к искусству и от малоопытности. Художники понимают и не обижаются, отвечают коллекционеру мягко, но твердо. Так, Сверчков поясняет Третьякову: «В первом письме Вашем Вы писали мне так много замечаний, что трудненько их запомнить, когда пишешь картину, прошу Вас совершенно положиться на художника, и будьте уверены, что каждый из нас, где подписывает свое имя, должен стараться, чтобы не уронить его в своем произведении». А уже примерно через год Третьяков пишет А. Горавскому: «Рассматривая Ваши работы, я не делал никаких замечаний, слыша от Вас, что все безусловно хвалят Ваши работы, а „Старухой“ даже восхищаются, и не делал потому, что не находил, чем бы особенно можно было восхищаться, но, не доверяя себе, несмотря на приобретенную в последние годы довольно порядочную опытность в делах искусства, я ждал… что именно скажет Иван Иванович Соколов, потому что его я считаю за самого прямого человека… В „Старухе“… я против этой манеры, композиция плоха, вкусу нет». Так нелицеприятно Третьяков изъяснялся всегда, особенно с теми, кого любил. «Высказывая все это, я рискую потерять Вашу дружбу, чего я никак не желал бы, истинно любя Вас; но я и никогда не льстил Вам, и откровенность у меня всегда на первом плане… Не доверяйтесь кружку судей-приятелей и вкусу необразованной публики». В этом весь Павел Михайлович: говорит что думает, рискуя разойтись с другом. Но дружба не ослабевает. Именно за эту исключительную принципиальность и уважают его. Аполлинарий Горавский отвечает: «Я давно хотел изъявить Вам свою чистосердечную благодарность за Вашу дружескую откровенность ко мне и дельное замечание… Суждение Ваше и Ив. Ив. касательно моих картин и этюдов весьма справедливо, и я сам это чувствую, что мои пейзажи от природы так далеки, как небо от земли».

К мнению молодого коллекционера уже начинают прислушиваться.

– Я мало имею чести Вас знать, но уже привык уважать Вас, – обращается к нему недавно познакомившийся художник Трутовский.

– Только сохраните ко мне Ваше расположение, – просит живописец Богомолов, человек безалаберный и пьющий, картиной которого Третьяков остался недоволен.

– Душевно благодарю за Вашу дружески нравоучительную правду, которой буду стараться держаться, – говорит в новом письме Горавский, – часто даже немного завидую Вам, что в таких молодых летах во всем Вы основательны и благоразумны, каждое слово, вещь, дело судите обдумавши, зрело и без малейшей политики, откровенно передаете. Я очень ценю деяния Ваши, беру в пример и считаю Вас за то истинным другом.

Летят из Петербурга в Москву и обратно письма, которые составят с годами целую объемистую летопись художественной жизни России второй половины XIX века, летопись зарождения и создания национальной галереи. Круг знакомств Третьякова все расширяется. Частенько появляются в доме на Лаврушинском москвичи-художники Неврев и Трутнев. Разговоры о живописи делаются главными. Постепенно вся семья втягивается в увлечение Павла Михайловича. Стены кабинета начинают завешиваться картинами. Москвичи, как и петербуржцы, сразу принимают молодого коллекционера всерьез: не баловством занимается – делом.

– Вы судья нелицемерный, – обращается к нему Трутнев, – я люблю слушать ваши суждения, они все основаны на здравом смысле и понятии в искусстве.

Самое же важное, что с первых шагов собирательства Павла Михайловича, художники становятся его постоянными советчиками и верными помощниками. Они сообщают о выставках, заграничных (во время путешествий) и в Петербурге, о присуждениях медалей и поощрительных премий, о продаже картин по случаю, высказывают мнения о его приобретениях.

В августе 1857 года Аполлинарий Горавский достает в деревне у своей соседки-помещицы маленький этюд Лебедева и отсылает Третьякову со словами: «Я его Вам дарю». В марте 1858 года Аполлинарий Гилярьевич пишет другу-собирателю: «Забыл Вас я поздравить с приобретением саврасовского пейзажа („Вид на Ораниенбаум“ – И. Н.). Из всех его произведений я лучше этой вещи не видел, к тому же приятно иметь такую вещь, за которую дано звание академика».

Хлопочет по делам Павла Михайловича и Трутнев. Перебравшись в Петербург, Иван Петрович обходит всех художников, у которых заказал картины Третьяков, описывает, в каком состоянии находятся начатые полотна. Он сообщает, что первую золотую медаль получил К. Н. Филиппов за картину «Военная дорога между Симферополем и Севастополем во время Крымской войны», Павел Михайлович вскоре приобретает эту картину. Трутнев старается выторговать у петербургского купца Образцова рисунки Федотова, но, потерпев фиаско, восклицает огорченно: «Штраф с меня следует за то, что я при всем старании… не мог добиться ни одного рисунка».

Коллекция мало-помалу растет. В 1858-м появляется «Разносчик» В. И. Якоби, в 1859-м – «Хоровод» Трутовского. Павел Михайлович доволен. Он пишет художнику, что надеется быть в Петербурге: «Я должен и обязан придти к Вам и поблагодарить Вас». Хорошее отношение всегда взаимно. Третьяков помогает живописцам в трудные минуты, дает им деньги в долг, устраивает среди знакомых их картины, часть которых нередко покупает Алексей Медынцев, берет на себя ведение финансовых дел Аполлинария Горавского. Петербургские знакомцы и даже их родственники постоянно гостят в Лаврушинском. Все чувствуют себя у Третьяковых как дома.

Вот и теперь из передней доносятся звонкие мальчишеские голоса. Это младшие братья Горавские – Гектор и Гилярий – приехали из кадетского корпуса. Каждую субботу вечером, за ними посылают человека, несмотря на увещевания Аполлинария: «Вы, пожалуйста, их не балуйте и не берите в дом так часто; и так уж немало для них делали всевозможного удовольствия».

«Да как же их не брать, – думают Третьяковы, – тяжело ведь детям в казенной обстановке». И опять посылается человек, а коли мороз, так с шубами. Правда, Гилярий так мал, что в шубе утонет, и отправляют специально для него женский салоп.

– Гиля, ты словно важная барыня, – прыскает со смеху Гектор, разглядев брата в светлой передней.

– И не барыня вовсе, я кадет, – обиженно отвечает младший.

– Ну, конечно, кадет, – обнимает его Соня, сама едва сдерживая смех и помогая ему раздеться. – Пойдемте-ка, мальчики, чай пить с вареньем. С морозу-то хорошо горяченького чайку.

Штрих к биографии
(Отступление. По материалам архива)

Эта глава не предполагалась вначале. «Завещание» – хронологически и по смыслу – должно было стать третьей главой.

«Душистым весенним вечером 17 мая 1860 года, запершись в мрачноватом номере варшавской гостиницы, двадцативосьмилетний Павел Третьяков вывел на большом продолговатом листе бумаги: „Завещательное письмо“ – и быстро, не раздумывая, начал писать».

А мне пришлось отложить перо и задуматься. Конечно, можно и дальше, двигаясь от года к году, по основным фактам биографии восстановить жизнь удивительного подвижника. Имеются записные книжки, огромная переписка, воспоминания современников. Только в отделе рукописей Третьяковской галереи фонд Третьякова насчитывает 6768 единиц хранения. Большинство материалов опубликовано. И все же, приступая к следующей главе, я вдруг отчетливо поняла, что именно рубеж 50–60-х годов является белым пятном в биографии Павла Михайловича.

О конце 50-х – начале 60-х годов известно так же мало, как о детских и юношеских. Клочковатые воспоминания, отдельные письма. Основная масса архивных материалов начинается с середины 60-х годов. Там все понятно, и сложность для биографа заключается лишь в обилии материала. Модель детства в целом тоже восстановима. Как мы видим, рос Третьяков хоть и не в среде Тит Титычей, но все же в традиционной купеческой семье, с чуть более культурными запросами. Воспитывался верноподданными, верующими родителями без малейшего свободомыслия, в почитании старших и вышестоящих. Характер Павла – тихий, скромный, трудолюбивый – уходит корнями в его купеческое детство. И вдруг, уже в 60-м году Третьяков пишет завещание, из которого совершенно ясно, что жизнь свою он представляет как служение русскому народу. Перед нами зрелый человек со сформировавшимися прогрессивными взглядами. Детские годы не дают к тому никаких предпосылок. Развитие же его взглядов и характера делает пропасть, отделяющую его от детства, все шире. Освободясь от хронологических рамок и забегая немного вперед, мы наталкиваемся на мысли и поступки, совершенно непонятные для того тихого, верующего, «правильного» Павла Третьякова, который выходит из своего детства.

В течение всей своей жизни не терпит он носителей власти, ни светской, ни духовной. В 1887 году он пишет Стасову: «Это было очень хорошо, что Артель разошлась, а то члены этой Артели только бы и писали иконы да царские портреты».

С тех пор как галерея становится знаменитой, великие мира сего считают своим долгом возить туда гостей и показывать им московскую достопримечательность. Особенно часто в бытность свою московским генерал-губернатором наведывался Сергей Александрович Романов, брат Александра III. Подлетают к третьяковскому дому роскошные экипажи. Бьют копытами красавцы рысаки. Весь переулок полицией запружен. Перед каждым домом дворники в чистых фартуках. Заполняются залы галереи мундирами и кринолинами. Великие князья и княгини, графы и генералы, при лентах и орденах всякий раз ждут, что встретит их при входе хозяин, поведет все показывать. Но, как всегда, появляется лишь служащий.

– Сам-то Третьяков где? – спрашивают.

– Уехали из города по делам фирмы, – звучит ответ, если о посещении было известно заранее. (В таких случаях Третьяков действительно стремился на несколько дней покинуть Москву.)

– Отлучились из дому, – вариант ответа, если высочайшие особы прибыли без предупреждения, и хозяин тихо занимается делами у себя в кабинете. Оба ответа владетель галереи с самого начала втолковал своим служащим, дивившимся и недоумевавшим, как можно отказываться от такой чести.

Как-то сообщили, что посетит галерею знаменитый в ту пору протоиерей Иоанн Кронштадтский. На проповеди его съезжались тысячи верующих, а получить у него благословение считалось счастьем. Как только услышал Павел Михайлович известие о столь почетном посещении, немедленно собрался и отбыл в Кострому.

– Срочно вызван на фабрику, – доложили служители его высокопреподобию.

Что это? Обычная скромность собирателя? Да, скромен он был до болезненности. Но только ли в том дело?

Желая приобрести в коллекцию картины Верещагина о русско-турецкой войне, Третьяков писал критику Стасову, что произведения эти должны быть проникнуты «духом принесенной народной жертвы и блестящих подвигов русских солдат и некоторых отдельных личностей, благодаря которым дело наше выгорело, несмотря на неумелость руководителей и глупость и подлость многих личностей». Под этими последними «личностями» в соединении их с «руководителями» ясно мнятся особы высокопоставленные. И уж совсем открыто звучит этот демократический настрой в письме к жене, Вере Павловне. Третьяков описывает концерт Н. Г. Рубинштейна в Париже в 1878 году: «Ник. Григ, играл чудесно, кроме публики, весь оркестр аплодировал ему… Но еще более приятное, до слез, чувствовал я, глядя, что эта чудесная зала принадлежит свободному народу, что тут все хозяева и нет ни одной ливреи в первых рядах».

Сколько подобных высказываний встречается в его письмах! Скромность здесь уж вовсе ни при чем. Когда в 1874 году Верещагин отказался по принципиальным причинам от профессорского звания, данного ему Академией художеств, и в печати началась травля художника, Павел Михайлович, точно оценивая происшедшее, написал ему: «Ваш отказ от профессорского звания снял маску с пошлых завистников… поразил в сердце не художников только, а все общество, т. е. наибольшую часть общества, чающую движения свыше в виде чинов и орденов… Как же им было не ополчиться на такого отчаянного революционера?» В 1893 году, если верить воспоминаниям современников, Третьяков отказался от дворянства, которое ему хотел даровать царь после передачи галереи Москве. (Это был единственный случай, когда коллекционер не смог уклониться от встречи с высокопоставленной особой. Осмотреть городскую галерею пожаловал сам Александр III.)

– Я купцом родился, купцом и умру, – ответил он явившемуся обрадовать его чиновнику.

Единственное звание, принятое им с гордостью, – Почетный гражданин города Москвы.

Звание ГРАЖДАНИНА принял, дворянином стать не захотел. Еще в 1883 году восторженный Стасов стал на конвертах писать «Его превосходительству П. М. Третьякову», пояснив, почему это делает: «Всякий день пишешь „Его превосходительству“, „Его превосходительству“, таким людям, в которых нет и тени превосходительного чего-нибудь. Но вам это название идет более чем кому-нибудь, и утверждено оно или нет на официальной бумаге, я считаю своим долгом иначе Вам не писать». Но Третьякова даже такая малость коробила. Думал, забудет Стасов, промолчал. А Стасов не забыл, продолжал называть, как полагал должным. Третьяков растолковал критику свое мнение на этот счет. Тот не посчитался. Не выдержал Павел Михайлович. Редко писал он раздраженно, а тут не выдержал: «Что это Вы все Превосходительством меня величаете? Ведь я объяснил Вам, что никакого чина не имею: ни малейшего. Пишите, пожалуйста, просто Павлу Михайловичу Третьякову».

Так откуда же у купца Третьякова эти гражданственные, народно-демократические взгляды? Почему слезы на глазах при виде свободного народа, который сам себе хозяин? Пусть не совсем так все было во Франции, как ему казалось. Но он видел то, что хотел увидеть, о чем мечтал молча, что прорывалось в письмах, что так ясно выдавали его собственные поступки. В Костроме при фабрике он открывает школы, больницу, читальни. Всю жизнь помогает больным и неимущим. Ратует о национальной русской школе живописи, отдает всю душу художникам-передвижникам, писавшим о горестях и бедах народных, несущим живопись в народ.

Где он, тот мостик, соединяющий пропасть между восемнадцати– и двадцативосьмилетним Павлом Третьяковым, между 1850 и 1860 годами, между материальной самостоятельностью, приобретенной со смертью отца, и самостоятельностью идейной, так четко выраженной уже в завещании? Мне не встретилось попыток наведения этого мостика в биографической литературе о Третьякове. И потому показалось необходимым снова вернуться к давно уже знакомому третьяковскому архиву. Перелистать еще раз, внимательнее, читанные прежде страницы.

Конечно, надеяться на какие-то сногсшибательные находки не приходилось. В свое время архив был досконально исследован дочерью Третьякова – Александрой Павловной Боткиной, просмотрен многими людьми, да и мною в основном уже изучен. Кроме того, каких-либо антиправительственных, революционных высказываний там просто и не могло быть по той причине, что революционно настроенным человеком Павел Михайлович никогда не был, и не следовало впадать в подобную крайность. Однако подлинно демократические идеи владели им, несомненно, в течение всей жизни, и потому все-таки показалось необходимым найти хоть какие-то намеки, нюансы, отголоски свободолюбивых настроений и взглядов того времени, когда окончательно сформировалось его мировоззрение.

Надежда на успешные розыски, и без того слабая, стала еще более иллюзорной после того, как я прочитала слова Третьякова, адресованные Стасову: «Если находите печатать письма Крамского своевременным… то я решительно ничего не имею против… Только в моих, т. е. ко мне, письмах есть в одном местечко о покойном государе, которое я даже вырезал на случай, если бы я умер ранее и письмо то могло бы попасться кому не следовало». Да, конечно же, осторожный и рассудительный, он, несомненно, должен был вырезать и уничтожить все, что казалось опасным для хранения или могло кому-то повредить. Не потому ли так мало в архиве материалов, относящихся к его молодости. Вежливые письма к матери, деловая переписка с братом, первые письма к художникам о покупке картин – это не то. Так, может, отсутствие необходимых свидетельств само по себе говоряще. Может, оно, это «отсутствие», и есть свидетельство, доказательство того, что разыскиваемые бумаги были, что не случайно из переписки со старыми друзьями остались в основном лишь поздравительные письма.

Отмечая столь важное обстоятельство, продолжая просматривать материалы, ловлю себя на мысли, что все-таки хочется добыть хоть самую малость, но фактических доказательств, несмотря на ничтожные шансы. К тому же история учит, что уничтожить все свидетельства чего бы то ни было практически почти невозможно. Что-то непременно всплывает, заявляет о себе, если не прямо, то косвенно. Вот эти-то, пусть косвенные, свидетельства я и стремлюсь отыскать.

Особо пристального внимания требуют документы, относящиеся к 1855 – началу 60-х годов. Первая половина 50-х прошла для Павла Третьякова в плане духовном, под знаком упорнейшего саморазвития, самообразования: чтение запоем, посещение театров и концертов, знакомство с художественной жизнью России, обсуждение с друзьями всех волнующих проблем – это было прослежено в предыдущей главе. В 1855-м уже накоплена определенная база знаний, уже есть свои пристрастия и привязанности, позволившие в следующем году начать собирательство. Начать не с красивеньких, слащавых или помпезных изображений, а с маленьких, непритязательных жанровых картин, тех, что правдивее и полнее других отражали повседневную жизнь. Очевидно, дух времени не обошел стороной Павла Третьякова, с жадностью знакомившегося со всем новым. А новое было.

Крымская война 1853–1856 годов оказала огромное влияние на общественную и политическую жизнь России. Отсталость крепостнического государства стала явной для всех. Крепостное право препятствовало экономическому и культурному развитию страны. Кризис феодально-крепостнического строя предельно обострился. Повсюду начались крестьянские волнения. В обществе широко развернулась критика самодержавно-крепостнического строя, началось формирование революционно-демократического течения, опиравшегося в своей борьбе на издание «Вольной русской типографии» Герцена и на журнал «Современник», руководимый Чернышевским и Некрасовым, а позднее и Добролюбовым. В 1855 году Герцен выпустил первый номер нового печатного органа «Полярная звезда». Он дал своему изданию то же название, что носил литературный альманах А. А. Бестужева и К. Ф. Рылеева, и напечатал на обложке изображение пяти казненных декабристов, подчеркнув преемственность ведущейся освободительной борьбы. В этой первой книжке «Полярной звезды» Герцен писал о положении в России: «Все в движении, все потрясено, натянуто… и чтоб страна, так круто разбуженная, снова заснула непробудным сном?.. Но этого не будет… Из России потянуло весенним воздухом». «Весенний воздух» будоражил сердца и умы молодежи. Дышал ли им Павел Третьяков? Читал ли он издания революционной демократии? Знал ли он, что с 1857 года Герцен начал издавать ежемесячное приложение к «Полярной звезде» под лозунгом «Vivos voco!» – «Призываю живых!»? А в предисловии: «Зовем живых на похороны всего дряхлого, отжившего, безобразного, рабского, невежественного в России». Читал ли 64-й номер «Колокола», который 1 марта 1860 года отправился в Россию и где напечатано «Письмо из провинции» за подписью «Русский человек»? Автор обращался к Герцену, возвысившему голос за русский народ, угнетаемый царской властью, и призывал: «Пусть ваш „Колокол“ звенит набат. К топору зовите Русь». Автор «Письма» был явным единомышленником «Современника». До сих пор спорят, кто он: Чернышевский или Добролюбов?

Доходила ли до Третьякова подобная нелегальная литература? В архиве не находится прямых доказательств. Мы можем лишь предположить положительный ответ. Ведь вся передовая Россия знала и читала «Колокол». Попытки III отделения перехватить журнал еще по пути в Россию и аресты внутри страны лишь увеличивали количество почитателей журнала. Одним из мест, где распространялся «Колокол», была Нижегородская ярмарка. Там все лето, с момента открытия ярмарки ежегодно жил друг Павла – Алексей Медынцев. В середине августа ярмарку, как правило, посещал и Третьяков. Конечно же, они не упускали случая побывать между делами в лавках книжников. Так, наверно, было и в 1860 году, когда на ярмарке распространялся 64-й номер «Колокола». Пока дошло дело до полиции и начались аресты, там успели распродать сотни журналов и книжек Вольной типографии. О том, что Медынцев был в том году на ярмарке, известно из писем. Был ли Третьяков, вернувшийся 4 августа из заграничной поездки, точно неизвестно, но, судя по тому, что он крайне редко менял установленный им самим распорядок своей жизни и дел, думается, был. Писем от Алексея Медынцева за 1860 год нет. А от Тимофея Жегина? Смотрю опись. Есть одно-единственное письмо от 26 августа. Беру его и сразу понимаю, что оно из тех, пусть косвенных доказательств «весеннего воздуха», коснувшегося Павла Третьякова и его друзей. Письмо написано из Саратова, сразу же после возвращения Жегина с Нижегородской ярмарки. В первых же строках Тимофей шлет «благодарность за память, которую Вы доказали присылкою чрез Благодетеля Медынцева… Вы доставили мне не одному удовольствие, но большой половине Саратова, даже до того, что Ваше имя прославляют, даже до Третьего отделения, я думаю, Вы долетели, и если не долетели, то непременно попадете туда. Вас благодарят саратовцы». Третьяков и III отделение, которое должно им заинтересоваться, – сочетание в высшей степени неожиданное! Такого я и не предполагала найти. Пусть неукротимый Жегин несколько преувеличил. Но какая-то «присылка» была. И такая, что предназначалась не одному Тимофею Жегину, а многим (об этом дважды: «доставили удовольствие большой половине Саратова», «Вас благодарят саратовцы»). И было это нечто такое, чем могло бы заинтересоваться III отделение. Заинтересоваться же оно могло лишь нелегальной литературой, печатной или переписанной в списках, то есть изданиями герценовской Вольной типографии. Доказательством служит и тот факт, что «присылка» сделана не по почте, а через известное лицо. Поскольку Жегин «благодарит за память» в связи с «присылкою», очевидно, при встрече они о чем-то договаривались. Это могло быть в том же августе в Нижнем, и тогда, возможно, речь шла о знаменитом 64-м номере «Колокола», который по каким-то причинам Третьяков в тот момент не мог передать. Если же разговор состоялся не в августе, то лишь весной 1860 года или в 1859-м, так как в мае Павел Михайлович уже уехал за границу. О чем же было договорено? За что могли благодарить саратовцы? В Саратове таился дух вольнолюбия. Город был связан с именами Радищева и Чернышевского и гордился своими земляками. Если «присылкой» не был «Колокол» со статьей, как тогда полагали, Чернышевского, то вполне возможно, что Третьяков послал «Путешествие из Петербурга в Москву», запрещенное в России и изданное в Лондоне Герценом в 1858 году.

Есть в письме Жегина еще одно место, заслуживающее внимания. Присылка была осуществлена «чрез Благодетеля Медынцева». Слова эти подчеркнуты. Сначала подумалось, что Жегин называет Медынцева благодетелем. Но эту мысль пришлось тут же отбросить. Во-первых, зачем бы было подчеркивать имя их друга? Во-вторых, «Благодетель» написан с большой буквы, следовательно, речь идет о другом лице, знакомом обоим. Возникает вопрос, почему у Медынцева появился какой-то Благодетель? Это еще одна загадка, пока не решенная. Дело в том, что имя Алексея Медынцева встречается последний раз именно здесь, в приведенном выше словосочетании. В следующие годы ни в письмах Третьякова и Жегина, ни в записях, ни в воспоминаниях Медынцева нет. Он исчезает из биографии Третьякова. Что могло случиться? Лучший друг, которому в 50-х годах Павел Третьяков поверяет свои мечтания, делится всем самым сокровенным, вдруг перестает существовать. Возможно, он умер или произошла ссора, да такая, что развела бывших друзей навсегда. Неужели нашелся-таки «злой нож», который вырвал из сердца дружеские чувства? Возможно. И все же тогда в бумагах Павла Михайловича, наверное, осталась бы хоть какая-нибудь запись, ведь ближайший друг. Но ничего не нахожу. Глухое молчание. (Может, и оно «говорящее»?) А при последнем упоминании имени Медынцева вдруг возникает Благодетель. В благодетелях нужда, когда что-то случается. Приходит на ум, может, Медынцев оказался замешанным в каком-то деле? И кто-то известный друзьям пытался выручить его, но, очевидно, не удалось. И раз этот «кто-то» доставляет Жегину от Третьякова «присылку», за которую III отделение не погладит по голове, есть основание предположить, что Медынцев мог проходить по политическому делу. В документах московских политических процессов того времени эта фамилия не встречается. Может быть, что-то случилось с Медынцевым в Нижнем Новгороде? И кто этот «Благодетель»? И что была за «присылка»? Хочется верить, что со временем все это получит свое разъяснение. А пока снова обращаюсь к бумагам архива.

Из всего обилия материала выбираю на этот раз две папки, которыми, судя по архивным вкладышам, никто до меня не интересовался: «Черновой список на книги», отобранный Третьяковым на дачу (даты нет), и «Стихи, черновые наброски» (дата 1850–1860). Действительно, для искусствоведов эти папки не представляли интереса. Но ведь я-то хочу заглянуть в человеческую душу, узнать, что же наполняло ее в тот момент. И меня интересуют именно эти интимные бумаги, составлявшиеся для себя, которые, возможно, даже друзьям не показывались. Есть ли еще такие в описи? На всякий случай откладываю ряд дел.

Итак, начинаю по порядку. «Черновой список на книги». Для дачного чтения берут либо произведения любимых писателей, либо те, которые хочется перечитать повнимательнее на летнем отдыхе, вдуматься в них, вслушаться в мысли автора, поделиться впечатлениями. Большой список Павла Третьякова строг и классичен. В нем нет ни одного легкого романчика, никакого популярного «чтива». Фонвизин, Крылов, Пушкин, Лермонтов, Гоголь, Тургенев… Салтыков-Щедрин, Писемский, резко критикующие самодержавно-крепостнический строй. Казненный Рылеев. Поэзии вообще много. А на другой странице – перечень журналов. То, что я так хотела найти и не надеялась. Не «Библиотека для чтения», не «Вестник Европы», не «Русское слово». Журналы, о которых так хочется знать, читал ли их Третьяков: «Отечественные записки» и, главное, «Современник». Годовые комплекты «Современника» Чернышевского и Некрасова за 1855 и 1857 годы, когда в журнале начал сотрудничать Добролюбов. Очевидно, список был составлен в 1858–1859 годах, не позже. И рукой П. М. Третьякова засвидетельствовано, что из всех журналов он отдавал предпочтение «Современнику» и «Отечественным запискам». Не просто прочитывал, а перечитывал на летнем досуге, уединяясь и обдумывая. Значит, его интересовали и тревожили демократические мысли, высказываемые издателями «Современника». И конечно же, не могли не оставить след в душе молодого собирателя.

К сожалению, сохранился лишь один такой список (наверное, составлялись подобные и в последующие годы), но он очень важен для понимания личности Павла Михайловича в момент ее формирования, в период окончательного становления взглядов. Это уже не косвенное доказательство свободолюбивых настроений, это прямое их подтверждение, записанное самим Третьяковым.

Радость какой-то, даже самой маленькой, находки понятна всем, кто хоть раз работал в архивах. И я, обнадеженная жегинским письмом и этим таким ценным для меня книжным списком, раскрываю новую тоненькую папку, озаглавленную в архиве: «Стихи, черновые наброски». Раскрываю, еще не зная, что, пожалуй, самое важное и поначалу непонятное мне свидетельство увлечений и интересов Павла Третьякова найду здесь. Отдельные, сшитые вместе бумажки не датированы. Пролистываю с конца. Басни, заздравные стихи на разные случаи. В их юношеском кружке все баловались стихотворчеством. Но Павел, хоть безмерно любил поэзию, способностей к ней явно не имел. Все очень слабо, малоскладно, примитивно. И вдруг взгляд буквально спотыкается о сложенный вдвое тонкий листок. Читаю раз, другой… Что это?


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю