412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Ирина Мамаева » Земля Гай (СИ) » Текст книги (страница 7)
Земля Гай (СИ)
  • Текст добавлен: 12 мая 2017, 01:30

Текст книги "Земля Гай (СИ)"


Автор книги: Ирина Мамаева



сообщить о нарушении

Текущая страница: 7 (всего у книги 7 страниц)

Глава 12

Дома Михайловна, едва скинув обувь, бросилась к портрету Ленина и долго шарила за ним. Почему–то ей по дороге показалось, что она плохо искала, что все

это – сон, все – нелепица, что деньги найдутся, главное – только поискать их хорошенько, не полениться. Но денег не было. Михайловна замерла на табуретке. По привычке послюнявила палец и оттерла пятно на портрете.

– Шо случилось–то? – робко спросила Кузьминична, стоя в проеме двери.

– Шо, шо! – передразнила ее Михайловна. – Деньги у нас сперли – вот што! Не поедем мы таперича никуда на поезде! Нет у нас больше денег, столько копили – все зря! Да помоги ты мне слезть. – Кузьминична подставила плечо, и Михайловна

слезла. – Како там – поехать! Жрать нам нечего таперича. Истопить печь нечем – дров–то с энтой поездкой не заказывали. Да! Што вылупилась? Все, што осталось, – сподобиться слечь на кровати да руки на груди сложить.

Михайловна выпростала из–за пазухи кошелек, вытряхнула мелочь на стол, разглядела выпавшие монеты:

– Даже пятаков нет! И помереть–то как следует не удастся, и схоронить нас не на что. Будет Аннушка нас по улице на саночках таскать да мужиков упрашивать зарыть в землю! Вот так – без денег–то. И кто спер–то? Егорка твой любимый спер. Сколько мы его привечали, жалели, сиротинку, кормили–поили. А он–то хорош, ай, хорош! «Водички принести? Дровишек наколоть?» – а сам–то, ирод, глядел–присматривался, куда денежки прячем. Дождался, пока накопим, и стырил. А потом еще в глаза смотрит, да корит еще, что страну ему, видишь ли, не ту построили, будущее не то ему досталось! А сам бревна вручную по двенадцать часов в сутки не грузил!

Кузьминична забилась в угол, не понимая, о чем кричит Михайловна, какие деньги у кого украл Егорка, и тихонько крестилась, что–то бормоча.

– И-тит твою мать, раньше люди как люди были – все одна семья! А теперь по поселку не пройти – все засерили, яму им трудно выкопать да туда все свое дерьмо прятать. Нет! Не можут! Ан проще на улицу скидать. Сожрать все друг друга готовы, убить за поллитру, за рубль – удавиться! А потому что не получали пайку в пятьсот граммов, не горбатились по двенадцать часов… Зубы им рвуть под уколом, без боли! Вот поэтому все и стали злобными, толстокожими, чужую боль не чуют! Отобрать да украсть – вот их закон. Да будь проклят твой Егорка, чтобы ему пусто было, пусть он подавится!

А за стеной, на своей половине, прижавшись ухом к перегородке, стоял Васька. Один заплывший с разбитой бровью глаз его не открывался, зато другой живо поблескивал:

– Моих бабок, бабонек, старух моих обижать!..

У себя дома Егорка трясущимися руками хватал вещи, собирал их, заталкивал в старый рюкзак. Что–то вытаскивал, отбрасывал, засовывал взамен что–то другое. Выпали откуда–то фотографии: Егорка маленький, лет пяти, с игрушечной лошадкой, Егорка–первоклассник с букетом астр, Егорка с дедом на речке, Егорка с друзьями, Егорка с родителями, Егорка–подросток с худенькой девушкой, похожей на длинноногого жеребенка… Он остановился, будто споткнулся об эти фотографии.

Но это же все было, было, это не ложь, не что–то придуманное, это настоящее его, Егоркино, детство, счастливое, черт побери, детство. Работал еще леспромхоз, не разобранная на дрова такая родная стояла школа, дед был жив. И все еще было впереди, все–все: взрослость, любовь, работа, своя семья, новый «жигуленок», как у директора леспромхоза. Как же так все оно кончилось? Куда оно все делось? Кто отобрал у Егорки будущее, кто так жестоко обманул его, пообещал и не исполнил обещание? Кто–то ведь должен быть виноват! Во всем вот этом, что творится здесь, в Гаю: в кончине леспромхоза, в безработице, в пьянстве, в одичании и озверении никому не нужных людей…

Медведь – это страшно. Кабан на узкой дорожке – это страшно. Но самое страшное, когда озвереет корова – не хищник, – травоядное с печальными глазами. Самое страшное – увидеть доведенную до последней черты, до отчаяния, взбесившуюся корову, бессмысленно крушащую все на своем пути, безжалостно убивающую с безумными глазами, страшную и неожиданно сильную. Может, она потом и образумится, и успокоится, и вспомнит о своих заливных лугах. Но, говорят, не будет с нее уже молока, не будет с нее приплода – не жилец она, переступившая черту, омывшая в крови рога, наевшаяся красной травы, забей ее – мясо будет горчить. Нельзя, нельзя переходить черту – что там, за чертой, никто не знает.

– Господи! – Егорка поискал глазами и решил обращаться к Богу, глядя в окно, на небо. – Господи, куда ты смотришь–то, чё же ты попусту пялишься с небес на всю эту несправедливость?!

Но молитвы не вышло. Злоба снова накатила на него, заклокотала в горле. Он, матерясь, запинал рассыпавшиеся по полу фотографии под кровать.

– Это все чинуши, бюрократы виноваты, это все они… Никому нет дела до народа… Отъели, падлы, морды себе шире задниц, а тут подыхай среди сумасшедших старух, алкашей, придурков – террористов себе углядели! – никому дела нет!

Он кинулся к серванту, расшвырял по полу книжки, вытащил старый бумажник, проверил его жалкое содержимое, сунул обратно:

– Забить, забить на все! Уехать отсюда прочь.

…За окном внимательно следил за его действиями черный блестящий глаз.

Михайловна не носила воду, не готовила ужин, не наводила порядок – сидела с прямой спиной за столом в горнице и барабанила пальцами по столешнице. Сидела, не заметив, как Кузьминична, потрясенная, тихо выскользнула из дома.

Громко тикали часы на стене. Отсчитывались секунды, проходили минуты, тянулось время. К каждому человеку при рождении приставляются свои собственные часы. Сначала они – как поводырь, проводник – ведут его в будущее, тикают, подгоняют, смешат, раззадоривают. А потом, не успеешь оглянуться, они становятся твоим стражем, надсмотрщиком, конвоиром: шаг вправо, шаг влево – дело понятное, и лучше не брыкаться. И каждый носит, носит в себе свое время, иногда прислушиваясь к тиканью, но чаще стараясь забыть о нем. Если представить себе часы песочные, то время – это шорох сыплющихся песчинок, а ты сидишь и смотришь, и смотришь на это равномерное движение, как на огонь или воду, а потом замечаешь рядом огромные египетские пирамиды песка – закаменевшие горы твоей прожитой

жизни, – зачем это все было, к чему? Сыплется, сыплется песок – засыпает человека совсем, воздвигает над ним гробницу…

Егорка сбегал к Соньке, купил «маленькую» – обмыть последний день в Гаю, вернулся в дом…

И обмер.

На столе лежал потертый бумажник его. Пустой.

Стоял и смотрел на него молча. Будто все еще можно вернуть. Будто можно упрятать его обратно и снова достать – с деньгами. Как в детстве: видишь вдруг свою любимую игрушку разбитой и не веришь своим глазам, не можешь поверить, хочется крепко зажмуриться – и чтобы все было так, как хочется: игрушка – целой,

родители – непьющими, друзья, призванные в Чечню, – живыми.

За окном вдоль Куй–реки бродил Панасенок, созывая своих коров.

Во дворе у Васьки собаки добрались до заветной, забытой людьми коровьей туши. Стянули, сорвали вниз, на землю, и терзали теперь, урча и пуская из пастей розовые пузыри.

В запертую изнутри дверь бился Егорка:

– Васька, сука, падла, знаю – ты! Отдай бабло, крыса гребаная! Шкура цыганская, инвалид хренов! – ругался, обильно перемежая печатные слова

матом. – Встречу ведь все равно, найду, замочу, суку! Смешно, да? Стебаешься там, да? Уржаться, как смешно! Все суки, все сошли с ума! Отдай бабло, ну Васенька, ну пожалуйста… – он то смеялся, то рыдал.

Отхлебывал из бутылки, проливая себе на грудь, откашливался, переводил дух и продолжал колотить в дверь с новой силой.

Наступила ночь. Михайловна не выдержала. Встала с тем же каменным лицом, с той же прямой спиной, вышла на двор, через калитку – на улицу и пошла бочком, бочком. Как побитая собака, жалась к заборчику.

А на улице темно–то как! Темно и неузнаваемо. Страшно. Вот разрушенное здание школы – Михайловна узнала, успокоилась немного. Огляделась. Рядом со школой на бревне чистенький такой, тихий старичок сидит. И что–то в нем такое до боли знакомое, родное… И Михайловне не страшно.

Она подошла ближе.

И узнала в нем Ленина.

– Владимир Ильич? – ахнула Михайловна.

Тот поднялся ей навстречу.

– Узнала?

– Как же вас не узнать? Я же… Мы же… с детства…

– А я вот сижу тебя жду. Что ты мне сказать–то хотела, Варенька?

Михайловна еще раз испугалась – кто? А ведь это ее Варенькой зовут, Варварой…

– Я?!

– Скажи же мне, Варенька!..

– Ну, я думала, с детства… вот живем…

Но Михайловна уже стала приходить в себя, подбоченилась:

– Нет, это вы мне скажите, вы! Што это кругом, што? Што? Што? – она бессмысленно тыкала руками в разрушенную школу, брошенные людьми дома, мертвую котельную, грязь.

Сердце ухало в ушах, как колокол. Сбившись, бабка захрипела, задохнувшись воздухом.

Мужичок смотрел на нее с тихой виноватостью, жалобно.

Михайловна совсем растерялась. Беспомощно заозиралась по сторонам. И оказалось вдруг, что вся улица, дворы домов и за домами со стороны биржи – все запружено людьми; люди тихо шли к ним.

– А что это за люди, Владимир Ильич?!

Он, не оглядываясь, обреченно вздохнул:

– Это мертвые.

– А куда они идут–то?

Но мужичок уже не стоял рядом с Михайловной. Он тихо шел, понурившись. Михайловна оказалась одна перед мертвыми, которые все приближались. Ей хотелось убежать, но бежать было некуда.

Вот первые поравнялись с ней. Дородный детина в портках и холщовой рубахе с вилами наперевес. Рядом дама в белом атласном платье с красными пятнами. Вот девушка в кожаном пиджаке с кобурой, статный брюнет в форме офицера царской армии, они ведут за ручки голеньких детишек, нездорово пухлых, синюшного цвета…

Поравнялись. Прошли мимо.

За ними другие. Мужчины, женщины, бедно одетые, богато одетые, в лагерной робе, в форме красноармейцев, белогвардейцев, махновцев, казаков; русские, белорусы, украинцы, евреи, ингуши, чеченцы, цыгане… Погибшие в Первой мировой, во Второй мировой, в Афганистане, в Чечне, на ликвидации чернобыльской аварии…

Михайловна смотрела и смотрела в лица, не смея оторваться, отвернуться… То ли стараясь запомнить всех, то ли узнавая всех как родных…

Вдруг увидела среди них Ваську.

– Васька! – отчаянно закричала она.

Ухватила за рукав, пристроилась рядом.

Васька, казалось, не удивился, напротив, ободряюще улыбнулся ей младенчески ясной улыбкой:

– Правильно, причаливай, Михайловна. Почти сто сорок четыре тысячи набрали – скоро уже…

Михайловна ничего не поняла, но ей полегчало. Она шла, крепко держась за руку цыгана и ни о чем не думая.

…Между тем уже совершенно нельзя было определить, где они шли. Со всех сторон были только люди, люди, люди…. И справа, и слева – только люди. И земля под ногами – самая обычная: сухая серая земляная пыль, которая почему–то не поднималась от тысяч потревоживших ее ног…

– Васька! – спохватилась вдруг Михайловна. – Мы–то куда идем?! – и закричала в ужасе: – Мы живые! Живые!!!

Глава 13

Михайловна проснулась, лежа головой на скрещенных руках, на столешнице. В окна был виден новый, начинавшийся день. В небе кто–то сильный уверенно гнал остатки туч за горизонт, и солнце уже то и дело прорывалось к земле.

Осень принесла в поселок свои цвета: желтый, охристый, рыжий, золотой. Перелески и палисадники стали прозрачнее, невесомее… Просвечиваются низким солнцем насквозь. В его желтых лучах даже некрашеное дерево бараков выглядит не рассохшимся и подгнившим, а благородно древним, теплым, живым. Собаки – деревенские пустобрехи той же, природной окраски: желто–коричневые, рыже–черные, серые, как выбеленная временем осина, – лежат каждая у своей калитки спокойно, уверенно, лениво, не ожидая ни подачки, ни пинка.

За домами, на полях группами люди стоят, вышли по каким–то своим делам – приглядишься: можжевельники в человеческий рост. Над рекой выросшие за лето птенцы чаек – куйков по–нашенски – парят. Да и сам поселок ожил: протрезвел, опохмелился, опомнился – мало ли что в жизни бывает – и взялся за дело. Чтобы

жить – надо работать, и в огородах – видно – копают позднюю картошку, собирают урожай морковки, свеклы, капусты, поправляют картофельные ямы и подвязывают на зиму смородиновые кусты. Земля, отдавшая свои соки за лето, лежит за домами, раскинувшись, влажными, ленивыми пластами, и от нее идет пар.

Все и везде, в поселке и за ним – к месту, за чем–либо, не просто так. Каждый изгиб земной тверди покорно несет свою ношу: дом ли, столетнее дерево, брошенную башню водокачки на холме… И человека держит.

Вот он – наш Гай. Милый, знакомый до боли, родной. Политый слезами. Потом и кровью людскими. Долгими северными дождями. Такой, какой он есть, такой, каким видим его мы. Здесь дом наш, здесь – жизнь наша, здесь – все, что у нас есть, и все, что нам надо. Доля наша, наша ноша – подарок наш и благословение.

Это неправда, что мы не построили свое светлое будущее. Мы все сделали как надо. Мы выжили, выстояли, мы стали не такими, какими были, – лучше, крепче, человечнее. Иногда победу трудно отличить от поражения. Внешне, глядишь: все плохо, все развалилось, разошлось по швам. Заглянешь в нутро – а там, под шелухой, плод созрел. Ведь ничего просто так не бывает – с болью, с муками, но зачем–то.

Пусть все развалится, пусть кончится – отойдет, отмучается и зарастет все цветами. И это – ничего, ничего, мы все переживем – перетерпим…

В дом ввалились бодрый Панасенок с тихой, ясной Кузьминичной. Фермер по–деловому встряхнул Михайловну, разложил на столе листки с подсчетами своих доходов и списком того, в чем он может помочь бабкам. Кузьминична поставила чайник.

И потянулся к ним народ. Анна Ивановна Поползенок с небольшой денежкой из кассы поселковой администрации. Бабы какие–то с кринками молока, мужики с картошкой… Все уже знали всё – в деревне земля слухом полнится – и сочувствовали, и принимали беду как свою. Не говоря лишнего – смущаясь – оставляли – совали куда–нибудь – узелки и пакеты свои и, пятясь, выходили.

Смотрела на них Михайловна и слова вымолвить не могла. Горло перехватила нежность. Или благодарность. Или смущение. Где там бабке в чувствах разобраться!

…Вокруг головы ее что–то светилось – рыжие растрепанные волосы под косо падавшим из окна солнечным лучом?..

И Панасенок, и Кузьминична – все рядом такие родные, милые. И Васька вспомнился – как притягивал он ее к себе, пытался пристроить голову на колени. А ведь он по годам мог быть ее сыном…

Где–то в полыни, в канаве проснулся Егорка.

Проснулся – снова начался день. Снова началась жизнь, которую он не в силах прекратить, не в силах и вынести. От бессилия, от жалости к себе – от ненависти к себе – не мог сказать ни слова. Ни встать. Ни умереть.

И тут сквозь шум в голове слышит он: земля тихонечко звенит. Слышит: земля тихонечко звенит колокольчиками. Ласково так, нежно: трень–трень – от самой земли звук идет.

Это панасенковские коровы – каждая со своим бубенчиком – рядом пасутся. Но Егорка их не видит, не знает. Он лежит и слушает землю Гая: трень–трень.

…Господи, как же велика любовь твоя! Как прекрасен мир этот милостью твоей, благодатью. Забери у меня все. Забери у меня все, помоги разгрести мусор в душе моей. Я хочу, чтобы внутри меня, в каждом углу, был только ты. Свет твой. Любовь твоя.

Кузьминична притянула Михайловну к себе, прижала ее голову к груди, стала тихонько гладить по волосам. И Михайловна, в которой все всегда искали защиты, которая привыкла, как рабочая лошадь, везти и везти свой воз, заскулила, захныкала, ни о чем больше не думая, ни о чем не сожалея, ничего не ожидая…

Вспомнили про Ваську. Выскочили, обежали барак.

Дверь нараспашку, в доме гуляет ветер.

– Глядите, – Панасенок ткнул пальцем в землю.

От крыльца и со двора на земле ясно виднелись отпечатки конских копыт: подковы, а где земля мягкая – и стрелка.

 
Пескэ думенав,
со мэ текерав?
Со мэ текерав,
да карик теджав?
Со бы бах мири
теявел бари,
миро веш баро,
мире чергеня,
мэ сыр чирикло
ехжино бешав.
Мек ратя калэ,
мек веша барэ,
мек ракхел Дэвел
миро джеибе.
(Себе думаю,
что мне делать?
Что мне делать,
да куда идти?
Чтобы счастье мое
было большим,
мой лес,
мои звезды,
я, как птица,
один на коне.
Пусть ночь черна,
Пусть лес большой,
Пусть хранит Бог
мою жизнь.)
 

– Михайловна, – Кузьминична тихонько потеребила ее за рукав, – а ты шо всю ночь печку какими–то похожими на деньги бумажками топила?

И – сиреневая дымка над Гаем. Утро.

2005 г.

Петрозаводск (Карелия)


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю