Текст книги "Желания"
Автор книги: Ирэн Фрэн
сообщить о нарушении
Текущая страница: 17 (всего у книги 22 страниц)
Но, как это и предчувствовал Тренди, Крузенбург, впервые в жизни, служила музыке больше, чем самой себе; хотела она этого или нет, был ли это эффект от ее поражения в колдовстве, или ее сломала трудная партитура Дракена, но в этот день ей изменила обычная бесстрастность. Разумеется, ни один из авторов появившихся на следующий день статей на подобный вывод не решился. Но Тренди понял: публика не нуждалась в мучительной красоте с ее человеческими недостатками. Из-за своих собственных мучений, сотрясавших его самого конвульсий мир желал поклоняться красоте жестокой и ледяной, бесстрастной богине, царившей над миром гнусностей и обещавшей еще более чудовищные мерзости. Невероятная страсть к музыке и особенно к опере убеждала: сила пения имеет потустороннее происхождение, а холодные, бесстрастные манеры Констанции соответствовали этому как нельзя лучше. Однако, чтобы избежать ловушек музыки Дракена, Крузенбург пришлось пойти на крайность: отпустить страхи, таившиеся где-то глубоко в ней самой. То, что она впервые предстала перед публикой обычной смертной, было сочтено слабостью и началом заката. Впервые в своей карьере, несмотря на виртуозность исполнения, раньше абсолютно искренне превозносившегося до небес, Констанция фон Крузенбург всех разочаровала.
Конечно, ей устроили овации. Несколько мировых изданий даже опубликовали репортаж о том, что произошло после спектакля, когда ансамбль «Соломоновы ключицы» в полном составе ринулся на сцену, чтобы первым поздравить диву, и как они пели вместе с ней, Дракеном и Дрогоном под аккомпанемент рояля, трубы и виолончели куплеты из своих знаменитых песенок, в последние месяцы ставших популярными во всем мире «Недоступный секс» и «Жизнь в катакомбах». Этот отважный союз вызвал бурю аплодисментов. Тем не менее, осыпая Констанцию овациями и цветами, все смущенно признавали, что она уже больше никогда не будет великой Крузенбург.
Но что на самом деле означало «больше никогда» в эти времена всеобщего страха и странных слухов? Жизнь перестала быть игрой, прошел эстетический озноб, в который погружался мир в эти последние месяцы, распевая во все горло самые мрачные «Dies irae»[3]. Болезнь брала свое, подобно чуме, поражая внезапно, несправедливо, причудливо. Из-за выступления Крузенбург задержали объявления о смерти множества знаменитостей, и разрушительное действие болезни на этом не закончилось. Все, кто хотя бы раз попробовали наркотик, могли оказаться в списке смертников. Эффективного лекарства против болезни все еще не было. Случаи удушья и смерти от ангины, возможно, увеличившиеся и по причине холода, стали столь многочисленными, а бессилие медиков столь очевидным, что политики, устрашившись размаха, который принимала эпидемия, начали разгонять любые, незначительные сборища самым жестоким образом. Больным, правда, было уже все равно: едва узнав о своей болезни, они предпочитали умирать незаметно и в одиночестве. Уверенность в конце света, убежденность, что другие скоро последуют за ними, воздействовали на них словно отпущение грехов и приносили своего рода утешение в последние моменты жизни.
Здоровые, наоборот, были озабочены: сколько можно выносить эти бесчинства? «Если конец света существует, им точно так же можно управлять», – заявил один из самых блистательных политиков того времени. Точно так же в данном случае означало молчание. Политические мужи в очередной раз пытались замолчать происходящее, но вовсе не потому, что они не слышали о дальнейшем распространении бедствия. Они прекратили консультироваться с ясновидящими, гадалками и предсказателями, которые, подышав попеременно горячим и холодным воздухом, говорили то одно, то другое, противореча сами себе, не видя наступления этой катастрофы, столь же реальной, сколь и незаметной. Сходились они только в одном – любой ценой следует прекратить панику по поводу болезни, а при необходимости задушить в зародыше; Первым делом было решено запретить любые высказывания, содержавшие намеки на потерю голоса. Отныне никто не осмелился бы предложить минуту молчания. Не было больше «заговора молчания» вокруг болезни, и никто не говорил: «Слово – серебро, а молчание – золото». Это исключение распространялось на все образные выражения типа «пригвоздить словом», «типун на язык», «деревянный язык», «прикусить язык» и даже «луженая глотка», изо дня в день изымавшиеся из всех частных и публичных разговоров.
Дело шло своим чередом, уже не нуждаясь в инструкциях или рекомендациях сверху. Вдруг, согласно лаконичному решению «Журналь офисьель», запретили «Баязет», трагедию Расина, в которой речь шла о молчании в серале. В том же духе были предприняты и другие многочисленные меры, следов которых не осталось из-за недостаточно серьезного отношения последующих поколений к сохранению архивов, а также из-за неспособности большинства людей в поворотный момент истории запоминать мельчайшие детали, составляющие эпоху, саму ткань прошлого. По правде говоря, чем больше распространялась болезнь, тем больше все пытались забыться. Конец года с его традиционными рождественскими каникулами великолепно оправдывал этот разгул. Стремясь показать, что они не больны, или убедить в этом самих себя, во всех публичных местах, кабачках, подземельях, подземных галереях, висячих садах посетители разговаривали преувеличенно громко, политики старались перещеголять друг друга в разглагольствованиях на самые фривольные темы. Во всех модных заведениях, где прожигали деньги и время, люди утомляли себя разговорами и музыкой: в конце этого года молчание стало дурным тоном.
И вот наступили последние дни старого года. Умолкли, а вернее, сменили тему политики, стараясь, как и все остальные, показать, что болезнь их не коснулась. А может, просто вспомнили, что для Люцифера и ему подобных часы, минуты, года – все имеет цену, что Сатана играет с часами, как с порядком звезд, и что царство тьмы единственное уполномочено определять отсчет часов и наступление роковой минуты. Только финансисты продолжали спекулировать, но не на конце света, а на лихорадке по его поводу. Все те, кто прозорливо вложил свои деньги в индустрию моды и развлечений, за шесть месяцев сколотили огромные состояния. Единственная неприятность заключалась в том, что в последнее время, ожидая обещанного конца, почти никто не работал. Все сроки, как время, оказались отложенными. Больше не вспоминали о пророчествах, не составляв ли гороскопов, прекратили даже делать прогнозы погоды. Время в самом деле растянулось: подобно тому, как необычно засушливое и жаркое лето тянулось до самых бурь в День Всех Святых, теперь, казалось, что никогда не закончится холодная зима; и это, несомненно, было самым ужасным – ожидание под холодным, бесстрастным, бессловесным небом. В последние месяцы, когда нарушились или, по меньшей мере, смазались все приметы, взялись анализировать карты неба, колдовские книги, иероглифы, пассажи апокалиптических текстов; их толковали, насколько хватало фантазии, создавали ужасные фрески, изображавшие чудовищные потрясения, метеоритные дожди, гибель планет, огромные волны, поднимающиеся против новых Атлантид. Теперь же, если бы где-нибудь произошла даже небольшая катастрофа, никто не произнес бы ни слова. Говорили только о светских сплетнях и слухах, а все деньги тратились на приобретение самой экстравагантной одежды и драгоценностей, на выпивку, а утром, на заре, в холоде и вновь обретенном одиночестве люди в очередной раз удивлялись, что все еще восходит солнце.
Глава 26
Рут откинула одеяло, на ощупь пробралась в темноте к окну и раздвинула шторы. Уже наступило утро, заледеневшее, как и весь город. Она посмотрела на постель, затем снова в окно. Малколм еще спал, равномерно дыша, голова его лежала посредине подушки. Он никогда не замечал бессонниц Рут. Она вставала совершенно бесшумно и прекрасно ориентировалась в темноте. Эта привычка появилась у нее еще в пансионе, нет, даже раньше – в первые годы жизни на Рокаибо. В то время на острове не было электричества. Едва наступали ранние сумерки, все погружалось во тьму. Зажигались керосиновые лампы, свечи, и долгое время это было единственное воспоминание, сохранившееся у Рут о детстве: влажная ночь, наполненная странным запахом, в котором смешался аромат корицы и горячего воска.
Рут боялась воспоминаний об острове. Или, точнее, убедила себя, что ничего не помнит. Когда надо было отвечать на вопросы, она всегда говорила: «Я ничего не помню, это было так давно, я была слишком маленькой, когда мы оттуда уехали…» Но она лгала. После смерти Ирис и исчезновения Ван Браака Рут просто старалась не вспоминать о прошлом. Она не любила свое детство. С рождением Юдит Рут решила, что все ушло безвозвратно. Склонившись над своим ребенком, она убедила себя, что теперь имеет значение только будущее, и пребывала в этом заблуждении, даже вернувшись на «Светозарную». Рокаибо был самой отдаленной частью ее жизни и самой темной. С ним было связано слишком многое из того, что она безуспешно пыталась забыть. Сам Ван Браак никогда не говорил ей об этом ни слова, ни разу не упомянул при ней даже названия острова. Только Ирис за несколько дней до свадьбы заговорила о Рокаибо. Она была радостной – больше, чем обычно: «Рут, помнишь наш дом, помнишь свою кормилицу и защищенные от ветра бухты, где мы купались, и заброшенный золотой рудник, вулкан, который индейцы считали божеством, и старый дворец в руинах…» Тогда Рут догадалась, куда они с Командором отправятся в свадебное путешествие. Однако Ирис держала все в большой тайне. Казалось, она тоже понимала, что не вернется оттуда. Рут сердилась, думала, что завидует, винила себя. Предчувствие подсказывало Рут, что Ирис едет именно на Рокаибо и не вернется оттуда. В представлении Рут остров оставался враждебным местом. Позднее, когда в плавание отправилась сама Рут, она всегда избегала район Зондских островов. Ирис же, чуждая этой инстинктивной подозрительности, оставалась веселой, отважной и слепой. Она вела себя так и на сцене, и в любви, и все ей удавалось. Она была создана для счастья. О своем детстве на острове, несмотря на циклоны, ядовитых насекомых, тропические болезни, сестра Рут сохранила самые лучшие воспоминания; и тем вечером, за несколько дней до своей свадьбы и отъезда с Командором, поскольку Рут качала головой на каждое «Ты помнишь», Ирис прижала ее к себе, шлепнула по нежным щечкам и рассмеялась: «Ты была слишком маленькой. Ну а я помню все. Там наша колыбель. Остров – это колыбель». Рут упорно молчала. Тогда сестра наклонилась к ней и прошептала на ухо то, что, как она утверждала, конфиденциально поведал ей Ван Браак: прежде чем осесть там в качестве губернатора, капитан два раза посещал остров во времена его расцвета – времена золотого рудника и короля Мануэля.
Рут вдруг взорвалась: «Ты рассказываешь мне сказки! Я уже не маленькая девочка!» Рассердившись, Ирис ушла, хлопнув дверью. Мгновение спустя, выглянув в окно той комнаты, что теперь принадлежала Юдит, Рут увидела, как ее сестра выбежала за ограду «Светозарной» и поспешила к «Дезираде», неловко ступая на своих высоких каблуках, с развевающейся за спиной шалью. Тем вечером Рут возненавидела ее. В своей подростковой неуклюжести она завидовала красоте сестры, ее женской силе, но еще больше ненавидела ее за то, что та пыталась вернуть Рут в мрачные времена детства, на этот слишком жаркий, слишком зеленый остров, бывший к тому же могилой ее матери, которой она никогда не знала. Ее кормилица Концепсьон часто водила девочку на кладбище. По дороге туда они проходили мимо ржавой решетки какого-то заброшенного, причудливого здания, стоявшего на первых отрогах вулкана, наводненного крысами и почерневшего от муссонов, «дворца с привидениями», как называла его Концепсьон, отводя глаза. В глубине захваченного лианами парка виднелись его вычурные фронтоны, все еще величественные, несмотря на упадок. «Это дворец короля Мануэля, – благоговейно говорила Концепсьон. – Когда-то Мануэль был хозяином острова, поскольку обладал золотым рудником. Но он слишком любил золото и свою красавицу-дочь, горе ему, горе ему и его дому, теперь все закончилось, горе острову и горе всем нам…» Кормилица протягивала руку к расставленным по парку статуям, изъеденным дождем и оплетенным сверху донизу лианами, затем шептала непонятные слова и в молчании торопливо шла до самого кладбища Больше она ничего не говорила. Но и того немногого, что она рассказывала, маленькой Рут было достаточно. Она бежала следом за Концепсьон, и, хотя та казалась ей старой и черной, как дома Рокаибо, зарывалась в ее юбки, и пряталась в их складках. Она никогда не любила бояться. Она никогда не любила зло. Она навсегда возненавидела остров.
И до последнего времени все, что касалось Рокаибо, было смутным, словно эту часть ее памяти скрыл вязкий, никогда не рассеивающийся туман. На «Светозарной» ничто не напоминало об острове, ни гравюра, ни фотография, только косвенные детали, которые знала лишь она одна – панцирь черепахи, раковины и тритоны при входе, о которых Ирис говорила, – но, возможно, чтобы очередной раз посмеяться над Рут, – что они вывезены из дворца короля Мануэля. Если бы Ван Браак не исчез таким странным образом, она, вероятно, избавилась бы от них. Шли годы, Рут все больше утверждалась в мысли, что отец погиб, ушел в океан, как в двадцать лет, свободный от всех связей, так же безоглядно на поиски прежних компаньонов своих давнишних приключений, удач и неудач, до последнего вздоха переживая один за другим таинственные эпизоды, составлявшие его прошлое.
Ван Браак был слишком стар к моменту своего отъезда, а его здоровье слишком расстроено – несомненно, он уже умер. Тогда почему Рут все еще не решалась думать об острове? И вот через несколько недель после ухода Юдит, медленно, незаметно, по неизвестной причине, а возможно, из-за какого-то охватившего ее странного ощущения, Рут вернулась в свое детство. Ничего точного, только туманные воспоминания, смутные запахи, цвета размытых за давностью лет пейзажей. Ван Браак носил звание губернатора острова, и его владения простирались от моря до предгорий вулкана, заканчиваясь, как она вспомнила, недалеко от дворца короля Мануэля. Ее кормилица говорила с ней на испанском – языке, который Рут теперь позабыла. Остров был зеленым и черным – зеленым от дождя и черным, словно вулканический камень; ночи – длинными и душными, воздух – теплым и влажным, растения – высокими и мясистыми, выделяющими воду и залах черной земли. Тот же запах источали все вещи. Небо покрывали большие серые облака. Только пляж в конце джунглей, за рисовыми полями и заброшенным рудником, казалось, оставался единственным девственным местом в мире, И еще нельзя было доверять морю, ибо оно оставалось злым даже в самую ясную погоду. Купаться можно было только в защищенных бухточках, но даже в этих маленьких лагунах часто случалось так, что какой-нибудь рыбак погибал от обрушивавшейся на него, словно стальной меч, искрящейся волны. Затем волна утаскивала рыбака в море.
Но и в этих нескольких видениях Рут не была уверена. Может, она сама придумала их после смерти Ирис и исчезновения отца, желая забыть, выбросить из головы все, что касалось прошлого? То, в чем она была совершенно уверена, представлялось ей в виде простой картины: она маленькая, очень маленькая, стоит в окружении высоких растений на горе, вершина которой затянута темными облаками. Рядом с ней Концепсьон заводит дребезжащим голосом длинную историю, и наступает ночь, ночь с дождем и страхом; и как все другие ночи, она будет достаточно длинной, чтобы умереть.
Больше Рут ничего не помнила, а Ван Браак рассказывал мало. К тому же он считал, что дочь не хочет его слушать. Уйдя в плавание с отцом Юдит, она сбежала от всего, что могла бы узнать от Ван Браака. Она ничего не понимала в его мучениях и хотела жить.
Тем не менее однажды капитан тоже бросил ей несколько фраз о дворце короля Мануэля. Но Рут готовилась к своему первому путешествию с человеком, которого, как ей казалось, она любила, и потому едва слушала отца. Она считала его настоящим сумасшедшим, как о чуде света рассуждающим о старом заброшенном здании, потрескавшемся и поглощенном джунглями в глубине забытого острова, на берегу враждебного океана. Теперь Рут уже не была уверена, что он заговаривался. Но было слишком поздно. Она не услышала отца. На короткий момент, словно метеоры, летящие по непредсказуемой траектории, их взгляды пересеклись. На миг она обратила на него внимание, а затем ушла в море.
Рут снова опустила шторы. Теперь сквозь ткань проникал совсем слабый свет. Малколм все еще спал. Вчера вечером он поздно вернулся из Оперы. У Рут не хватило сил его сопровождать. Она ждала Малколма, как обычно думая о Юдит. Она засыпала лишь рядом с ним, находя в его тепле хоть немного успокоения. Как он был несправедлив к ней в последнее время! Она любила его, но он не хотел это понимать. Вернее, она начинала его любить. Она открыла это в глубине своей боли, в глубине своего одиночества после потери Юдит.
В полумраке Рут взглянула на него. Старость добралась до лица Малколма, но она любила в нем все вплоть до морщин на щеках, до растрепанных, начавших редеть седых волос, любила всю ту незнакомую ей жизнь, которую он вел, его рабочие ночи, его книги, его дом. Несколько раз за эти последние месяцы он предлагал ей жить с ним вдали от «Светозарной» и «Дезирады». На одном из Антильских островов у него были вилла и участок пляжа, где можно было бы держать ее корабль и где они жили бы между морем и солнцем. «Позволь Юдит жить своей жизнью, – твердил Малколм после ухода дочери, – отпусти ее, забудь. В жизни есть множество путей, Рут, давай пройдем один вместе, поедем со мной, ради тебя я брошу все – свою пишущую машинку, библиотеку, поедем туда, где ты будешь счастлива, у меня красивый дом, мы будем плавать на яхте». Каждый раз она отказывалась. В один прекрасный день он рассердился. Бросил жесткие слова, пригрозил уехать, сказал, что она его не любит, что считает его человеком с другой планеты, траектория которой удаляется все дальше от ее планеты. Рут это задело, но она только вздохнула. А он от ее молчания тоже растерялся. Затем, словно запирая за собой калитку «Светозарной», он заключил: «Во всяком случае, за то время, что нам осталось…» Рут никогда не видела его таким удрученным. Видно, на него тоже подействовали слухи о конце света, и в нем они совершили свою разрушительную работу. Да и кто мог бы остаться равнодушным к столь явной угрозе болезни? Она добралась до самой отдаленной провинции, и люди повсюду словно посходили с ума. Например, вчера вечером было решено, что миру придет конец сразу после спектакля этой Крузенбург, околдовавшей толпы людей. Это было и смешно, и трагично – умереть от смеха или погибнуть от отчаяния.
Хватит думать о певице, вновь вспоминать ее глаза, устремленные на дочь, пронзительные и холодные, словно вода горного озера. Рут охватил гнев.
Как сможет Юдит, ее Юдит, с ее нелюдимостью, дикостью, бунтарством устоять против чар этой дьявольской певицы, против соблазнов Командора? Поначалу Рут казалось, что она научила дочь всему, что помогало жить ей самой – нежности, красоте, сказочной любви. И ей было очень приятно, когда о двенадцати-тринадцатилетней Юдит говорили:
– Как похожа на вас ваша дочь, мадам Ван Браак, хотелось бы увидеть вас обеих, когда она расцветет! Это вылитый ваш портрет, практически ваш двойник, у нее те же выражения, те же жесты, когда она разжигает огонь, работает в саду… А когда она рисует, особенно когда рисует!
– Я не рисую, – отвечала Рут.
– Вы не рисуете, да, но посмотрите на Юдит, она же вылитая…
И Рут краснела от счастья. Любить свою дочь. Не любить никого, кроме дочери. Материнство было ее единственным, настоящим, большим путешествием. Кормить Юдит. Купать Юдит. Ласкать Юдит. Заботиться о Юдит, играть с Юдит, рассказывать Юдит сказки, слушать Юдит. Проводить руками по волосам Юдит, вдыхать их запах, упиваясь им, словно они вобрали в себя все ароматы духов Аравии… А потом прошло два или три года, и Юдит замкнулась. Она стала невыносимой, почти враждебной. Но Рут продолжала любить ее. С неисчерпаемым терпением она прощала дочери бунтарство; она молчала, когда надо было промолчать; слушала, не задавая вопросов, когда Юдит говорила; ждала, когда та уходила; сносила ее шутки, прихоти, капризы и повторяла самой себе, как повторяла другим: это ненадолго, это пройдет, это сложный период, к чему беспокоиться, со всеми такое бывало, это ничего, вы знаете, ничего особенного, это пройдет…
И вот Юдит ушла. Ушла к Командору. Рут не помнила, чтобы когда-нибудь так страдала. Даже из-за смерти Ирис. Благодаря предчувствиям, смерть сестры была для нее чем-то отстраненным и холодным, ее горе было молчаливым и немного возвышенным, как часто бывает у детей. Она слишком долго была одна между недоступным отцом и сестрой, слишком красивой, слишком восхитительной, слишком довольной. То, чего она ждала от жизни в глубине своего еще неразвитого тела полудевочки – полуженщины, вылилось в конце концов в великое благо: материнство.
Жизнь подарила ей Юдит. Детство Юдит стало детством Рут, и она надеялась, что так же будет и с юностью. Ей хотелось разделить с дочерью юность. Но, как бывало всегда, когда она много отдавала, жизнь повернулась к ней спиной. По крайней мере, Рут так считала.
Уход Юдит был как обвал. Рут изо всех сил старалась слушать Малколма, но не могла оторваться от записок Юдит: «Я рисую, мама, я только и делаю, что рисую, мне нужно быть здесь». Ничто больше не имело смысла, и ее дом, и все остальное – горсть песка, выскользнувшая у нее между пальцев и затерявшаяся среди бесчисленных песчинок. Если бы только с ней была Анна… Проходили дни, и Рут казалось, что она снова слышит колокол «Короля рыб», как в день смерти Анны. Но чем бы ей помогла Анна? Анна тоже пятнадцать лет назад в апогее своей красоты пожелала следовать за Командором, и никто, даже Рут, ее лучшая подруга, не смогла ей в этом помешать. Когда Анна вернулась, она была сломлена. Как другие женщины, она думала, что покорила Командора, но он подчинил ее своей воле. В один прекрасный день, в конце одного из светских мероприятий, которые, похоже, заполняли всю жизнь Командора, Анна поняла, что ей нашли замену. Каким-то чудом она нашла в себе силы уехать. Вернулась в свою провинцию, но ничто не могло избавить ее от Командора. Это было сильнее ее, Анна всюду искала Командора, всегда знала, где он, что делает, и всякий раз, когда он приезжал на «Дезираду», она получала приглашение на праздник. Бедная прекрасная Анна! Всю жизнь она пылала огнем и хотела предложить его Командору, но он повернул его против нее, он ее уничтожил. Ибо он был убийцей. Убийцей жестоким и непредсказуемым. Чудовищем. Пожирателем душ, как его подружка Крузенбург. Дьяволом во плоти.
Рут вздохнула. Дьявол – нет, это невозможно. Как и все, она читала истории о колдовстве, экзорцизме, чародействе. Все это, по большей части, казалось ей отвратительным. Эти воткнутые в куклу иголки, эти шабаши в полнолуние, договоры с дьяволом за пригоршню золота или обладание женщиной – слишком много в них было неразвитого и публичного желания, ничего похожего на изысканность и изощренность Командора, на мрачную красоту, которой он себя окружил.
Хотя, если подумать… Рут вдруг ощутила холод, холод и страх, как все эти последние месяцы на «Светозарной». Сначала она пыталась развеяться, выезжая с визитами, но местные провинциалы были не намного веселее ее. Они постоянно рассказывали мрачные истории, передавая в своей манере предсказания о том, что зло должно прийти из океана. Они считали, что те редкие моряки, которые каждую неделю отваживаются выходить в одиночку в открытое море, встречают там все больше обломков судов, оплетенных водорослями кораблей-призраков, ведомых конкистадорами минувших времен. Море стало врагом, белый фасад «Светозарной», возвышавшийся на краю мыса, напоминал теперь огромный призрак. Сад был голым и заледенелым, а дом – безжизненным, закрытым на зиму, на период налетавших на берег долгих снежных бурь. Рядом, несокрушимая, словно крепость, высилась укрытая заиндевевшими деревьями «Дезирада», как и Юдит, безразличная ко всему – к холоду, страху, страданию, к смерти Анны, к концу света.
Рут забралась под одеяло и снова прижалась к Малколму. Он задрожал, но не проснулся. Вечер в Опере, должно быть, его утомил. Перед его уходом на концерт Рут высказала ему все, что думала о Крузенбург.
– Это демон, настоящая пожирательница душ.
– Почему же тогда ты ходила слушать ее на «Дезираду»?
– Потому что эта женщина – настоящая дьяволица, и меня соблазнили. Как и всех вас.
Малколм пожал плечами. Он знал о дьяволе все, но не верил в него. Он также считал, что не стоит мучиться из-за мертвых. «Не надо больше думать об Анне, – беспрестанно повторял он с начала зимы. – Мертвые не принадлежат нам. Так же, как и влюбленные. Они принадлежат только друг другу».
Прекрасные слова. Но как утешиться словами? К тому же, говоря о влюбленных, Малколм думал о Юдит. Юдит, влюбленной в Командора, Юдит, повторяющей путь Ирис… Только не думать об этом. Рут хотелось завопить, разломать все, что ее окружало.
Полузакрыв глаза, она рассматривала убранство комнаты. Комната без души, комфортабельная, но не интересная, как все комнаты в отелях. Рут понемногу успокаивалась. Она правильно поступила, уехав из дому. Еще один день, и она не смогла бы удержаться, чтобы не расколотить, не побросать в огонь, не уничтожить все, что составляло «Светозарную» – мебель Юдит, дельфтский фарфор, гравюры, картины, переплетную мастерскую – вплоть до ужасного спрута напротив портрета капитана. Что за рок преследует поколение за поколением женщин этой семьи? Когда это прекратится? Когда это могло начаться?
Во всем этом был смысл. Дело в том, что день за днем к Рут возвращались воспоминания о Рокаибо. Она даже созналась в этом Малколму. После ухода Юдит она замкнулась в своем горе, не хотела ничего ему говорить, надеясь, что еще можно что-то сделать. Она даже хотела сходить на «Дезираду», но в последний момент одумалась. Умолять Командора, чтобы только увеличить его триумф? А Юдит, разве пойдет она с ней? Рут помнила устремленный на нее взгляд Командора, в котором смешались ужасное высокомерие и ирония. К тому же она должна ему денег… Он вполне способен предложить ей погашение долгов в обмен на Юдит. Это было больше того, что могла вынести Рут. Шло время, Юдит давала о себе знать только короткими записками, не приносившими Рут ни малейшего успокоения, и она поняла, что ее дочь вернется не скоро. Что она уже не будет прежней Юдит. Ее Юдит. Что она, возможно, потеряна навсегда. Тогда Рут рухнула в объятия Малколма.
Она часами рыдала: «Моя дочь заперта и неделями не выходит из дому, она падет его жертвой, как другие, как Ирис, она могла бы, по крайней мере, навещать меня, но нет, ее нет больше, она околдована, очарована, нас преследуют несчастья…»
Это не были слова, вырвавшиеся от отчаяния. Рут долго размышляла об этом. Она чувствовала себя виноватой в том, что не могла вернуться на «Светозарную», виноватой в том, что не обращала внимания на рок, связывающий ее дом и «Дезираду». И какая еще должна случиться глупость, чтобы можно было противопоставить ее боль и отчаяние тому злу, которым полон мир. Помнить все, ничего не прощая, ненависть против ненависти – такова правда жизни. Рут искренне старалась быть нежной. В юности она не была такой. Стремясь забыться в любви, она потеряла себя. «Корабли тонут и в тихую погоду, – говорил ей тогда Малколм. – Корабли и моряки. И кто будет сожалеть о глупце, который не может больше двигаться вперед…»
Малколм слушал ее и пытался образумить:
– Подумай сама. В этом человеке нет ничего сверхъестественного. Просто есть что-то между вашими двумя семьями, что зачаровывает Юдит, что-то, что она пытается понять, потому что это тайна. Достаточно раскрыть ее, чтобы вырвать Юдит у Командора. Но кто сказал, что ее нужно у него вырывать?
– Что-то, но что? – неизменно отвечала Рут. – Я ничего не знаю о своем отце. Я никогда ничего не знала.
– Ты не пыталась узнать.
– Знать значит страдать.
– Отныне это значит снова жить. Ищи, Рут, ищи так далеко, как можешь. На острове, там…
– Ни за что!
Малколм настаивал:
– Источник находится в детстве. На острове…
Она качала головой, но, едва он уходил, начинала вспоминать Рокаибо. Сперва это был запах, влажный аромат тропической растительности, смешивавшийся с ночным запахом горячего воска и корицы. Затем появились цвета – черный и зеленый, гора, облака, парк с разбитыми статуями, голос Концепсьон, бормотавшей какие-то заклинания. И ничего, кроме этих крупиц.
Однако сегодня утром, когда в комнату начал проникать день, Рут, постепенно согреваясь около Малколма, припомнила кое-что новое. Правда, это было что-то очень незначительное. Когда Малколм не без труда заставил ее покинуть «Светозарную», она взяла с собой, словно из суеверия, все ценное, что у нее было – фотографии сестры, дочери и документ, который Ван Браак отказался вернуть Командору после смерти Ирис: их брачное свидетельство. Это была одна из немногих, найденных после исчезновения капитана бумаг. Долгие годы месье Леонар настаивал, чтобы Рут передала свидетельство о браке Ирис и Командора ему. Недоверчивая, по мнению нотариуса, и упрямая, как ее ненормальный отец, не расстававшийся даже с совершенно ненужным барахлом, Рут отказывалась доверить документ кому-либо и хранила его в глубине туалетного столика, в маленьком тайнике вместе с карточками Ирис и Юдит. Покидая «Светозарную», словно уходя навсегда, Рут взяла свидетельство с собой. А вспомнила она фразу, которую Ван Браак нацарапал на обратной стороне. Она знала ее наизусть. Однако сегодня утром ей вдруг пришло в голову перечитать документ снова. Больше не заботясь о Малколме, Рут откинула одеяло, раздвинула шторы и выложила из сумочки на холодный утренний свет все, что осталось ей от «Светозарной». Фотографии она отложила. Документ вдруг стал для нее самой ценной вещью в мире. Бумага была легкой, прозрачной, с водяными знаками. Долгие годы Ван Браак, должно быть, хранил ее в своем кармане, и теперь, чтобы прочесть то, что там было написано, пришлось разворачивать бумагу очень осторожно. Несмотря на это, бумага выскользнула из пальцев Рут. Она испугалась, что потеряла ее. Но бумага просто упала на пол. Рут подняла ее и положила на комод прямо перед окном. На обратной стороне документа Ван Браак написал корявым и почти нечитаемым почерком: