Текст книги "Сказки дальних странствий"
Автор книги: Иосиф Герасимов
Жанры:
Детская проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 13 страниц)
Это красивая земля, ма, очень красивая, с холмами, прозрачным воздухом, чистой далью, но сонная скука витает над ней, потому что нигде, пожалуй, не живут так отъединенно люди; они возятся на своих фермах и редко общаются, они слишком залезли в свое одиночество, хотя всю жизнь говорили о свободе… Вот пока и все. Если эти сведения помогут тебе в чем-то, я буду рад…»
Стояло полное безветрие, такого штиля я не видел давно. Мы зашли в залив и ошвартовались у небольшого причала; пассажиров сразу же увезли на автобусах по шоссе, и команде разрешили сойти на берег. Юра вышел весь в белом, в очках с золотистой оправой; это были лучшие его очки, и он ими гордился. Сначала мы большой компанией поднялись по дороге на холм и с высоты увидели весь залив; он был зеркальным, в нем отражались зеленые холмы, тихие домики, и пахло здесь земляникой. Потом так случилось, что мы вчетвером оказались на опушке леса; здесь росли сосны, самые настоящие красноствольные сосны, такие же, как в Подмосковье. Мы стояли, наслаждаясь знакомыми запахами и тишиной; я зажмурил глаза, подставив лицо лучам солнца… Оля бежала по траве, длинноногая, колени ее были порезаны осокой, она бежала мне навстречу и кричала о любви… Я очнулся от толчка в бок. Юра кивком головы указал мне на тропу, уходящую в лес; по ней шел Нестеров, свободно и легко обнимая за плечи Нину.
– Я его ненавижу, – прошептал Юра и указательным пальцем нервно поправил очки.
– За что? – спросил я.
Он повернул ко мне красное, потное лицо, его тонкий нос с вмятинкой на кончике был весь усеян каплями. Он сказал зло:
– За крокодила. Он не имел права сдавать его в зоопарк.
– Почему?
– Друга не предают, за друга борются, – выпалил он и гордо отвернулся.
А они все уходили и уходили по тропе, и стволы красных сосен скрывали их от нас.
Глава третья
ДВОЕ ИДУТ ПО ТРОПЕ
Третий день дул сильный ветер, приносил с собою то дожди, то мокрый снег; скорее всего, он прилетал с берегов Антарктиды, с Южного Ледовитого океана, он гудел в снастях и поднял на море большую волну, которая все время меняла свое направление: то била по носу, то обрушивалась на правый борт, то на левый. Шел затяжной, изматывающий душу шторм. Пассажиры притихли от качки, редко кто сидел на палубе, да и в салонах было не очень много людей, в такие штормы пассажиры стараются не выходить из кают. И в экипаже было уныло; это ведь только считается, что морякам шторм нипочем, а на самом деле нет на свете таких людей, чтобы не укачивались, только обнаруживается это по-разному: одни становятся раздражительными, другие обретают неимоверный аппетит, третьи способны спать круглые сутки, – в общем, форм проявления морской болезни множество, просто у моряков принято их скрывать, и все же скрыть невозможно, и именно поэтому вот в такие штормовые дни, когда люди ощущают, порой подсознательно, свою слабость перед свирепостью природы, свое рабство перед ней, и случаются всякие, большие и малые, неприятности, и я всегда настораживаюсь, во мне как бы срабатывает сигнал: «Внимание!» Может быть, это тоже одна из форм морской болезни, ведь многие называют и такой симптом, как подозрительность.
Говорят, в прежние времена, когда море бороздили прекрасные парусники, битва с океаном приносила удовольствие мореплавателям, и в штормовые дни они азартно демонстрировали перед стихией свое искусство судовождения. Но я еще не встречал моряка, который любил бы штормы, да и как можно любить скверную погоду, в которой всегда таится угроза судну?.. Лука Иванович просто раздражался в штормовые дни и почем зря честил небо и ветры. Шторм увеличивает расход горючего, уменьшает скорость да и вообще может принести много иных убытков, а судно в наши дни – хозрасчетная единица, как говорят бухгалтеры, и вообще это транспорт для перемещения грузов и людей, и у этого транспорта есть свой план, есть себестоимость морских перевозок, есть показатели рентабельности, – в общем, все то, что называется экономикой судна, и от нее никуда не денешься.
Да, затяжной шторм – скверное дело; когда грузовое судно находится в плавании уже месяца два и вдруг попадает в открытом океане в полосу непогоды, и она длится неделю, вторую, третью, а вокруг – водная пустыня, взъерошенная ветрами, ни огонька по ночам, ни тени другого корабля на бесконечно удаляющемся туманном горизонте; фильмы, что взяли с собой, двадцать раз просмотрены, все истории рассказаны, все книги в судовой библиотеке перелистаны, читать их нет желания, только вахта по четыре часа через восемь да поспешная еда в кают-компании, – и вот тут-то начинается испытание человека на человеческое, мало ли что может прийти в голову от бесконечной качки и бессилия перед природой, рождающего необоримую тоску. Можно увидеть товарища по плаванию совсем в ином свете, чем видел его прежде; вдруг замечаешь, что он неприятно сопит над тарелкой или у него скверная привычка покусывать ногти, и этих вот мелких подробностей иногда хватает, чтобы его невзлюбить. Но случается с людьми и худшее…
Моим соседом на «Перове» был второй помощник Игорь Санаев, молчаливый, хмурый человек. Лет ему было уже за тридцать, он делал все не спеша, аккуратно и славился своей точностью, за что Лука Иванович относился к нему с особым уважением. И вот однажды в шторм, в лунную ночь, когда море колыхалось, озаряемое бесчувственным бледно-голубым блеском и тупая влажность тропиков не давала команде уснуть, я услышал за стенкой вой, так на окраине нашего городка иногда начинает скулить собака. Я вошел в каюту Санаева – дверь в нее была открыта – и при лунном свете, льющемся сквозь иллюминатор, увидел сначала расплывчатое очертание спины, а потом разглядел: Игорь лежит, вцепившись руками в подушку, и проборматывает одно слово. Сначала я не понял, что именно он произносит, а когда вслушался, то различил: «Гоша…»
Я знал, как и другие на пароходе: Гоша – имя его сына, которому не так давно исполнилось пять лет; событие это мы торжественно отмечали. Я испугался, подумал: он получил какие-нибудь скверные известия из дому; подошел к нему, тронул за влажное от пота плечо; он с трудом повернул ко мне лицо.
– Обожди, – сказал я, – зажгу свет.
– Не надо, – попросил он и заплакал, более не сдерживая себя.
Я подождал немного и спросил:
– Что случилось?
И вот тут он начал бессвязно говорить о том, что не видел сына почти два года, парень вырастет без него и не простит ему этого, да и какой он сейчас, Игорь толком не знает… Этот здоровый мужчина облизывал слезы с верхней губы, сам похожий на мальчишку, и бормотал о том, что вырос без отца, знает, как это тяжко, а вот от этой же участи не уберег сына.
Он выплакался и заснул, а я пошел к Луке Ивановичу. Тот не задумываясь приказал начальнику радиостанции запросить, как состояние здоровья Гоши. Ответ пришел днем; из дому Санаеву сообщали – все хорошо, сын здоров и помнит о нем. Но радиограмма не помогла, несколько ночей подряд за стенкой своей каюты я слышал глухой вой.
– Это пройдет, – хмуро говорил Лука Иванович, – тяжко… но ничего.
И он тут же решил – надо дать Санаеву отпуск, как только придем в порт.
– Пора парню… пора. Нельзя так долго плакать…
Пришли в порт, стояли под погрузкой дней пять, Сипаев сошел, а за день до отхода явился на судно вместе с женой и сыном. Тут же стало ясно: в отпуск он не идет, ему хватило тех дней, что пробыл он на берегу: успокоился, пришел в себя и забыл, что было с ним ночью в тропиках…
Наблюдая его, я думал об отце, думал, что, возможно, и на него накатывала злая тоска по дому, и он страдая, вспоминая меня, – ведь, случалось, я не видел его год, а потом, когда эта встреча происходила, то все свершалось так мимолетно, что я не успевал как следует вглядеться в человека, который был мне одним из самых близких. Размышляя об этом, я стал понимать те неожиданные, страстные радиограммы, которые вдруг приходили откуда-нибудь из южных широт Атлантики или из Индийского океана, неизменно начинающиеся словами: «Безмерно любимые и родные мне…», и мама, получив такую радиограмму, несколько ночей плакала, и мне в эту пору становилось тяжко, хотя я и не мог еще осознать, почему. Так вот, душевные томления одного человека, затерявшегося где-то в водных просторах земного шара, вызывали беспокойство в других людях. Мама моя как-то назвала все это «взаимосвязью сердец», наверное, это так и есть; впрочем, она знала это хорошо, и ей можно верить.
Да, скверная штука – затяжные штормы, хотя на пассажирском судне все выглядит иначе, чем на сухогрузе: здесь человек редко остается один – слишком он в делах во время плавания, но и тут возникает период душевных тревог, смешанных с унынием, и потому-то в штормовые дни надо быть особенно настороже…
Удар пришелся по Юре.
Ник-Ник созвал командирское совещание: по сути дела, это было первое серьезное производственное совещание после прихода нового капитана на судно, и выбрал он тему для разговора очень точную: экономия.
В кают-компании сидели все офицеры, свободные от вахты, пришли в форме, умытые, прилизанные и, когда заговорил Ник-Ник, сидели не шевелясь. А он стоял перед нами высокий, произносил слова негромко, ни на кого не глядя, куда-то в пространство, а потом, когда закончил и я взглянул на часы, то удивился: вся его речь заняла семь минут, а успел он наговорить так много, что нашим службам в этом придется разбираться несколько дней.
Он сообщил, что обеспокоен некоторыми показателями судна и особенно режимом экономии: слишком щедро расходуется вода, много бьется посуды в ресторане во время качки – видимо, официанты плохо обучены работе в таких условиях, – это все были крупные замечания. А Юра копался, казалось бы, на мелочи. Ник-Ник сказал, что вот сейчас придется за валюту покупать бумажные стаканчики для питьевой воды, потому что их не запасли достаточно в своем порту, хотя дело это пустяковое.
Все на совещании сидели, слушали и, как говорится, мотали на ус, зная, что Ник-Ник пока предупреждает, а потом уж надо будет все обдумать и прийти к нему с какими-то предложениями, если они появятся. И никто не тянул за язык Юру. Но когда Ник-Ник закончил, Юра вдруг очень заволновался и, нервно поправляя длинными пальцами очки, попросил слова; тут же вскочил и стал объяснять, что бумажные стаканчики, за которые он отвечает, было невозможно выбить в порту, ему всюду отказывали, и он запутался в резолюциях. Юра очень нервничал, и поэтому понять его как следует было трудно. Ник-Ник терпеливо слушал, мне даже показалось, что в глазах его появилось любопытство, веселое любопытство, которое я однажды наблюдал у него, когда он непреклонно приказал Нестерову расстаться с крокодилом.
Когда Юра закончил, Ник-Ник все еще молча разглядывал его, и я видел, как под этим взглядом у Юры тонкий нос стремительно покрывается мелкими каплями пота.
– Вы какой институт закончили? – мягко спросил Ник-Ник.
– «Иняз», – ответил Юра, это прозвучало у него гордо.
– И решили стать моряком? – кивнул Ник-Ник, причмокнув губами; непонятно было: то ли он одобрял Юру, то ли презирал. – Считать, конечно, вас в «инязе» не учили. Ну, а если бы вы занялись арифметикой, то поняли бы – сейчас каждый стаканчик вам стоит столько, сколь ко бутылка лимонада. Вот и выходит: мы всех снабжаем по вашей милости бесплатным лимонадом… – Он замолчал; я уже говорил, что была у него такая манера – делать затяжную паузу перед решающим словом.
На Юру было жалко смотреть. Он впился глазами в Ник-Ника, напряженно ожидая капитанского заключении, по тут неожиданно прозвучал голос совсем иного свойства:
– А объясните мне, товарищ Тредубский, по каким причинам два дня стояла пассажирская прачечная?
– Но… – смущенно пробормотал Юра, – простите механик…
– А разве вам не сказали, что прачечная в вашем ведомстве, как и остальные бытовые помещения для пассажиров?
– Конечно… Но…
– Вот что, товарищ Тредубский, вы не переводчик. Вы пассажирский помощник… Прошу вас: ознакомьтесь серьезно с вашими обязанностями, иначе… – Он не договорил, обвел всех глазами и спросил: – Кто-нибудь еще хочет выступить?
Все молчали, никто не решался больше заявить о себе, но это не смутило Ник-Ника.
– Очень хорошо, – сказал он спокойно, – не будем тратить время на разговоры, но я бы хотел, чтобы все поняли: для нас режим экономии не пустые слова.
Такого короткого командирского совещания я еще не знал.
Я догнал Юру возле трапа и увидел, что он бледен.
– Конец, – прошептал он, – меня невзлюбили.
Тут я понял, что Юру нельзя сейчас оставлять одного, и сказал:
– Идем к тебе, там поговорим…
Если пройти по каютам командиров, то вряд ли найдется хоть одна, похожая на другую; вообще-то почти все каюты стандартные, и все же, после того как в них поселяются люди, они меняются и обретают самый неожиданный облик. Почти в каждой каюте есть кровать, диван, письменный стол, умывальник или душ, но это обстановка, а лицо каюты – в ее убранстве; есть каюты хмурые и задумчивые, есть веселые и смешные, есть высокомерные, у Юры каюта растрепанная. Если вглядеться, то каждая вещь здесь имеет свое строгое место, то есть существует какой-то постоянный порядок, и все же удивляет беспорядочность, потому что вещи размещены так, словно каждую из них поставили случайно. Магнитофон – под столом, от него тянутся провода через весь подволок к стереофоническим колонкам – одна из них возле умывальника, другая над диваном; пластинки, кассеты для магнитофона, книги лежат на полу стопкой возле шкафа, на стенах рекламные плакаты с изображением Дакара, Сувы и испанской корриды.
Юра открыл холодильник, вынул оттуда апельсиновый сок, который выдавали нам вместо тропического вина, и разлил по фужерам.
– Я еще раньше почувствовал, – сказал он, тяжело сглатывая. – Он меня невзлюбил… Он смотрит на меня и усмехается. А я от этого перед ним делаюсь маленьким… не знаю, куда деваться. Понимаешь, даже презираю себя… Ну почему он так меня сегодня стукнул? И при всех… Думаешь, не обидно?.. Да и вообще, считай, он меня предупредил…
Я еще никогда не видел его таким; он не на шутку испугался, мне даже показалось – у него дрожат губы.
– Знаешь, – сказал я ему, – ну чего ты так боишься? А?.. Ну, даже если тебя спишут, то, честное слово, никакой трагедии нет. Пойдешь работать учителем. Ты ведь ка него готовился. Моряком стал случайно… Это не то что мне – деваться некуда после мореходки. У тебя профессия земная.
– Ну вот, – кивнул Юра, – и он на это намекнул. Мол, я случайный. Теперь – ты… Да если так судить, то, кроме вас, штурманов, на пароходе все случайные. А если хочешь знать, то я, может быть, больший моряк, чем ты.
– Это каким образом? – удивился я.
– А очень простым… Для меня море как подарок судьбы… Это вы все практики, у вас все рассчитано. Сначала помощники, потом старпомы, потом… Вы – деловые люди. Вот и все. Конечно, море для вас – профессия. А я моряк, потому что для меня море больше чем профессия… Ты это и не поймешь.
– Конечно, – согласился я.
– Вот, усмехаешься… А Лука Иванович сразу все понял, поэтому и перевел меня из переводчиков в помощники.
– Что же он понял?
– А то, что я моряк… Теперь куда я отсюда денусь?.. У меня жизнь остановится, если он меня отсюда спишет! – Он произнес это и невольно всхлипнул, узкие плечи у него вздрогнули, и я понял, что он и в самом деле готов заплакать от огорчения.
Тут я попытался представить его мальчишкой в школе. Раньше я как-то не задумывался: а каким Юра был прежде, на берегу, а тут попытался представить и увидел худощавого мальчика с острым носиком, в очках, над которым все посмеивались на уроках физкультуры, потому что он не мог как следует подтянуться на турнике; его, наверное, лупили портфелями после уроков, кричали ему: «Слабак!» – а он втайне мучился. Вот когда я все это представил, то сразу сумел его понять.
– Послушай, – спросил я, – а тебя правда здорово били в школе?
– А ты откуда знаешь? – удивленно сказал он.
– В мореходку ты подавал?
– Нет, я знал, что меня не примут… Это мне потом повезло. При распределении. Пароходство запросило несколько переводчиков. В мореходке пассажирскую службу вообще не готовят.
– Думаешь, повезло?
– Еще как!.. Ты бы видел, как я в новенькой форме по улице прошел. Ты бы видел, как вся эта шпана смотрела на меня, разинув рот. «Откуда, Юра?» А я кричу: «Из загранки…» И конечно: «Почем там джинсы?» А я им: «Барахлом не интересуюсь. Про маги могу рассказать… А тряпки – это мимо». Можешь себе представить… Да и вообще, я тут мышцы нарастил. Верно?
– Верно, – согласился я. – Только тебе еще надо купить гантели.
– У меня есть, – сказал он, – вон, под кроватью… Я занимаюсь, правда, не на палубе.
– Ты железный парень, Юра, – сказал я. – Все; кто занимается зарядкой, – железные парни.
– А ты примитивный циник, – сказал он. – Все, кто плывет по течению, становятся циниками.
– Это кто сказал?
– Это я сказал. – Юра гордо повел носом в сторону иллюминатора; там то возникало небо, то обрушивалось вниз, и вырастала стена морской воды; Юра помолчал и добавил: – И еще капитан Родригес.
Я напряг память, но не смог вспомнить среди великих капитанов такого, поэтому на всякий случай спросил:
– Пират?
– Ну вот, я так и знал, что покажешь свое невежество. Знать капитана Родригеса – для моряка даже не обязательно быть эрудитом… Я был с ним знаком.
Только что Юра находился на грани отчаяния, паника была написана на его лице, но стоило мне дать ему даже эту маленькую возможность утвердить себя, как он тут же преобразился.
– Он был человеком долга, – сказал Юра. – И еще нашим соседом…
– Ну, тогда он действительно был велик…
– Если я тебе расскажу о нем, то ты будешь потом стыдиться своих слов, – надменно сказал Юра.
Я обрадовался, что он ушел от тревог, и попросил:
– Расскажи.
– Только одну историю… А когда-нибудь подробно и все остальное. Это про долг… Понимаешь, во время испанских событий в одна тысяча девятьсот тридцать шестом году капитану Родригесу дали задание перевезти в Союз испанских детей… ну, и еще кое-кого… Пароход благополучно миновал Гибралтар и вышел в Средиземное. Но вот что интересно. Маршрут парохода никто не знал. Карты хранились в каюте Родригеса, и штурманам на мостик сообщался только курс. Так опасались, что фашисты могут напасть… Рядом были берега Италии, и оттуда свободно могла выйти подводная лодка или другое судно… И вот тут случилась такая история. Однажды Родригес вышел га палубу и увидел женщину. Она была так ослепительно красива, что он, пылкий капитан, сразу же в нее влюбился. Он влюбился безумно. Он пригласил ее к себе в каюту на ужин. Капитан совсем потерял голову, и когда женщина его спросила: «А где мы сейчас находимся?», то Родригес назвал место… А утром на горизонте они увидели фашистское судно, оно шло им наперерез. Родригес изменил курс и сумел уйти. Но у него возникло подозрение. И он снова назвал место движения судна этой женщине и приказал радистам быть внимательными. Ночью радисты перехватили сигналы, идущие с их судна, хотя расшифровать их не смогли. Капитан взял двух матросов, ворвался в каюту к этой женщине и обнаружил у нее небольшой передатчик. Она действовала им, выставив антенну в иллюминатор… Оказалась шпионкой. Что, по-твоему, сделал Родригес?.. Он связал ее и выбросил за борт. Но капитан Родригес так был влюблен в эту женщину, что поседел за ночь… Вот что такое долг, Факир. Но я сказал – ты этого не поймешь.
Я все понял, я тоже в свое время наслушался рассказов от моряков, в которых теряется ощущение, где выдумка, а где правда. Во время долгих плаваний сочиняются и не такие повести о небывалых капитанах, но иногда я думаю: а может, все-таки когда-то так и жили моряки?
– Для меня море – долг, – сказал Юра. – И это всерьез…
– Может быть, – сказал я, задумавшись.
Он налил еще нам в фужеры апельсинового сока, бросил в него по брусочку льда и совершенно неожиданно, в силу каких-то своих не высказанных вслух ассоциаций, брякнул:
– А Нине я этого не прощу!
Я удивленно посмотрел на него:
– Ты о чем?
– Знаешь, о чем, – сказал он и подмигнул.
Честно говоря, мне не очень понравилось это подмигивание, потому что я и сам в эти дни тревожно думал о Леше, – он оставался самым моим близким другом, хоть и плавал на «Перове», а где сейчас, это я не знал.
– При чем тут ты? – спросил я.
– При многом, – внезапно с озлоблением произнес Юра.
– Например?
– А без всяких примеров. – Он залпом выпил ледяной сок, закашлялся и кашлял долго, пока из-под очков его не потекли слезы.
Я устал от него и сказал:
– Пожалуй, я пойду.
– Нет, – попросил он, – посиди еще… Хочешь, послушаем музыку? Я недавно купил одну запись – австралийская легенда об аборигенах… вернее, о любви… Замечательная легенда… Дай-ка я ее поставлю.
Он запустил магнитофон, и мы стали слушать тихое пение. Легенда и вправду была интересной, слушал я ее с удовольствием и думал: все-таки странные вещи творятся с людьми в штормовую погоду.
…Мужчины племени спали на ложе из чайного дерева, женщины изредка поднимались к кострам, стараясь сохранить в них огонь. Юноша крался за кустарником, чтобы все время быть в тени ночи, тонкий, легкий, почти невидимый, как дух. Он нашел ту, которую искал, спящей в стороне от костра, легким движением руки разбудил ее и надел ей на голову ленту из коры камедного дерева – в этой ленте сила любви, таков обычай. Он показал ей жестом: «встань и иди», и девушка повиновалась; он двинулся вперед, она за ним. Они все дальше и дальше уходили от племени, не взяв с собой ни воды, ни пищи, не страшась ночи, над которой висела луна, и так они вышли на берег реки, где над водой вились синие призраки, обращенные в туман. Он никого не боится – ни зверя, ни духов, – у него копье, чудесное копье, которое он сам готовил для себя. Он вырезал возле реки дюймовый ствол молодого деревца джинди-джинди, держал его над пламенем костра, чтобы освободить от соков, потом на конце сделал глубокую выемку, вставил туда каменный острый наконечник, над которым долго трудился, обрабатывая его другими камнями, замазал воском диких пчел, перевязал корой бутылочного дерева, а потом стянул сухожилием кенгуру и опять замазал воском, – но копье еще не было готово. Он долго бросал его, проверяя, как летит, вращаясь, и подтачивал тупой конец – копье не должно вихлять при полете, не должно издавать звуков, а то кенгуру услышит их и сможет убежать; копье должно лететь бесшумно. Вот так он делал его, и теперь оно было не просто его оружием, а частью тела, продолжением руки.
Юноша и девушка останавливаются на опушке эвкалиптового леса, и она опускается на колени. Здесь сухая и теплая земля, корни деревьев так сильны, что они вытянули из нее влагу; девушка трогает ладонями землю и шепчет слова, славящие ее, – ведь они оба поклоняются, как богине, Матери-Земле…
А утром они идут через лес в обратный путь. До захода солнца они должны предстать перед судом племени; юноша нарушил закон – он похитил чужую невесту, он взял в жены не ту, что предназначалась ему со дня рождения, он похитил длинноволосую, очаровав ее и сам поддавшись ее чарам. Яркие лучи высветили лес, было сухо и жарко среди эвкалиптов, на тропах почти не образовывалось теней – узкие тускло-серые листья повернулись к солнцу ребрами, боясь ожогов.
Они вышли к своему племени и смиренно остановились у края поляны, ожидая суда. И он начался. Потоки ругани обрушились на двоих. Больше всех свирепствовали старики и старухи; они подпрыгивали, бранясь, приседали на корточки, а потом начали бросать комья грязи и камни. Женщины принялись за девушку, мужчины – за юношу.
Он ловок, он очень ловок, недаром он из тотема ящерицы, она была его предком, он в это верит, и он может владеть своим гибким и сильным телом, как это животное, и потому увертывается от ударов. Девушку таскают за волосы, бьют палками, но она тоже ловкая – ведь выросла у реки, где водятся крокодилы, она – аборигенка.
Судьи устают, им надоедает бить и ругаться; они садятся за еду и после заката солнца засыпают. А юноша и девушка лежат в разных концах территории, грязные, избитые, им надо дождаться утра, и тогда племя решит, отдать ли ее старому жениху или признать ее покровителем юношу. Луна встает из-за леса, юноша поднимается со своего позорного ложа, берет копье, подбирается к израненной подруге и знаком приказывает: «Иди». Он не хочет ждать решения племени, он больше ему не верит. Она поднимается, преодолевая боль, идет за ним; теперь она всегда будет шагать за ним тропой покорности.
Они снова идут вдоль реки, пересекают лес. Заходит солнце и снова восходит – начинается второй день их пути. По закону они должны вернуться в племя к концу первого дня побега, однажды уже они сделали это, но закон ничего не говорит о втором дне – значит, они свободны, племя не будет преследовать их.
Ударом копья он убивает кенгуру, острым камнем они разделывают тушу, он добывает огонь – долго, мучительно долго ударяя один о другой камни железняка и выбивая из них искру, которая воспламеняет растертую в порошок сухую траву, и на огне они готовят в первый раз для себя еду и, немного отдохнув после нее, снова отправляются в путь…
Они идут… по теплой земле, по жестким травам…
Крутилась кассета магнитофона, море неприветливо ворчало за иллюминатором.
От радистов стало известно – Лука Иванович прислал радиограмму, ему потребовались какие-то документы; из радиограммы стало ясно, что он снова принял «Перов». Когда я узнал об этом, то очень взволновался, остро захотелось оказаться там, на «своем» судне, среди прежних моих друзей, посидеть в каюте у Леши… Это же надо, чтобы так случилось – Лука Иванович опять капитан «Перова»! Видимо, он настоял на этом или же ему просто повезло. И я стал думать: может быть, и мне, когда вернемся в порт, сходить в «кадры» и попросить о перемещении? По я тут же понял: это невозможно, потому что когда мы придем домой, то неизвестно, где будет «Перов».
Лешка, Лешка, как бы нужно мне повидаться с тобой! И тут мысли мои вернулись к Нине… Почему я ничего не предпринимаю? Почему молчу? Надо хотя бы поговорить с ней, ведь я имею право на такой разговор, еще как имею – Лешка мне не чужой… Но что, что я должен сказать? Да ведь я и не знаю ни о чем… мне могло и привидеться… Странно все и непонятно…
Я часто думал: почему мы так сошлись с Лешей? Вроде бы нас разделял возраст и служебное положение – на флоте редко бывает, чтобы средний командир дружил со старшим, а мы так привязались друг к другу. Постепенно я понял: Леша напоминал мне отца – он тоже был стармехом и тоже у Луки Ивановича; но это лишь внешние совпадения, было нечто неуловимо близкое между Лешей и моим отцом, хотя тот был невысокого роста, с короткой шеей и тяжелой, с большими залысинами головой, а Леша, как я уже рассказывал, высок, худощав, с бородкой, но вот печаль в глазах была одна и та же и манера говорить – неторопливо, обстоятельно – тоже была сходной. Плавал мой отец с Лукой Ивановичем на стареньком пароходе «Устюг», котлы которого топились углем, – теперь уж таких нет, но тогда этот пароход казался мне роскошным, большим и приветливым.
Мы приезжали с мамой в порт его прихода по радиограмме и ждали у входа, справляясь через диспетчерскую, к какому причалу подойдет «Устюг»; тут же стояли другие жены моряков, с детьми и без детей, иногда под дождем, иногда под снегом. До сих пор мне непонятно, почему мы не могли ждать где-нибудь в сухом и теплом месте. Но бывало и так: мы приезжали, а пароход уже стоял у причала, и нас сразу вели в отцовскую каюту…
Я ее хорошо помню. Она казалась мне жильем необыкновенным, вся отделанная полированным деревом, со старинным столом и вращающимся креслом – мне очень нравилось сидеть на нем; а по стенам были развешаны фотографии разных экзотических уголков земли – вздымались вверх пальмы, лоснились будды, скалы нависали над тропами, – и можно было часами рассматривать эти уже старые снимки и представлять себя в тех странах.
Все поскрипывало у отца в каюте, и от этого становилось еще уютней; пахло кожей и машинным маслом – вот это я хорошо помню. Отец встречал нас всегда одетый во все очень чистое, разглаженное, веселый, только в складках крыльев его крепкого носа оставались несмываемые серенькие следы угольной пыли. Он неизменно подбрасывал меня вверх, даже когда я изрядно вытянулся, и я боялся, что стукнусь головой о подволок; но, прежде чем это сделать, он прижимал к себе мать, и так, обнявшись, они стояли долго, и я видел, как увлажнялись у отца глаза, а мать плакала у него на плече… Вообще она редко плакала – всегда считалась суровой женщиной, вид у нее был строгий – «учителка», и все же, когда мы выходили с ней по воскресеньям в наш городской парк культуры и отдыха, где в погожие дни всегда было полным-полно народу, я видел, как на нее с вниманием оглядывались мужчины – у нее была удивительная походка, она двигалась легко и спокойно, словно чуть-чуть приподнявшись над землей.
Бывало, мы жили у отца в каюте и неделю, вместе выходили в город, бродили по магазинам и кафе, сидели в кино, а по вечерам я лазил по пароходу, осваивая все его закутки, и то были самые счастливые дни моего детства. Потом обязательно наступал такой вечер, когда отец «делал стол» и приглашал Луку Ивановича. И приходил капитан в синем кителе с белым подворотничком, начищенными до блеска пуговицами, от него яростно пахло одеколоном, а в руке – будь зима или лето – букет цветов; он подносил их маме, склонялся и целовал ей руку.
Отец открывал бутылки с иностранными этикетками, и они выпивали первый тост за маму, и Лука Иванович благоговейно смотрел на нее. Я знал, меня в это посвятили, потому что я приставал с расспросами, – семьи у Луки Ивановича сейчас нет, жена ушла от него лет пять назад, не выдержав одиночества и вечного ожидания, у них была маленькая дочь, и жена, наново выйдя замуж, взяла слово с Луки Ивановича, что он не будет тревожить девочку, пока та не подрастет; так ей с новым мужем легче ее воспитать, а Лука Иванович слово дал.
Они выпивали и начинали петь, негромко, вполголоса, чтоб не очень было слышно на вахте; отец пел, закрывая глаза и сжимая тяжелые кулаки, низким, бархатистым голосом, а Лука Иванович скрещивал руки на груди и, поглядывая на маму, так тщательно и радостно выводил слова, будто пытался весь раствориться в песне…
Они никогда не ссорились; просто я не помню ни одной ссоры отца с матерью. Может быть, им удавалось от меня это скрывать, одно только я знаю – мать всегда говорила ему с упреком:
«Вернулся бы ты на завод… Да тебя там всегда… без разговоров…»