Текст книги "Сказки дальних странствий"
Автор книги: Иосиф Герасимов
Жанры:
Детская проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 12 (всего у книги 13 страниц)
Журчал голос Ник-Ника, он говорил о Луке Ивановиче, но разве можно рассказать о человеческой жизни, когда в ней столько дней, минут, мгновений, все они сплетаются меж собой и спорят порой непримиримо, и нельзя иногда понять, за какой стороной правота… И глаза матери возникли передо мной, большие, остановившиеся, когда я закричал: «Нет! Нет!», и крик мой летел над заливом, над портом, и та детская моя вина опять возникла во мне, вина перед человеком, которого уж не было на свете, и подступила комом к горлу, перехватила дыхание, еще чуть-чуть, и я уж не выдержу… И в это время в мозгу моем вспыхнула фраза: «Ехал заяц на автомобиле…» Я уже и не помнил, откуда эта фраза, но она завращалась в мыслях моих: «Ехал заяц на автомобиле… ехал заяц на автомобиле… ехал заяц на автомобиле…» Я не мог определить, какой тут смысл, да и не задумывался над этим, просто вертелось в голове: «Ехал заяц на автомобиле…» И вдруг я понят: еще немного – и закричу эту фразу во весь голос, и шепнул Нестерову:
– Выйдем…
Он опять сжал мой локоть и сказал:
– Капитан тебя просит к нему зайти… Пойдем, провожу.
Мы вдвоем стояли возле стола в кабинете каюты капитана. За иллюминатором гудел шторм, стены и подволок поскрипывали, Ник-Ник поставил три рюмки на мокрую скатерть, чтоб они не соскользнули при качке, налил водки сначала в ту, что стояла на отшибе, и прикрыл ее куском черного хлеба, потом уж в две другие, он указал мне кивком головы, чтобы я взял свою… Я еще никогда не видел его таким, лицо его словно сделалось беспомощным, глаза смотрели с грустью, и он, волнуясь, покусывал губу.
– Давайте помянем его, – тихо сказал Ник-Ник и посмотрел на рюмку, прикрытую хлебом, так, словно Лука Иванович еще мог войти сюда и выпить. – И вот что еще я вам должен сказать… Когда мы здесь прощались, – он обвел рукой, сжимавшей рюмку, каюту, – Лука Иванович сказал мне… он к вам относился, как к сыну. Он ничего не просил, он так сказал, и все… Надеюсь, вам это ближе и понятней… Вечная ему память.
И если бы я не выпил этой рюмки, не выпил бы ее одним большим глотком, то, пожалуй, не сдержался бы, пожалуй, заревел на весь пароход.
– Рано они уходят, – тихо и грустно сказал Ник-Ник. – Это их война догоняет.
Едва я заступил в ночную вахту, как на мостик поднялся капитан. Он встал впереди, взявшись за ограждение, и стал смотреть в черное глухое море, над которым не было ни луны, ни звезд, только свет прожекторов выхватывал из черноты тяжелые, угольные волны. В дикой тьме шел наш турбоход, и гудел, ревел вокруг него шторм. Изредка капитан подходил к локатору и ЭВМ, взглядывал на мелькание цифр, на зеленую стрелку развертки и опять возвращался на свое место. Мы простояли с ним вместе вахту молча, и так же молча он ушел, когда просветлело над морем и справа по борту свинцовые облака окрасились в грязно-желтый цвет… Я был благодарен ему за молчание.
Глава девятая
ОСТАЮТСЯ НА МОСТИКЕ
И все-таки мы встретились в Лас-Пальмасе на Канарских островах, но до этого был Кейптаун, а потом Дакар и экваториальные воды Атлантики. Они были тихи много дней, с черной зеркальной поверхностью, в которой часто отражались белые облака; словно из небытия, как большие стрекозы, вырывались из этой глади стайки летающих рыб, и четко был отбит горизонт; небо и море не сливались, имели резкую границу, и она казалась близкой. Солнце вставало с правого борта; оно стремительно взлетало в тусклую синеву, словно его выталкивала из воды неведомая сила, и так же быстро садилось в конце дня, выбрасывая в небо зеленые лучи, будто там зажигались мощные прожектора, и лучи эти держались долго и гасли, когда вверху уже вспыхивали крупные звезды.
К острову Гран-Канария мы подошли ночью и встали ка рейдовую стоянку. Остров был в огнях, они поднимались вверх уступами и дрожали, словно это горело множество свечей, и ночной остров напоминал огромный именинный пирог. И вот, когда был включен радиотелефон и в нем послышались голоса портовых властей, я отчетливо услышал слово «Перов», а потом узнал и голос радиста; он что-то кричал по-английски и вдруг крикнул по-русски: «Привет „Чайковскому“!», и наш радист ответил ему, но тут же занялся своими делами, а я уж ни о чем не мог думать, только о них… Они здесь, в Лос-Пальмасе, они здесь совсем рядом. Когда все, кто был свободен, разошлись с мостика, я задержал Нестерова.
– Побудь, Петя, на вахте… Очень прошу, пять минут! – и тут же скатился по трапу вниз, ворвался в радиорубку и поманил Махмуда.
Он смотрел на меня, насупив черные лохматые брови.
– Махмуд, милый человек, сделай один раз… за всю жизнь один раз. Свяжи с «Перовым»… «Деда» мне к телефону. Понимаешь, «деда»!
Махмуд сурово смотрел на меня. Я испугался – он сейчас откажет, ведь не каждый возьмет на себя такое.
– Очень нужно? – спросил он.
– Смертельно, – сказал я.
– Иди на мостик, – хмуро сказал он. – Я тебе туда подам… Только тихо. Представляешь?
– Спасибо, Махмуд, я этого не забуду! – ответил я.
Но он уже меня не слушал, а я стремительно взлетел и верх по трапу к радиотелефону.
Я ждал, вглядываясь в берег, слушая треск в динамике. Я боялся одного: а вдруг сейчас «Перов» начнет отходить или нет на нем Леши, ведь он мог остаться на берегу, – я ничего не знаю; я ждал, и долгими, очень долгими были эти минуты, и вдруг услышал сдавленный голос Махмуда:
– На мостике?.. Говори…
И секунды не прошло – так мне показалось, – как раздался сонный, недовольный голос Леши:
– Да, слушают на «Перове».
– Леша… Лешенька, здравствуй, «дед»… – Я не мог владеть своим голосом, он сорвался, и даже мне почудилось – пропал и я больше не произнесу ни слова, и тут же Леша, потеряв сразу сонливость, четко произнес:
– Костя?.. Ну, молодец! Здравствуй!..
– Я… Я… Я…
– Да ты успокойся, чудак, мы еще тут сутки… Я все узнал. Вы завтра в шесть швартуетесь к причалу. Я подъеду к трапу.
– Кончай, ребята! – ворвался голос Махмуда.
– До завтра, Леша! – крикнул я.
– До завтра, – ответил он.
Я сжимал в руке трубку, не в силах повесить ее на место, мне казалось, она еще соединяет меня с Лешей, и вглядывался в островные огни, где-то там были и огни «Перова».
– Поговорил? – услышал я за спиной и увидел Нестерова.
Он стоял в полутьме, сжимая зубами трубку, и она тлела темно-красным, слабо освещая его лицо.
– Это он? – тихо спросил Нестеров.
– Он, – ответил я.
– Это хорошо, – сказал Нестеров и пошел к выходу.
…Я не спал в эту ночь. Как только кончилась моя вахта, штурманы поднялись на мостик, и мы в рассветной полумгле двинулись в гавань, и вставало в оплывших от красноты облаках солнце, и я жадно вглядывался в берег. Много кораблей стояло в гавани, часть из них заслонялась высотными домами, но все же я увидел «Перова», когда мы сделали медленный разворот направо. Я увидел его в бинокль. Он стоял, неказистый, с черным бортом, возле двух роскошных лайнеров, и все во мне всколыхнулось, будто это был не теплоход, а берег родного порта… Прозвучала команда капитана, и я тут же опустил бинокль – мне нельзя было смотреть по сторонам и уходить в свои мысли, мы двигались к причалу.
Прошло еще часа три, пока мы встретились с Лешей. До этого мне пришлось сходить к Виктору Степановичу – он у нас ведал увольнением на берег, – он понял меня с полуслова и сказал:
– Да, вам это надо…
Леша подъехал к трапу на машине, и я видел, как он вышел из нее, что-то сказав шоферу. Он шел вперевалку, в белой форменной безрукавке, оглаживая рукой бородку, и я кинулся к нему навстречу. Он засмеялся и прижал меня к себе; от него пахло, как всегда, машинным маслом.
– Ты можешь со мной ехать?
– Да.
– Давай тогда в машину. Это морской агент. Мне надо к ним в контору. Ненадолго… Там они нам должны одну деталь поставить. А потом он нас подвезет, и мы поговорим… Идет?
– Идет…
Мы сели в машину и, проехав мимо высокой каменной стены, по которой тянулись толстые гофрированные шланги – для подачи бункера и воды на пароходы, – выскочили из ворот порта и оказались на зеленой улице, где вздымались вверх пальмы, горели на клумбах яркие цветы. Мы помчались мимо больших афиш, на которых свирепые быки, увенчанные яркими венками, целились рогами в плащи матадоров, и шофер наш, он же морской агент, длинноволосый парень – испанец с узенькими усиками, пытался втолковать нам по-английски, где и что тут находится, где дом Колумба, в котором жил великий мореплаватель, останавливаясь на ремонт своих кораблей, где отели и пляжи, и рассказывал, что на острове когда-то обитало белокурое племя гордых гуанчей, которых сейчас и не осталось-то на земле, потому что, сопротивляясь конкистадорам, они бросались со скал в пропасть, предпочитая смерть плену и рабству. Кто они были, эти гуанчи, так и непонятно до сих пор; может быть, именно такие люди населяли Атлантиду, если она действительно существовала, ведь не случайно Гран-Канария называлась прежде Антлантис, – все это он объяснял, но я плохо его слушал, потому что думал только об одном: что мне расскажет Леша?
Мы остановились у двухэтажного серого здания; витрины его были завешаны фотографиями кораблей, это и была контора морского агентства. Леша и длинноволосый парень ушли, а я сидел, ждал, наблюдая за потоком машин! Открывались на улицах магазины, бойкие индийцы поднимали жалюзи витрин – наступало утро на этом испанском острове, где не бывает лета и зимы, а только весна, воздух чист и прозрачен и зелень ярка.
Они вернулись быстро. Агент-испанец был доволен, потирал руки, насвистывал бесшабашную песенку, сел к рулю и, обернувшись ко мне, бойко подмигнул и лихо сорвал машину с места.
– Куда мы? – спросил я.
– Сказал, что повезет к кратеру погасшего вулкана, – ответил Леша.
По правде говоря, мне было все равно, куда ехать, был бы рядом Леша, и мы стали подниматься вверх по чистеньким, уютным улочкам и вскоре оказались за городом. Дорога поползла спиралью в гору, мимо стоящих в густой зелени двухэтажных домиков, мимо небольших бассейнов, банановых рощ, а Леша рассказывал. Он рассказывал, как не стало Луки Ивановича.
Четверо суток Лука Иванович не сходил с мостика; изредка ложился прямо в одежде на узкий диван в штурманской и, подремав там немного, снова шел в рубку. «Перов» возвращался из Штатов по северной Атлантике через полосу зимних штормов.
Густые туманы висели над океаном; они разрывались местами, как плотные облака, и тогда из этих разрывов летел завихряемый ветром мокрый снег, начисто заслоняя даль. Не умолкал гудок «Перова», включенный на автомат, изредка слышались ответные гудки или бой колокола, непрерывно работали оба локатора… По вьюжному зимнему морю шли пароходы – вечные трудяги, везли грузы и людей, и не спали на них капитаны – в такие дни их постоянное место на мостике.
Но никто не знал, что Лука Иванович вот уже второй день болен и приказал судовому врачу даже не заикаться об этом… На четвертый день, когда экипаж порядком устал от скверной погоды, получили радиограмму, что на сухогрузе «Ирпень», что шел встречным курсом в страны Латинской Америки, родился мальчик. «Ирпень» уже семь месяцев плавал без захода в свой порт, и неизвестно было, когда он в него вернется. И случилось так, что не ссадили с сухогруза вовремя буфетчицу, вот она и родила на теплоходе, да еще в такую погоду… Радиограмма не содержала в себе приказа идти к сухогрузу, из пароходства пока запрашивали: возьмет ли это на себя «Перов», потому что к «Ирпени» ближе был идущий в порт лесовоз и он бы мог взять ребенка, но у «Перова» ход был на несколько узлов больше. Наверное, Лука Иванович мог бы и отказаться, так как еще и сам был серьезно болен, но…
Суда встретились в море, когда волна была не так уж сильна, но снег валил крепкий. «Перов» ошвартовался к правому борту «Ирпени», оттуда спустили штормтрап. Первой сошла мать, худенькая женщина; она радостно всем улыбалась, наверное, была довольна, что через недельку будет дома. Потом стал спускаться матрос, привязав к груди завернутого в теплое ребенка, поддерживая рукой и осторожно хватаясь за балясины. И вот тут Лука Иванович не выдержал, спустился с мостика на ботдек. Ему все казалось, что матрос лез неловко, и он волновался, стоя внизу.
Когда матрос ступил было на палубу и хотел протянуть ребенка матери, пароход качнуло, и Лука Иванович, который стоял неподалеку от штормтрапа, метнулся вперед. Он успел взять ребенка, но сам не удержался на скользкой палубе, сильно ударился о стену надстройки, но ребенка не уронил.
Он с трудом поднялся на мостик. «Перов» отошел от «Ирпени», просигналил сухогрузу, желая ему счастливого пути, и окунулся в густой туман.
Всю ночь Лука Иванович не покидал мостика – такая дрянная была погода, а встречных судов много, что и на секунду нельзя было отвлечься. Утром к завтраку он спустился в кают-компанию, и все увидели, какое у него нездоровое лицо и как он осунулся.
Лука Иванович быстро поел и опять поднялся в рубку, вызвал к себе врача, спросил, как чувствует себя ребенок, и врач сказал ему, что у матери плохо с молоком, а на борту есть только порошковое.
– Будем спешить. Надо ведь накормить ребенка досыта, – сказал Лука Иванович.
Врач попробовал заикнуться, что не худо бы самому Луке Ивановичу лечь в постель, но он не обратил на слова врача никакого внимания.
А погода все ухудшалась и ухудшалась, мокрый снег валил на палубу, обвисал на снастях.
Где-то в полдень Лука Иванович вышел на крыло мостика, сказал вахтенному помощнику, что ему трудно дышать, надо бы хлебнуть свежего ветра. Прошло около часа, когда вахтенный спохватился и обратил внимание, что Лука Иванович стоит неподвижно, занесенный снегом. Он подумал, что капитан сумел заснуть, прижавшись грудью к ограждению, и вышел к нему.
А Лука Иванович был уже мертв. Он умер стоя, на крыле мостика.
В каюте его нашли короткое завещание, написанное месяца за два до этого; может, уже тогда он чувствовал себя плохо. В завещании он просил похоронить его на земле…
Мы поднимались все выше и выше широкой каменистой дорогой, по краю она была ограждена, по откосам рос низкий кустарник. А Леша все рассказывал:
– Все то, что у него было, – в каюте, все с собой… Потом я на берегу пошел к нему домой, у него однокомнатная квартирка в доме плавсостава. Ничего в ней нет… Кровать, стол, шкаф… Даже телевизора нет. Видно, не любил он эту квартирку, не ухаживал за ней. Знаешь ведь, как у него в каюте. Всегда следил, чтоб уютно было. Да ведь он и не жил совсем в своей квартирке. Он как-то мне сказал: я на берегу одинокий, только в море – человек. Что же поделаешь – так вот жизнь прошла…
Агент наш внезапно остановил машину, чуть не ткнувшись в стенку, сложенную из шершавых камней, и, указав вперед, сказал:
– Кратер…
Мы вышли из машины и подошли к обрыву, и перед нами открылась большая серая котловина. Ни одно деревце не росло в ней; пепельная каменистая земля, и внизу, на самом дне этой котловины, стояло несколько домиков, тянулось небольшое вспаханное поле и длинный сарай.
– Что это? – спросил Леша.
– Ферма, – ответил агент и тут же объяснил, что эту землю купил один крестьянин; на ней можно получать хорошие урожаи картофеля, потому он здесь завел ферму и разводит свиней.
С высоты горы видны были домики Лас-Пальмаса, песчаные пляжи, рощи и беспредельная синева моря, а там, внизу, жили люди и, просыпаясь, видели серую землю и серую дорогу.
– Ему там хорошо? – спросил я.
– Это надо спросить у него, – улыбнулся агент. – Не все ведь любят зелень и солнце.
«Может быть», – подумал я и отвернулся от кратера, стал смотреть в сторону моря, где было празднично и ярко, и тут я вспомнил про Иру и подумал: а как она все это перенесла?
– Ты был у его дочери? – спросил я Лешу.
Он повернулся ко мне, и я увидел удивление в его печальных глазах и тут же подумал, что он может и не знать ничего про Иру, ведь Лука Иванович не делился об этом ни с кем, только со мной, и тот ее приход на «Перов» был единственным.
– У него есть дочь, – сказал я.
Леша сжал бородку своей широкой ладонью и выжидающе смотрел на меня, и я видел по нему, что он действительно ничего не знал, и может статься так – она до сих пор в неведении, что отца ее уже нет в живых.
А спустя полчаса мы сидели в маленькой придорожной таверне. Здесь было опрятно и прохладно. Лысый хозяин с густыми черными усами принес нам красного вина и воды, чтобы можно было пить его, разбавляя, и утолять жажду; услышав незнакомую речь, показал на витринку, где лежали знаменитые канарские кружева, по агент наш что-то сказал хозяину по-испански, и тот, поклонившись вежливо, отошел от столика; агент пытался нам еще что-то рассказать, но вскоре понял – он только мешает, и замолчал. А мы сидели друг против друга, и я увидел, что Леша изменился за это время: лицо его и прежде выглядело худощавым, а теперь щеки еще больше запали, и пегая бородка отросла, только глаза оставались прежними – печальными. Мы так давно не виделись, и о многом нам еще нужно было поговорить, и я не знал, о чем еще спрашивать, и он не знал, отпивал вино лениво, медленными глотками, но я все-таки решился и спросил то, что давно уж хотел:
– А как у тебя… с Ниной?
Он посмотрел на меня и чуть приметно усмехнулся:
– Но ты же все знаешь.
– Да, – сказал я. – Все, что было на пароходе. Но потом…
– Я ее видел, – сказал Леша. – Перед отходом… Она приезжала ко мне, – он говорил это неторопливо, как о чем-то очень простом.
– Ну и что? – спросил я.
– А ничего, – сказал он и улыбнулся мне. – Она все рассказала, и я подумал, что так, наверное, и должно быть… Мы ведь очень мало знали с ней друг друга.
– Ты простил ее?
И тогда он снова улыбнулся:
– Ты странный парень, Костя… Того, кто уходит от тебя, никакими силами не удержишь. Да и не надо… А любовь… любовь ведь не нуждается в прощении… Давай не будем больше об этом. Теперь все в прошлом. Расскажи-ка лучше, как ты живешь.
Он все-таки повез меня к «Перову». Агент остановил машину возле небольшой белой постройки, и, когда мы вышли из нее, я увидел черный борт теплохода со знакомой надписью, да и все мне здесь было знакомо, каждый сантиметр палубы, каждая заклепка, и матроса я увидел знакомого – Сидорчука. Он сидел на корточках и стравливал на асфальте двух небольших круглых крабов; они яростно вцеплялись друг в друга клешнями, и у Сидорчука, следившего за поединком, светился в глазах азарт; он не слышал, как к нему подошел в белой безрукавке морячок с длинными светлыми волосами и короткими усиками над пухлой губой, и сказал сердито:
– Что же это вы, Сидорчук, а?
Матрос вскочил и захлопал глазами.
– А что?
– Ведь не годится животных мучить.
– Это не животные, это крабы, товарищ капитан!
Я удивился: капитан был немногим старше меня; пожалуй, года на два, во всяком случае, ему не было еще тридцати, и Леша понял меня, склонился и шепнул:
– А он ничего мужик… До Луки ему еще далеко, но ничего… Морячок хороший.
– Когда же он успел?
– А чего тут успевать?.. Экзамены сдал, капитаны рекомендовали. Так и надо. А что?
Капитан увидел нас, подошел, спросил Лешу:
– Ну, как съездили?
Леша стал объяснять, что все в порядке, деталь поставят сегодня же, и тут же представил меня, и капитан, пожимая мне руку, сказал:
– Да, я о вас слышал… Мне уж здесь, на «Перове», о вас рассказывали.
Я не знаю, что там ему обо мне рассказывали, но мне было приятно – вот он, оказывается, знает меня, да и вообще обо мне помнят на первом моем судне.
Мы прошли в каюту к Леше, и я сразу же увидел на письменном столе фотографию Нины. Это была все та же фотография, которая стояла здесь полтора года назад; она порядком выцвела, покоробилась в правом нижнем углу, по Леша не убрал ее. Наверное, привык постоянно видеть перед собой, без нее стол может показаться пустым, а может быть, он не убирал ее по другим причинам – разве у него узнаешь толком, он всегда отличался сдержанным спокойствием, и мне оно нравилось в нем.
Я сел в кресло, в которое всегда садился, когда приходил в эту каюту поболтать, и мне почудилось: еще мгновение – и в открытую дверь заглянет Лука Иванович и, по обычаю своему, спросит:
«Ну, малыши, философствуем?»
Но вместо Луки Ивановича заглянул вахтенный помощник капитана, о чем свидетельствовала повязка на его рукаве, и сказал:
– Товарищ стармех, к вам офицер с «Чайковского». Прикажете пропустить?
Леша в это время доставал из холодильника банку с соком; он посмотрел сначала на меня, словно хотел убедиться, на месте ли я, а то, может быть, вышел случайно и это обо мне речь, потом повернулся к вахтенному и, пожав плечами, сказал:
– Ну, давай…
И едва скрылся вахтенный, как в дверях возник Нестеров. Он переступил комингс, скользнул краем глаза по мне – видимо, не ожидал здесь увидеть – и, сжимая в левой руке горящую трубку, правую протянул Леше и сказал:
– Я Нестеров…
Леша все еще держал банку с соком, руки Нестерову не протянул, а пошел к столу, поставил банку и теперь уже внимательно посмотрел на Нестерова. Я видел: ему и в самом деле было интересно его разглядывать, и потому он не торопился.
– Очень хорошо, – сказал Леша. – Ну, и чем обязан?
Нестеров торопливо затянулся дымком из трубки, глаза его сузились – так всегда у него бывало, когда он начинал беспокоиться, – и сказал:
– Я полагал… нам есть о чем поговорить. Я бы не хотел, чтоб оставались неясности…
– Какие у ж тут неясности, – спокойно сказал Леша. – Она сообщила мне, и… Впрочем, я бы не хотел заниматься здесь выяснением отношений. – Он сжал широкой ладонью бородку и вдруг твердо сказал. – Я все понимаю, Нестеров, но вы зря сюда пришли.
– Почему?
– Да потому, что мне неприятно вас видеть, – ответил Леша. – Возможно, вы хороший человек, к плохому бы она, вероятно, не ушла, но видеть мне вас неприятно, а говорить тем более…
Вот этого Нестеров, конечно, не ожидал. Он мгновенно побледнел, скулы его заострились, рука сжала трубку так, что я испугался – он может ее раздавить, потом кровь вновь прихлынула к щекам, окрасив их в нормальный цвет, и он сказал, словно выдохнул:
– Жаль, – и суетливо повернулся, вышел из каюты, и я слышал, как быстро простучали его шаги по палубе.
А Леша неторопливо, будто его прервали по какому-то малозначительному делу, открыл банку с соком, разлил его по стаканам, и, когда мы выпили по глотку, он спросил:
– Ты мне так и не рассказал, Костя, как твоя работа. Ты ведь там что-то марковал с океанографами?
Он знал, что я этим интересуюсь, и я ему стал рассказывать: у меня пока еще очень мало данных, и я вряд ли сумею закончить то, что задумал; лучше бы я занялся навигацией, новыми приборами – это ближе к моей практике, особенно сейчас интересно пользование ЭВМ. Он слушал очень внимательно и, когда я закончил, сказал:
– Давай мы с тобой придумаем такую штуку. Спишемся и пойдем вместе в отпуск… Ну, не совпадет где-то недели на две. А остальное можно побыть вместе. Хорошо?
И я ему ответил, что не надо и списываться: в отпуск я пойду, как только мы придем в порт, и было бы хорошо, чтобы и он, как вернется из рейса, тоже бы сошел.
– Так и будет, – сказал Леша. – Вот тогда наговоримся.
Мне надо было спешить, до нашего парохода довольно далеко отсюда.
– Тебя агент отвезет, я его предупредил, – сказал Леша.
Он проводил меня до трапа. Прежде чем сесть в машину, я еще раз оглядел «Перов» и подумал: все-таки он постарел, наш теплоход; корабли ведь тоже старятся, как и люди, только, пожалуй, быстрее…
И снова мы ехали чистенькими улицами, на которые бросали густые тени пальмы, сверкали витрины, струились фонтаны, и внезапно среди движущейся толпы я увидел знакомое лицо и тотчас крикнул агенту, чтобы он остановил машину: по тротуару шел, дымя трубкой, Нестеров. Я позвал его. Он остановился и, наткнувшись на меня взглядом, заспешил к машине.
Некоторое время мы ехали молча, он курил и поглядывал в окно, наконец, он сказал негромко:
– Скверно как все вышло… Очень скверно…
А я думал: «Чего же ты пошел туда? Не знаешь Леши, а пошел. Хоть бы спросил меня, и я бы тогда сказал, что не надо ходить».
– Он правильно сделал, – сказал Нестеров. – Я бы, наверное, сам так сделал…
– Так зачем же ты пошел? – не выдержал я.
– Казалось, так будет честней. – Он болезненно поморщился и вздохнул. – Ну, это же надо – сколько тебя жизнь по носу ни бьет, а все мало… все еще неуч.
За высокой портовой стеной вздымался белый борт нашего «Чайковского»…
«…Здравствуй, здравствуй, мой странничек! А у меня хорошее настроение; всю неделю мне везло и было много радостей, а самых главных две… Но я начну с последней. Была у меня очень важная гостья… Вдруг приехала Оля и привезла с собой… ну, никак не угадаешь! Так вот, привезла она вашу Нину. Оказывается, они учились вместе в „инязе“, и Нина пришла к ней с просьбой помочь ей узнать, как устроиться на работу. Конечно же, они разговорились. Оля узнала, что Нина с „Чайковского“, и тут же повезла ее ко мне. Я-то уж все о ней знала по твоим письмам, но представляла ее другой. Она мне, Костенька, понравилась. Она хоть и строга на вид, но добра. Ну, сам понимаешь, в нее вцепилась и, пока все о тебе не выспросила, не отпустила. Она сказала мне, что поедет обязательно встречать „Перов“, ей очень нужно повидаться с Лешей. А так она бодра и спокойна.
Ну, а еще до нее был у меня в гостях Лука Иванович, заезжал на день. Так у них там вышло, что „Перов“ на пять дней оставался в порту и ему можно было отлучиться. Он гостил у меня весь день, и я его накормила хорошим обедом. Сходили мы вместе с ним в кино. Он был веселый, но я видела – грустно ему, и подумала: не болен ли? Так и сейчас думаю: наверное, болен, но скрывает. Я ведь знаю, что капитаны умеют это скрывать, чего только не делают, чтобы пройти врачей в бассейновой поликлинике, да и за много лет там свои знакомства образуются, врачи ведь тоже люди и понимают: если капитан хочет плавать, то мешать ему не надо. Вот часто и не мешают.
Я сказала Луке Ивановичу: хватит уж по морям скитаться, ведь недаром говорят – и кораблю нужна пристань, пора на берег, ну, в капитаны-наставники его всегда возьмут. А он только смеялся: да куда мне на берег, я ведь не знаю, сколько килограмм сахару стоит, сколько картошка на рынке, меня все обманывать будут. Почему, Костенька, так трудно с моря уходить?.. Ведь вы же все его сами ругаете, говорите, что сыты им по горло, а уйти никто не может. Хоть бы раз мне самой поплавать, тогда, может быть, пойму… Провожала я его хорошо, он был доволен и обещал еще заезжать, как только выпадет случай…»
…От португальских берегов повеяло прохладой и запахом цветов, море по-прежнему было тихим, хотя над ним и висело серое небо, но оно было высоким, и даль проглядывалась далеко. На палубе в синей куртке и кепке с длинным полукруглым козырьком стоял художник, которого я уже давно отметил для себя в среде пассажиров. Он дымил кривой, старенькой трубкой и, вздернув кверху острую бородку, долго смотрел на полотно, стоящее на походном мольберте, и, словно прицелившись, делал кистью на нем мазок.
Я подошел к нему, стал за его спиной; он не обернулся, наверно увлеченный своей работой. Это была пестрая картина из множества мелких ярких мазков. На ней изображено было море, и в нем вырастали, стушевывая очертания, парусные клипера, каноэ, бригантины и пассажирский лайнер; странным образом они соединялись в один большой корабль, будто он сумел вобрать в себя черты различных судов, бороздивших море, и где-то вдали обозначен был туманный берег и над ним облако, как взмах руки.
– Как будет называться эта картина? – спросил я.
Художник повернулся. Его большие глаза с желтыми прожилками посмотрели на меня, но он не ответил, отошел от мольберта, сел на стул вперед к спинке, сложив на нее руки, сам уставился на картину.
– Не знаю, – наконец сказал он и тут же спросил: – Вам нравится?
– Нравится, – искренне ответил я.
Мне и в самом деле нравилась эта картина. Она была веселая, и море на ней состояло из всех цветов, какие есть на свете, и я подумал: это правильно, потому что море очень переменчиво и, чтобы изобразить его разноцветие, может и не хватить красок, что положил художник на холст.
– Посидите со мной, – попросил он и указал на стул.
Я сел. Некоторое время мы молча смотрели на проплывающий мимо берег.
– Это Лиссабон? – спросил он.
Да, это был Лиссабон. С палубы можно было разглядеть гору, покрытую лесом, и на вершине ее белую крепость; возможно, это была обсерватория, а у подножия горы разбросаны были кубообразные здания. Видимо, город основной своей частью был скрыт от нас, но с берега струилась в море широкая полоса серого дыма; она расширялась, поднимаясь вверх, и там сливалась с наволочью неба.
– Вот и Европа, – сказал художник, пригладив пальцем свои острые седые усы, прихваченные снизу ржавчиной табака. – А вам не приходило на ум, когда смотришь да карту, какая Европа, в сущности, маленькая по отношению к миру?
– Приходило, – признался я.
– Ну, тогда вам должно было прийти на ум и другое, – улыбнулся он. – Какая ни маленькая Европа, но любое извержсние политического вулкана на ней – и трясет весь мир. А когда в Африке или в Океании гибнут целые народы, то сюда долетает лишь слабое эхо страданий. Иногда вопль боли или надежды просто тонет в безмолвии… Не очень-то справедливо для человечества, а?
Мне нравилось, как он говорил, попыхивая старенькой трубкой и поглядывая на меня большими добрыми глазами.
– Поэтому картина еще плоха, – сказал он. – Когда я писал, то думал об этом, но у меня не очень-то получилось.
Вдоль берегов в сторону Лиссабона шло опрятное оранжевое суденышко, над ним беспокойно кружили чайки. Дома уже исчезали из поля нашего зрения. По-прежнему была видна то ли крепость, то ли обсерватория на вершине горы, но берега уже казались менее обжитыми, хотя проплывала перед нами древняя-древняя земля.
– Мне нравится на ней море, – сказал я. – Его здесь много, и оно разное.
– Да, его вообще слишком много на планете, – сказал он, пыхнув трубкой. – Человеку не нужно столько соленой воды. Ему не хватает земли, хотя на континентах полным-полно пустынь, диких зарослей и почти необитаемых мест. Берега ойкумены не так уж велики… Но даже в их рамках мы не можем жить спокойно.
– Это в каком смысле? – спросил я.
– Как вы догадываетесь, я уже одной ногой стою не на палубе, – усмехнулся он. – Семьдесят шесть лет – это серьезно. А?.. И сколько войн!.. И тем не менее каждый день я тревожусь: а вдруг начнется новая? Странно, но это так – войны боятся больше старики, хотя им-то и не придется на нее идти, а молодежь беспечна, но она-то в первую очередь гибнет под пулями… Как вы считаете?