Текст книги "Сказки дальних странствий"
Автор книги: Иосиф Герасимов
Жанры:
Детская проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 11 (всего у книги 13 страниц)
Часть третья
КАПИТАНЫ, КАПИТАНЫ, КАПИТАНЫ
Глава восьмая
ЕХАЛ ЗАЯЦ НА АВТОМОБИЛЕ
Я стоял в каюте капитана перед письменным столом, за которым сидел Ник-Ник и оглядывал меня с простодушным любопытством в коричневых глазах, поглаживая при этом ладонью баки, оголенный подбородок его был вздернут вверх. Он не предложил мне сесть и словно чего-то ждал, и я ждал; наконец, он вздохнул с сожалением и сказал:
– Я бы хотел, чтоб вы сами перечислили те нарушения, что совершили за одну вахту.
Я был готов к этому, потому что совсем недавно, лежа у себя в каюте, прикидывал, в чем мои провинности. Их было много: я позволил себе уйти в свои мысли, отрешиться от дела, когда все четыре часа должен был отдать целиком судовождению, не отрываясь ни на мгновение; я отключил локатор; я не заметил судна в море, что грозило столкновением, а это наиболее опасный вид аварии; я не сообщил, что мы входим в полосу тумана, капитану, и, наконец, я не услышал первого доклада рулевого – так был занят размышлениями. Но об этом Ник-Ник не знал, об этом мне сообщил Саня, когда мы остались вдвоем, но я не захотел ничего скрывать – семь бед, один ответ.
Ник-Ник внимательно слушал. Я видел на лице его сочувствие, но теперь я гнал, как обманчив бывает этот взгляд, и держался настороже.
– Прекрасно, – сказал он, когда я закончил свои объяснения. – Надеюсь, вы понимаете, что я стою перед необходимостью наложить на вас взыскание вплоть до понижения в должности, даже…
Он не договорил, по я знал: речь могла идти и об увольнении. Правда, столкновение мною было предотвращено и мы не врезались в грузовое суденышко, следовавшее под флагом Либерии, но это в расчет не принималось: ведь если бы случилась авария, дело бы пахло судом в первую очередь для капитана, потому-то он и имел право наказывать, даже когда только возникала возможность аварии, ну, а тут до нее оставалось несколько минут.
– Понимаю, – ответил я.
На душе у меня было скверно. Я считал себя неплохим штурманом, да и не только я, мои товарищи по мореходке говорили, что я прирожденный моряк, а в это понятие всегда входило и чутье к опасности, которое я вдруг утратил. И Лука Иванович не раз похваливал меня. Он любил нас учить, поручая капитанское место, сам становился к рулю или превращался в вахтенного помощника; он любил размышлять о том, что штурман, получив образование, должен уметь его отдать, а не быть просто исполнителем капитанских команд. Если бы я сорвался на другом, ну, напился бы, что ли, хотя не очень люблю спиртное, все же и то было бы легче, но проколоться на прямом своем деле… хуже этого ничего быть не может.
Ник-Ник встал из-за стола и прошел мимо меня к открытому иллюминатору. Впереди, прямо по носу парохода, было чистое море, дать просматривалась хорошо, и там, на горизонте, небо горело, как отполированная сталь.
Он стоял долго, глядя в море, и я боялся шевельнуться – ведь ему нужно было принять решение. Почему это, когда пакостно на душе, то и тело кажется липким, загрязненным и хочется подставить его под сильные струи воды?
Он оторвался от иллюминатора и быстро вернулся к письменному столу, открыл нижний ящик, склонился над ним и вынул оттуда кожаную папочку с медным замком; прежде чем открыть его, опять подумал, словно прикидывал: а стоит ли? Но потом все же решился и вытащил из папочки фотографию, приклеенную на серый картон.
– Подойдите сюда, – позвал он.
Я подошел, взглянул на фотографию и обомлел: точно такая же висела у нас дома в рамке под стеклом, в простенке между окнами, и когда я просыпался по утрам и поворачивался, чтобы взглянуть на небо, какая там погода, то всякий раз видел и эту фотографию. Так было с той поры, как я себя помню, и я знал на ней каждую черточку. Знал, что она сделана в немецком городе Ростоке в 1945 году в мастерской Ганса Вайна – его фамилия значилась в правом углу, – и запечатлен на фото экипаж тральщика, на котором служил отец; они снялись в два ряда: верхние – средний комсостав – стояли, старшие офицеры сидели, а трое матросов лежали возле их ног; левым, который подпирал ладонью подбородок, был мой отец.
– Это ваш? – спросил Ник-Ник, показывая мне на отца.
Я до того был растерян, что сумел лишь протянуть:
– Угу…
– Ну, а вот это мой, – указал он на офицера, сидящего справа от командира, и как только он это указал, то я сразу же вспомнил, что у высокого лейтенанта со строгими глазами и впрямь фамилия Сабуров; я же знал их всех, они были переписаны на обороте фотографии, я с детства выучил весь список, хотя мне это и не нужно было. Да, того лейтенанта звали Николай Сабуров, но мне и мысли не приходили каким-то образом связывать его с Ник-Ником, ну мало ли в стране Сабуровых…
Это кого хочешь может потрясти. Я и стоял потрясенный, хотя ничего удивительного тут не было – ведь в то время флот был крохотный и многие моряки хорошо знали друг друга, а мы считаем, что и сейчас мир тесен.
– Вот так, – задумчиво произнес Ник-Ник, взял фотографию, бережно положил ее в папочку, щелкнул замком и спрятал в стол. – А теперь поговорим всерьез, – сказал он и указал на диван: – Садитесь.
Я сел, да мне уж и трудно было стоять, у меня ослабли ноги. Ник-Ник еще раз прошелся по своей каюте и сказал тихо:
– Я не буду накладывать на вас взыскание. Но не потому, что питаю к вам какую-то симпатию… Наказание часто искупает вину. А я не хочу, чтобы вы считали, что искупили ее. Просто вы будете знать: еще нечто подобное, и вы вообще лишитесь диплома штурмана. Вот это я хочу, чтобы вы усвоили. И, надеюсь, если вас будут спрашивать товарищи, почему вы так легко отделались, то вы сумеете объяснить, что еще ни от чего не отделались… У вас больше нет права на ошибку.
Не знаю, почему, сидя перед ним вот в таком состоянии, я внезапно спросил:
– А раньше было? – Может быть, страсть задавать дурацкие вопросы оказалась в этот момент выше меня.
– Раньше? – спросил он, и у него в глазах появилось хорошо знакомое всем веселое выражение, которого у нас начали побаиваться. – Да, по если учитывать, что право на ошибку ничего общего не имеет с одобрением ее или оправданием.
Вот тут я вздрогнул, потому что именно об этом думал на мостике, когда чуть не произошло столкновение, именно об этом я тогда думал, но не мог найти такую простую и точную завершенность мысли, которую сейчас высказал Ник-Ник.
– Вы не согласны? – спросил он.
– В том-то и дело, что согласен, – сказал я.
– Ну, вот как хорошо! – кивнул он и улыбнулся, подошел к холодильнику, достал из него примороженную бутылку боржоми, открыл и, налив в стаканы, протянул один мне. – Я показал, вам эту фотографию, – сказал он мягко, – чтобы напомнить: мы с вами пришли на флот не случайно. За нами слишком много стоит, дорогой мой помощник… Мы ведь с вами знали все, когда шли в мореходки. Знали и что такое капитан, и что такое по многу месяцев в море. И про матерей наших все знали… Стало быть, брались за дело сознательно, в отличие от тех, кто погнался за внешней дешевкой или поддался на уговоры. А когда человек идет на какое-то дело сознательно, у него должна быть своя цель… какое-то свое стремление, чтоб улучшить это долго…
Он сел за кофейный столик, расставив длинные ноги, и отпил несколько глотков из стакана, покрытого мелкими пузырьками, отпил с наслаждением, прикрывая глаза.
– Я не спрашиваю, какая у вас цель. Захотите, когда-нибудь сами скажете. Что же касается меня, то я вижу возможность нашего флота стать не только самым крупным в мире, но и самым доходным. И тут есть каналы. И бункеровка в открытом море. И техническая перевооруженность… Сейчас я занимаюсь только нашим судном. Здесь нужно навести порядок. Еще немного, и мы кое-чего добьемся… Но пройдет время, и я бы хотел вас и других штурманов привлечь к тем разработкам, которые у меня наметаны. Это я вам для того, чтобы вы знали – нам будет над чем поломать голову. Вот пока и все… Если у вас вопросов нет… – тут он улыбнулся.
Я встал, понимая, что пора покидать каюту, и уже хотел было попрощаться, как сказал:
– Есть вопрос, товарищ капитан.
– Ну? – спросил он.
– А где тот… лейтенант Николай Сабуров?
– Ловит бычков в Одессе, – улыбнулся Ник-Ник. – А что?
– Я бы хотел его увидеть.
– Пойдете в отпуск, дам вам адрес, – ответил Ник-Ник к протянул мне руку. – Надеюсь, мы поняли друг друга.
Мы подходили к Маврикию по густо-фиолетовому морю. Такой яростно-чернильной окраски воды я еще нигде не видывал в Индийском океане. Остров возник, как мираж, как большое, упавшее на поверхность волн жемчужное облако, хотя небо вокруг было чисто, и в центре этого облака притаился городок. Он четко был виден, как нарисованный, словно контуры каждого домика старательно обвели тушью. Когда подошли ближе, городок исчез, и остров показался диким, со скалистыми фантастическими берегами, ядовито-зеленой травой и рваными, со множеством уступов горами, но потом и этот пейзаж изменился: открылась ухоженная земля с зарослями сахарного тростника, пальмами и бухтой, и в конце ее, у подножия горы, разбросал город Порт-Луи свои домики и извилистые улочки.
Еще издали, глядя на лоцманский катер в бинокль, Ник-Ник сказал:
– Не иначе, сам капитан порта…
Я тоже взглянул в бинокль и увидел на палубе катера кудрявого человека в белой морской форме; на рукавах его сверкали золотом четыре нашивки – как у нашего капитана, – фуражку, всю отороченную золотыми знаками, он держал в руках. И только когда он поднялся на мостик, мы сообразили, что это всего лишь лоцман. Отдавая команды, он радостно улыбался, показывая крепкие зубы; он был из черных креолов, потомок то ли голландцев, то ли французов и африканских рабов.
Когда он кончил проводку, капитан приказал, чтоб я отвел его в кают-компанию, где был для него накрыт стол. Он с удовольствием выпил красного вина, и мы без всякого труда разговорились. Болтал он по-английски со странным акцентом, но я понимал его. Когда он узнал, что я впервые на Маврикии, то он тут же замахал руками, начал перечислять, что я должен увидеть, и стал рассказывать, как богат этот остров всякими историями… Сначала мне показалось – он импровизирует. На мгновение он задумывался, и на его темном лбу вздувалась крепкая поперечная жилка, потом он вскидывал вверх палец, затем взмахивал рукой, словно погонял лошадь, и, высказав фразу, заливисто, совсем по-детски, смеялся; да, это было похоже на импровизацию, но потом он уверял меня, что все рассказанное им – обыкновенные маврикийские сказки. Иногда он разыгрывал передо мной целые сценки.
…– Ехал заяц на автомобиле, – говорил он и при этом сужал глаза и делал вид, что крутит баранку руля. – Ехал по берегу и видит – плывет кит. «Ой, – крикнул он, – такой рыбы не бывает! Этого не может быть!» Тогда кит засмеялся и выпустил фонтан воды. «Это таких маленьких существ, как ты, в автомобилях не бывает», – ответил кит. «Но, но, – сказал заяц, – не в величине дело, а в крепости духа. Я могу с вами поспорить, уважаемая рыба, кто сильней». Кит опять засмеялся. «Хорошо, – сказал заяц, – сейчас я принесу трос, и мы будем тянуть друг друга. Тогда посмотрим, кто сильней!» И помчался на своем автомобиле заяц в лес, где жил слон. «Послушайте, мистер, – сказал ему заяц, – я давно вам хотел сказать: если у существа такая большая голова и маленький хвостик, он не может быть сильным». Рассмеялся слон. «Хорошо, – сказал заяц. – Вот конец троса, обвяжите себя им, а я обвяжусь другим концом, и когда я дам команду – тяните. Посмотрим, кто кого перетянет». – «Посмотрим», – ответил слон. Связал заяц слона и кита тросом, а сам спрятался в кустах и приказал: «Тяните!» И они как потянут! Так тянули, что трос лопнул. Слон ударился о деревья. «Ну вот, – сказал ему заяц, – я же предупреждал: не надо спорить с тем, кто сильнее тебя…» А кит оказался на берегу и поранился. «Ай-я-яй! – сказал заяц. – Я очень сожалею, что так случилось. Все-таки вы не рыба, если очутились на берегу, а не уплыли в море. Но, наверное, вы не станете снова кичиться, что такой большой!»
Он так хорошо смеялся, рассказав эту историю, что удержаться от смеха было просто нельзя.
– А вот еще, – сказал лоцман и, прищурившись, изобразил на своем лице хитрость. – Кончилась мода на автомобили, и все снова стали разъезжать на лошадях. И как-то собралось большое общество в королевском дворце. И вдруг королевская дочка спросила у зайца: «А вы не знаете, почему это нет сегодня улитки?» – «О, – сказал заяц, – конечно, знаю. Она у меня служит вместо лошади». Все страшно удивились и попросили зайца, чтоб он проехал на улитке под окнами дворца. Побежал заяц в лес, лег на дорогу, дождался, когда приползла сюда улитка, и принялся стонать: «Ой, умираю!» Испугалась улитка, предложила зайцу помощь. «Вези меня в больницу, – сказал заяц, – быстрее только». Он залез на улитку и сказал: «Я так слаб! Дай мне уздечку, чтоб я за нее держался… Ну, и кнут дай, чтоб я ручкой его показывал, куда меня везти, а то говорить мне очень трудно». Улитка все это дала зайцу и поползла. «Быстрее! – закричал он. – Больница закрывается в четыре часа». Хотела улитка его сбросить, да уздечка режет рот, удары кнута оглушают. И поскакала улитка. А из окна дворца наблюдало общество, и все говорили: «А смотри-ка, нас заяц и здесь обскакал!» Смешно? – спросил лоцман.
– Смешно, – сказал я.
– Я рад, – сказал лоцман и опять захохотал, яростно сверкая белыми зубами. – Очень вкусный обед. Спасибо! – И он быстро оглядел стол и смущенно сказал: – Можно, я кое-что возьму с собой? У меня семеро детей.
– Сима, – позвал я. – Собери что-нибудь…
– Я слышала, – ответила Сима и вынесла лоцману пакет.
Я проводил его до трапа и, прощаясь, сказал:
– У вас очень богатая форма. Мы даже приняли вас за капитана порта.
Он засмеялся и ответил:
– У нас тут так – чем богаче упаковка, тем бедней содержание. – И, подмигнув, добавил: – Ехал заяц на автомобиле…
Жемчужным облаком, упавшим на море, возник впервые передо мной Маврикий.
Едва я сменился с вахты, умылся и переоделся, как ко мне постучали, и я увидел в дверях Нестерова. Он стоял, улыбаясь, цепко сжимая трубку, и одет был в новенький белый китель.
– Какой праздник? – спросил я.
– Есть праздник, – ответил он. – Нина вышла в Одесском порту. А оттуда самолетом, – и уже дома.
– Так быстро? – удивился я.
– Они же через Суэцкий канал… Слушай, Костя, я договорился с Аленкой. Вытянем по коктейлю, а?
– Если наткнемся на первого помощника, кто будет объясняться?
– Я буду объясняться, – ответил Нестеров и засмеялся: – Чудак, нам иногда разрешается посещать салоны.
– Вот, иногда! – поднял я палец. – А мне теперь, прежде чем громко крикнуть, и то надо оглядываться.
– Я отвечаю, – сказал Нестеров. – Идем…
Мы прошли прогулочной палубой в музыкальный салон. В это время здесь всегда много народу, все столики вокруг полукруглой эстрады заняты – файфоклок, священный пятичасовой чай. Англичанин может пропустить все, что угодно, только не его; правда, на этот раз мы везли австралийцев, но у них прочно укоренились английские обычаи. Ехали в большинстве своем пожилые люди, давно не бывшие в Европе и рискнувшие на такое путешествие. Эти пассажиры отличались от тех, кто населял каюты парохода, когда мы шли в Австралию, – там было много молодежи, большинство из них переселенцы, двинувшиеся в поисках счастья на южный континент, – но и наши нынешние пассажиры не уставали развлекаться; сейчас они сидели в креслах, потягивали из чашек чай, похрустывая бисквитами, и вели неторопливую беседу.
Бар Аленки размещался наверху, здесь было полутемно и прохладно. Она ждала нас, одетая в красную кофточку с бархатным черным бантом, помахала из-за стойки рукой и указала нам на столик в углу – он предназначался для офицеров парохода, главным образом для пассажирской службы.
– Я вам сейчас такую вкуснятину сделаю! – подмигнула она нам.
Мы сели. Нестеров набил трубку, и Аленка принесла нам два бокала с коктейлями.
– Сама придумала, – сказала она. – Потом скажете, понравилось ли.
Я отпил глоток. Действительно, коктейль был вкусный, а Нестеров к нему не притронулся, задымил трубкой.
– Это хорошо, что она уже дома, – сказал он. – А то я беспокоился… Почему так: когда сам в море – все нормально, а когда кто-то из близких уходит – тревожно… Ты это заметил?
Но я не стал ему отвечать, я подумал – вот он сидит напротив меня, довольный, счастливый, все горести, что принесла ему разлука, отошли, и теперь у него одна забота: а как там Нина? Но ведь и эта забота может принести радость, а вот с Юрой все иначе, он пережил гораздо больше, а еще предстоит перенести боль и другому человеку – Леше, и неизвестно, чем это кончится. Неужто так всегда – радости одних вырастают на бедах других?
– Мы с тобой давно не разговаривали, – сказал я. – И ты мне ничего не говоришь: как ты относишься к Юре?
Он не ожидал этого. Он был сейчас занят собой, он то и дело вынимал из кармана радиограмму, но тут же свертывал ее, потому что, наверное, знал наизусть.
– К Юре? – переспросил он, выпустил облачко Душистого дыма и, прищурившись, задумался, потом сказал: – Честно говоря, Костя, мне его жалко… Вообще в нем много жалкого… По не это главное.
– А что?
Он опять задумался и, помолчав, сказал:
– Понимаешь, есть вот такие люди… я не знаю, сумею ли я объяснить… которые стараются все делать правильно… очень правильно. Но эта правильность иногда оборачивается пакостью. Мне о нем Нина много рассказывала. Еще про студенческие его годы… Ты вот посмотри, у него каждый шаг вроде бы очень верный. Он и рапорт этот написал, исходя из железного закона. А вот что из этой правильности получилось… Ты понимаешь, о чем я?
– Понимаю, – сказал я. – Но ведь и ты все делаешь правильно.
– Может быть. Но однажды я на этом обжегся… Однажды я понял, что есть такая формальная правильность, которая для успокоения совести существует, а на самом деле она полная дрянь. И, может быть, страшнее ее ничего нет.
– Как же ты это понял?
– Помнишь, я тебе рассказывал, ко мне друг пришел с затонувшего «Урана». Он посидел со мной и извинился, потому что трусом считал меня когда-то и так назвал перед командой… Вот он ушел от меня, и я стал размышлять: все меня сейчас считают правым. Не пошел в море на неверно загруженном пароходе. Это, мол, другим пример. Все так считают… А я все время чувствовал – тут какая-то закорючка. Что-то уж очень мне душу жмет. И он меня, мой друг, сам того не зная, к этой мысли подвигнул… Да, конечно, я прав был, что высказал все напрямую капитану, и что рапорт написал, и в пароходство пожаловался, но… Речь-то о жизни людей шла. Я все это сделал и пошел спать домой, а пароход со смертельной опасностью в море ушел. И вот тут-то мне биться и биться до конца. Хоть в Москву лететь к министру, хоть куда… Вот так, Костенька, я вроде бы нрав… а ведь это правда такая – формальная, что ли… Ее очень легко напоказ выставлять… Если бы я истинно был прав, то люди не погибли бы.
Неторопливо пили пассажиры чай внизу под нами, вели свои спокойные беседы, негромко звучала музыка небольшого оркестра, девушки-официантки разносили бисквиты, а я сидел и думал: это же надо так жестко относиться к себе! Обычно человек находит в душе своей оправдание поступкам – это, как я где-то вычитал, одна из защитных реакций нервной системы, – а Нестеров ищет свою вину там, где вроде бы и нет ее.
– Так ты и ходишь со своей виной? – спросил я.
– Так и хожу.
– Тебе это нужно?
– Нужно… Слушай, Костя, я тебя не заставляю принимать мои мысли. Каждый может размышлять, как хочет. Но для себя я знаю – нельзя цепляться за правила. Ими легче всего прикрываться и, прикрываясь, прослыть правдолюбцем. Недаром ведь кем-то уже сказано: все было по закону, а вышла гадость. Да и когда цепляются только за правила, поневоле приходят к крайностям… Вот от сих до сих. И тут уж забывают, что правила эти существуют, конечно же, ради человеческого блага. Для этого они и были выдуманы. Но крайности тем и отличны, что они заслоняют конечную цель, а выдвигают на первый план иную – соблюдение… Такой путь, Костя, легче, он прямолинеен, но он убивает человека.
– Вот так ты думаешь о Юре? – спросил я.
– Думал, – поправил он.
– Ну, а сейчас?
– А сейчас… – Он улыбнулся и повращал в пальцах стакан с коктейлем. – Поживем – посмотрим… Но его здорово тряхнуло. Когда человек проходит через такое, в нем обязательно что-то должно измениться. – И, сузив глаза, он засмеялся. – Мы же с тобой, Костя, не психологи и не профессора. Мы моряки…
– Ну и что?
– А ничего… Просто в море каждый должен быть перед собой честен.
– А на берегу?
– Мы там мало живем, – снова улыбнулся он.
И вот тут, глядя в его узкие веселые глаза, я спросил:
– А ты женишься на ней?
– Я бы этого хотел, – тотчас ответил он.
– Но ведь и Юрка ее любит, – сказал я. – Он очень сильно ее любит… Может быть, поэтому все и случилось…
– Да, конечно, – согласился Нестеров. – По ведь каждый по-своему борется за любовь.
Пили чай пассажиры. Многих из них я уже знал хорошо, потому что встречался с ними то на палубе, то в салонах, иногда их приводили администраторы на мостик, чтобы показать, как управляется турбоход. Наискосок от меня сидел маленький старик с бородкой клинышком и острыми, развевающимися в обе стороны усами; у него были большие, тронутые желтыми прожилками глаза, но в них еще сохранилось почти детское изумление – он был художник, иногда выходил на палубу с мольбертом и писал странные картины, иссеченные мелкими мазками кисти. Рядом с ним сидел крепкий загорелый человек с седыми баками и тяжелыми складками у глаз – полковник в отставке. Он рассказывал мне, как воевал на Окинаве в составе американских войск, а за ним тесной группой восседали индусы… Они пили чай, эти разные люди, каждый со своей непонятной мне судьбой…
Подбежала Аленка, присела перед нами на корточки.
– Ну как, мальчики, коктейль?
– Очень вкусно, – сказал я.
По она тут же взглянула на стакан Нестерова, увидела, что он так и стоит нетронутым, удивилась:
– Ну, Петя, а ты что?
– Сейчас, сейчас, – сказал он и смутился.
– Вы, наверное, про любовь говорили. Ага? – с любопытством спросила Аленка, сморщив остренький носик.
– Только про нее, – ответил я.
– Ну, мальчики, это нечестно. Я ведь тоже хочу послушать.
– Свою пора заводить, – наставительно сказал Нестеров.
Мы огибали мыс Доброй Надежды. Шторм бушевал в этих краях; огромные антрацитные валы поднимались перед носом парохода, их поверхность рябило множеством мелких воли; вздымаясь вверх, они выбрасывали к низкому, словно покрытому гарью небу рваные струи воды, и те, набрав высоту, обессиленно падали на белые гребни, соединяясь с пеной; вдали грохотало, будто шторм огромной своей силой бился о грудь каменного мыса, – ведь недаром же звали его когда-то мысом Бурь, – и о его уступы разбивалось множество кораблей, идущих под разными флагами.
Ветер выл вокруг парохода, и в вое этом слышались разные голоса: и плач ребенка, и стоны раненых людей, и треск корабельной оснастки, и отдаленный гул канонады, будто все эти звуки хранились, собранные воедино где-то в убежище южноафриканских берегов, а сейчас доносились к нам на устрашение. Вот здесь, в этих водах, я и получил одну из самых печальных вестей, вообще когда-либо полученных мною в дальнем плавании…
Когда в конце дневной вахты на мостик поднялся первый помощник Виктор Степанович, я сразу насторожился. Наверное, он это заметил, тут же постарался сделать все, чтоб я успокоился: подошел к карте, посмотрел на нашу точку, покачал головой, на которой торчал его всегдашний хохолок.
– Ничего штормит, – сказал он. – Так, пожалуй, и к Кейптауну не подойдем… Как?
– Подойдем, – ответил я. – Мы да не подойдем, тогда кто же?
– Да, конечно, – сказал он и вышел на крыло мостика, взялся обеими руками за ограждение и так остановился, задумавшись, но я чувствовал – он все время наблюдает за мной. Я не выдержал и решил спросить его напрямую; вышел из рубки, стал с ним рядом, но так ревело вокруг, что мне пришлось к нему склониться и крикнуть в ухо:
– Что случилось?
Он вздрогнул, замотал головой, показывая, что ничего не слышит, тогда я указал ему на рубку, приглашая его туда, но в это время появился на мостике старпом – надо было идти сдавать вахту.
Я спросил у старпома:
– Вы не знаете, что случилось?
– Я спал, – сказал он. – А что?
Я кивнул в сторону Виктора Степановича. Старпом вгляделся в него пристально, как тот стоит, напряженно держась за ограждение, наклонив вперед голову и сжимая челюсти.
– Да, что-то есть, – согласился старпом и тут же забыл об этом, потому что стрелка часов двигалась и надо было делать свое штурманское дело.
И я на какое-то время забыл о первом помощнике, пока показывал записи в журнале и точки на карте, но, когда стал спускаться по трапу, Виктор Степанович догнал меня, дружески обнял за плечи и сказал:
– Зайдемте к вам в каюту… Небольшой разговор.
Мы прошли ко мне. Виктор Степанович сразу же сел, потом жалобно попросил:
– Нет ли у вас сигареты?
Я улыбнулся: он замучил всех своими просьбами. Бросил курить, у себя сигарет не держал, но стоило при нем кому-нибудь закурить, как он не мог удержаться: видимо, желание было сильнее его, и тогда он всех стал просить, чтобы ему даже по самой жалобной просьбе не давали и окурка.
– Не могу, Виктор Степанович, – сказал я. – Сами просили.
– Черт с ним, что просил! – внезапно вскипел он и уже резко приказал. – Дайте закурить!
Мне ничего не оставалось, как протянуть ему пачку с сигаретами. Он жадно схватил одну, нервно размял в пальцах и только после того, как сделал глубокую затяжку, взглянул на меня, глаза у него стали мутными и сердитыми.
– Плохие новости, – хрипло сказал он. – Я пришел вам сообщить… Так мы решили с капитаном… бы ведь его ближе всех знали…
– Кого?
– Луку Ивановича, – сказал он.
Я еще ничего не понимал, но мне стало страшно, я это хорошо запомнил, как нездоровый озноб прошел по моей коже, оставив игольчатые следы, и стянуло на затылке и лбу.
– Что с ним? – спросил я.
И тогда, морщась, словно дым сигареты мешал ему произнести слова, Виктор Степанович сказал:
– Умер.
Еще не осознав значимости услышанного, не поняв его истинного смысла, я лишь почувствовал – грянула бода, огромная, непоправимая.
– Как? – спросил я, опускаясь рядом с Виктором Степановичем на диван.
– У себя… на «Перове», – тихо сказал он. – Подробности не сообщили… только – на посту… на работе. Вот… – И он закашлялся, громко, надрывно, трясясь всем телом, и сразу же пот выступил на его лице.
И только тут дошло до меня – вот ведь что сделалось на этом свете: умер Лука Иванович, умер, как это было когда-то с моим отцом, умер где-то в море, и больше никогда его нигде не будет, и это прояснение случившегося было как удар, и, наверное, я сразу же потерял на какое-то время сознание, потому что почувствовал вкус теплой воды во рту и увидел перед собой руку Виктора Степановича, сжимавшую стакан; я резко отбросил от себя его руку и рванулся вперед, стукнувшись о стол коленом. Эта боль привела меня немного в себя, и я с трудом подавил желание бежать, я не знал, куда я должен поспеть, это был нервный порыв – сорваться с места и мчаться, словно можно было еще чем-то помочь ему. Но бежать было некуда, между мной и Лукой Ивановичем половина земного шара.
– Когда это случилось? – спросил я.
– Его похоронили два дня назад… Капитан приказал через час в кают-компании провести гражданскую панихиду. Вот мы и решили вам и еще нескольким офицерам сказать заранее, чтоб не было неожиданностью.
«Вот же что случилось, – думал я. – Вот что случилось…» – и вспомнил о матери. Я подумал: ох, как плохо, если она узнает без меня, ей ведь никто и помочь не сможет. И я вспомнил, как тяжко все было, когда умер вот так же отец, и что теперь все предстоит пережить и пройти сызнова, от начала до конца, за пядью пядь, потому что Лука Иванович слишком много значил в моей жизни.
– Вы не захотите сказать несколько слов? – осторожно спросил Виктор Степанович.
Я посмотрел на него, на его бледное лицо с запавшими глазами, на всю его усталую фигуру, и сказал:
– Нет… Зачем же?.. Теперь уж поздно…
По приказу капитана все офицеры собрались в кают-компании. Возле электрического камина стоял большой портрет Луки Ивановича – его сделал сегодня наш судовой фотограф. Лука Иванович на нем был строг, в парадном кителе, смотрел без своей обычной насмешливой хитрости, резко выделялся его нос с горбинкой, покрытый темными пятнами, и необычный узор морщин на лбу; фотографию обрамляла темная лента, и на ней внизу белым было написано: «Капитан Л. И. Кунцев»…
Все молча стояли и ждали, Нестеров протиснулся ко мне, встал рядом, сжав локоть и этим показывая – мол, я здесь, не беспокойся, и мне стало неприятно: да что вы все лезете опекать, будто я такой уж тут слабонервный! К тому же, что вы знаете о наших отношениях, ничего не знаете, и проникнуть в них всерьез никто никогда не сумеет… Вошли Ник-Ник и Виктор Степанович, прошли к портрету, и Ник-Ник, оглядев бегло офицеров коричневыми мягкими глазами, сказал негромко:
– Товарищи, умер Лука Иванович Кунцев, недавний капитан «Чайковского», умер в море, на своем посту, как подобает настоящему моряку…
Он говорил не спеша, и голос его журчал, как журчит в погожий день волна за бортом. Он вспоминал, какой путь прошел Лука Иванович, и какой это был долгий путь от войны до наших дней, и все, что говорил Ник-Ник, я мысленно представлял: и как он приехал в Одессу, бежав из родительского дома, и потом трудился среди старых мариманов и бродяг, и как плавал в войну сначала по Черному морю, а потом уж на Дальнем Востоке, я представлял и слышал голос не только Ник-Ника, а Луки Ивановича:
«…Да какой там диплом, какой диплом, Костенька. Моряков жуть как не хватало, а грузы надо было везти из Ванкувера, из Сан-Франциско, военные грузы. Ледяная, считай, дорога. Японцы проливы все то закроют, то откроют, маяки погасили, поставили минные поля. Как по ущельям пароходы шли. А потом, кроме грузов, стали мы суда получать у американцев типа „Либерти“. Вот и делили команду надвое: часть на своем пароходе оставалась, а часть на „американце“ уходила. Ну, новый капитан нужен, новый старпом, новые помощники. Из матросов выдвигали. Так и я вот капитаном стал. Дипломов у нас не было, начальник пароходства на риск пошел: писал гарантийное письмо капитану порта, что, мол, доверяет такому-то и такому-то водить судно… И все равно людей не хватало. Без выходных работали, с опасным перегрузом – в северных водах под тропическую марку. Американцы смотрели на нас, ничего не понимали. А нам хоть бы что – ведь мальчишками еще были. Это я потом за парту сел, когда уж вдосталь капитаном наработался…»