Текст книги "Сказки дальних странствий"
Автор книги: Иосиф Герасимов
Жанры:
Детская проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 10 (всего у книги 13 страниц)
Дунай знал все входы и выходы во дворец, разную службу здесь когда-то нес. Поставил он Добрыню с лошадьми под окнами княжеских покоев, а сам во дворец. Крикнул Опраксинью, та навстречу ему выбежала. И он сказал ей, что прибыл от Владимира и тот хочет получить ее в жены. Расстроилась Опраксинья и сказала: „А я-то думала, ты от себя“. И в это время вошел князь Литовский; Дунай не испугался, рассказал, за чем прибыл. И тогда Литовский князь рассердился, хотел крикнуть стражу, но Дунай вынул кинжал, приставил к княжескому горлу и приказал молчать. Схватил Опраксинью, кинул ее Добрыне, приказал: „Скачи! Я другой дорогой, чтоб за тобой погони не было“. Пока выбрался из дворца, Добрыня ускакал, как ему приказание было.
Выскочил на своем коне и Дунай за дворцовые стены, поскакал своей дорогой. День уж к закату шел, как услышал за спиной погоню. Оглянулся – на него всадник лихо летит, копье наперевес. Деваться некуда Дунаю, развернул коня, копье опустил. И сошлись два всадника с такой силой, что оба копья напополам. Вынули мечи, ударились, и мечи разлетелись. Подняли щиты, и Дунай изловчился, ударил противника по шелому, шелом отлетел, и открылись девичьи кудри. „Ах, вот что!“ – крикнул Дунай и сбил всадницу с коня. И тогда только увидел: перед ним старшая дочь князя Литовского – Наталья. „Не губи меня, Дунай, – попросила она. – Я за честь сестры хотела биться“. И тут же припомнила Дунаю, что когда он служил у них во дворце, то был влюблен в Опраксинью. Все это знали, все видели. Но она, Наталья, ревновала и простить этого Дунаю не могла, потому что любила его.
„Возьми меня в жены, – сказала она. – Мне сейчас не резон возвращаться во дворец“. И подумал Дунай, что станет он теперь родичем Владимиру, и взял Наталью в жены. Долго ехали они через степи к Киеву, а когда приехали – там праздник.
Собрался князь вести в церковь Опраксинью. К ним присоединились Дунай и Наталья. И вот снова пир в гриднице, большой пир в честь женитьбы Владимира и богатыря Дуная. И когда выпито было и съедено, князь сказал: „Ну, а сейчас, богатыри, хвастайте!“ Таков был обычай на Руси. Тот, кто хвастать не умел, – не богатырь. Один восхвалял свое оружие, другой – коня, третий – ну, конечно же, самый глупый – жену свою. Только Дунай молчал. И тогда Владимир сказал: „Ну, а ты что, Дунай, молчишь? Или тебе нечем похвастать?“ Дунай поднялся и сказал: „Почему же нечем? Да и зачем мне хвастать, когда я самый ловкий из богатырей?“
Замолчали все за столом, никто Дунаю не перечил, знали – он теперь княжеский любимец, да и родич. И вдруг – смех. Обернулись и видят: смеется Наталья.
„Ты самый ловкий? – спросила она. – А вот мое обручальное кольцо, я на волосы его себе поставлю. Пустишь стрелу, чтобы она сквозь кольцо пролетела и ни одного волоса на голове моей не задела?“ Дунай поднял лук, но в последний момент рука его дрогнула, и стрела кольцо с головы Натальи сбила. „А теперь ты становись!“ – сказала она. Он встал. И пустила она стрелу так, что она сквозь кольцо прошла и ни одного волоса на голове Дуная не задела. „Так кто же тут самый ловкий?“ – спросила Наталья. И не выдержал Дунай, схватил ее за кудри, поволок из гридницы в степь.
Долго волок. Потом поставил на колени, сказал: „Примешь смерть за то, что мужа унизила“. И упала ниц перед ним Наталья, голосила, что поддалась гордыне и может любое наказание принять, но не смерть, потому что в себе косит она богатыря и Дунай, убив ее, убьет и сына своего. Но не дрогнула рука Дуная. Гнев был сильнее его. Ударом копья поразил он Наталью и неродившегося сына своего. И когда сделал это, воткнул копье острием вверх в землю и кинулся на него…
Вот такой сюжет, Костенька. Тут есть над чем поразмыслить, верно? А за окном ночь, и все сыплет и сыплет снегом вьюга. Холодно сейчас на дворе…»
Был у Ани день рождения. Ее поздравляли в столовой экипажа, подарили торт, а потом, испросив разрешения у первого помощника – так уж у нас водится, без такого разрешения компанию не соберешь, – она пригласила несколько человек к себе в каюту. Ну, конечно же, и меня. Каютка у нее была маленькая, но нас набилось шесть человек вокруг столика. Рядом с Аней сел радист Махмуд Сафаров. Он был широк в плечах, мрачен темным, загорелым лицом, со сдвинутыми густыми бровями, и, только когда взглядывал на Аню, глаза его делались ласковыми и кроткими. Все на судне знали, что он всерьез влюблен в нее, пишет ей письма и сочиняет для Ани стихи, и ей все это нравилось. Рядом со мной села кельнерша нашего ресторана Люся, круглая, крепкая девушка с яростно полыхающими щеками; ей совсем недавно исполнилось, так же как нынче Ане, двадцать два года, и они себя считали на пароходе старушками – большинству девушек у нас по девятнадцать и двадцать лет.
Люсю сделали кельнершей, потому что она знала два языка – английский и французский, – кончила курсы по сервису, несмотря на свою полноту, легко, почти бесшумно передвигалась по залу, была молчалива и предупредительна, но официантки ее почему-то боялись – я слышал это от них не раз. Пришла еще Аленка, бармен из музыкального салона, остроносенькая, как птичка, смешливая девушка, и, конечно же, старший судовой врач, седой, с немигающим взглядом человек; он выпил глоток вина, долго после этого шевелил пухлыми маленькими губами, будто это самое вино застряло у него в зубах, потом церемонно поклонился и ушел, полный собственного достоинства, – врачи на судах почему-то всегда полны собственного достоинства.
Аня была счастлива. Она радостно принимала от нас подарки, восхищаясь каждой безделушкой, сидела курносенькая, раскрасневшаяся, в синей кофточке с короткими рукавами, которая ей очень шла, и я подумал, что на такую Аню невольно обернешься на улице, и не дай ей бог, если рядом будет Сафаров. Крутились кассеты магнитофона, тихая, приятная музыка наполняла каюту.
– …А еще был такой случай, – говорил Сафаров; он делал ударение в слове «случай» на «а» – в этом был особый морской шик. – На Босфоре, представляешь, совсем узкое место… Туман. Справа берег, слева берег, дома, – у самой воды. Кофейни. Но ничего не видно. Очень сильный туман. Капитан стал ругаться с лоцманом. Полминуты всего ругались. И пароход на берег пошел. Двухэтажный дом на бок свалился. Представляешь? На втором этаже – свадьба была. Жениха кирпичом убило. А невеста на мачте повисла. Немножко поцарапалась. Но, конечно, спасли. Капитана в турецкую тюрьму взяли. А лоцмана родственники жениха повесили… Замечательный случай, а? – И Махмуд делал при этом такое зверское лицо, что и в самом деле становилось не по себе.
Но Аленка прыскала в кулак, а потом уж начинала звонко смеяться, и тогда сдержанно смеялась Люся и одобрительно Аня.
– Ну Махмуд, почему ты все такое рассказываешь? – спрашивала она.
– Чтоб весело было, – отвечал Сафаров. – А еще знаешь, мы в Бискайском заливе трех немцев поймали. Очень интересные были немцы. После Тура Хейердала много сумасшедших появилось. Захотели вокруг света на бревнах проплыть. Представляешь? И вот идем мы в Бискае. И видим: очень странное сооружение плывет. Может, корыто, а может, плот, и на нем два флага полощутся «NC». По международному коду – «терплю бедствие». А нас болтает. Ой, как болтает! С трудом шлюпку спустили. Вытащили этих психов. Они, как на палубу ступили, так сознание потеряли. Два дня всего шли от своего берега и потерпели бедствие. Представляешь? То же мне кругосветчики! Наш мастер серебряные часы получил за спасение.
– Ой, Махмуд! – сияя лицом, весело сказала Аня. – Ну зачем ты такое рассказываешь?
– Я же сказал – чтоб весело было. – И он коротко хохотнул, таким смешком, будто заводили мотор, а тот сделал два-три оборота и заглох. – А еще на сухогрузе у нас боцман у всех на глазах утонул. Представляешь? На бак пошел, а девять баллов шторм был. Его волной – за борт. Шлюпку не спустишь. Ему за борт концы кидали. Круг. Ничего не помогло. У всех на глазах за три минуты утонул. – И тут он повернулся ко мне и сказал сердито: – А твой товарищ… Представляешь?
Это прозвучало у него так, будто он обижен, что Юра сумел продержаться столько времени на воде и был спасен, в отличие от боцмана с сухогруза. Аленка прыснула, зажав ладонью рот, Люся вежливо улыбнулась.
– А ты хотел, чтоб он утонул? – спросила Аня.
– Зачем? Пусть живет! – сделал широкий жест Махмуд.
– Есть ведь такая любовь, – сказала Аленка. – Люди за борт из-за нее прыгают, – и мечтательно закатила глаза.
– Это невероятно, – сказала Люся. – Этого не может быть… Я считаю – тут просто совпадение. Несчастный случай. А любовь ни при чем.
– Ну да! – испугалась Аленка. – Как же это можно без любви?
– Я очень уважаю Юрия Петровича, – сказала Люся. – Он серьезный человек. И не позволит себе из-за любви…
– Да что ты, Люся, такое говоришь! – воскликнула Аня. – Люди себе и не такое из-за любви позволяют.
– Из-за любви ничего себе нельзя позволить, – сказала Люся и покраснела.
– А я могу себе очень много из-за любви позволить, – сказал Махмуд и зловеще посмотрел на меня. – Но, может быть, сначала мы немножко выпьем?
Только он это сказал, как бесшумно вошел в каюту судовой врач, опять выпил глоток вина, пошевелил короткими пухлыми губами по-кроличьи, словно ополоскал рот, и так же молча вышел.
– Ой, как танцевать хочется! – воскликнула Аленка.
– В Новый год на весь рейс натанцевались, – вздохнула Люся.
– А вот Кости не было, – сказала Аня. – А я так хотела с ним потанцевать!
– Я уже полгода не танцевал, – сказал я.
– А давайте сегодня ночью на палубе устроим, – зашептала Аленка, и глаза ее заблестели азартом нарушителя спокойствия.
– Если первый помощник разрешит, – сказала Люся.
– Так ведь опять Кости не будет, – сказала Аня. – Он на вахте.
– Лучше споем, – сказала Люся, и, не дожидаясь согласия других, она вдруг подбоченилась и неожиданно легко и приятно запела редкую старинную песню:
Соловей кукушку уговаривал:
«Полетим, кукушка, в дальние края…
Совьем мы, кукушка, себе два гнезда,
Выведем, кукушка, себе два птенца,
Тебе кукавьенка, а мне соловья,
Тебе для забавы, а мне для пенья».
Она пела, раскачиваясь крупным телом, склоняя то на один бок, то на другой круглое лицо, и похожа сейчас была на крепкую деревенскую молодайку, а не на строгую кельнершу, и другие наши девушки старались ей помочь, хотя видно было по ним, что слов этой песни они не знают. И пока Люся пела, Махмуд склонился ко мне и горячо зашептал на ухо:
– Знаешь, скажи мне, пожалуйста, честно: ты за Аней ухаживаешь?
Я чуть не засмеялся, но не подал виду, спросил:
– Нельзя?
– Конечно, нельзя, – серьезно сказал он. – Я за ней сот уже целых четыре месяца ухаживаю.
– Ну, а если будем вдвоем?
– Вдвоем не будем, – серьезно сказал он, и глаза его зажглись нехорошим мутным светом. – Я на ней жениться буду.
– У нее же есть жених, – сказал я. – На другом судне работает.
– Ха, ха, – сказал он свирепо. – Это же пугало. Разве ты не знаешь? Пугало, чтоб другие не приставали. Представляешь?
– Представляю, – сказал я и тут понял: скажи я еще одно слово об Ане в таком духе, и сразу же сделаюсь непримиримым врагом Махмуда – он все принимает слишком всерьез, а с такими ребятами вообще шутки плохи. – Ты не волнуйся, Махмуд… Мы с ней товарищи. Понимаешь – товарищи. И ничего больше.
– Ты честно говоришь?
– Я честно говорю.
– Тогда давай руку, будем тоже товарищи.
Я протянул ему руку, он обрадованно пожал ее и шепнул мне:
– Все новости буду тебе первому говорить.
– Спасибо, Махмуд.
Девушки кончили петь, и Аня спросила:
– Ой, Люська, а где ты таким песням научилась?
Люся сидела довольная, красная от смущения, она стремительно похорошела, пока пела, глаза у нее расширились, заблестели.
– От бабушки, – сказала она, потом подумала и добавила: – У меня все от бабушки… Она с пяти лет меня языкам учила и петь тоже…
– Это же надо! – сказала Аленка. – И у меня все от бабушки. А она у тебя кто?
– Она никто, – сказала Люся. – Она раньше была кто. Военный переводчик.
– Это же надо! – воскликнула Аленка. – А у меня такая загулена была бабка! Ее весь райцентр боялся. Она все про жизнь знала и никому не спускала, хоть начальнику, хоть папе с мамой. Она всем на свете была. И дома строила, и проводницей в вагоне работала, и шахтерила. Только матросом не была. Ты, говорит, Аленка, за меня матросом побудешь. Так и вышло. А?.. А ты, Люся, почему на пароход пошла?
– Меня направили, – сказала Люся и опять стала строгой.
– Ой, девочки! – воскликнула Аня. – А как же мы с вами живем смешно, если подумать! Отцы-матери наши всю жизнь по поселочкам да по райцентрам, а мы по всему земному шарику. И хоть бы что. И как будто так и надо.
– Конечно, так и надо, – подтвердил Махмуд. – А у нас такой был случай. В Сингапуре один тип, пока шипчандлеры продукты на пароход грузили, на судно пробрался. Представляешь? Стал в пустой каюте жить. Пассажиров все-таки человек триста было. Классные знают себе – пустая каюта, закрытая, в тот отсек не ходят. А он тайно выберется, запутается среди пассажиров, из ресторана что-нибудь утащит и живет. Потом что получилось? Пассажирский помощник его обнаружил. Кто такой? Оказывается, американец. С вьетнамской войны удрал. И не знаем, что делать. С одной стороны, мы сами против этой войны. А с другой – дезертира укрываем. И не каждый порт возьмет. Очень долго возили его. Потом он сам с парохода удрал. Представляешь?
– Это ты к чему? – спросила Люся.
– Как к чему? Чтоб смешно было, – ответил Махмуд.
– А давайте еще споем, – сказала Люся; наверное, ей хотелось закрепить успех, она прищурила глаза, опять подбоченилась и затянула «Белой акации гроздья душистые…».
Пока они пели, вошел врач, выпил свой глоток вина и вышел, и тут меня осенило. Я вскочил, выбежал из каюты, догнал врача. Он вопросительно посмотрел на меня.
– Я хочу его видеть, – сказал я.
Он сразу понял, о ком я говорил, и ответил просто:
– Я его утром выпишу… Впрочем, если вам надо… – И он указал головой в сторону госпитальной палаты.
Я постучал, никто не ответил, тогда я открыл дверь палаты. Юра сидел на койке в белой, хорошо отглаженной рубахе, причесанный, прилизанный, при очках в строгой черной оправе, и так увлеченно читал объемистую книгу, что и не заметил, как я вошел. Я сел напротив него на табуретку и сказал:
– Здравствуй, Юра.
Он посмотрел на меня, нисколько не удивившись, поморщился, поправил очки и опять уткнулся в книгу.
– Ты не хочешь со мной говорить? – спросил я.
– Одну минутку, – сказал он, дочитал какую-то строчку, заложил страницу пальцем и только после этого опять взглянул на меня и сказал: – Здравствуй, Костя.
И вот тут я подумал: он изменился. Я еще точно не мог сказать, в чем именно, но все же это был не тот, не прежний Юра; какая-то медлительность, вернее, расчетливость появилась в его движениях, не было нервозной суеты, что прежде сопровождала почти каждый его жест, и лицо его затвердело, стало менее подвижным, да и очки он поправлял не так, как раньше, не нервным толчком пальца вверх, а плавным взмахом руки, несущим в себе достоинство.
– Ты пришел поговорить?
– Конечно, – сказал я. – Мы с тобой очень давно не виделись.
Он смотрел на меня некоторое время молча, и мне почему-то сделалось не по себе от его немигающего взгляда. Наконец, он медленно произнес, словно взвешивая каждое слово:
– Ты осудил меня, зачем же ты пришел?
Я тут же подумал: он говорит странным, высокопарным стилем – и взглянул на книгу, которую он держал, – это была «Смерть Артура», книга о рыцарях, за которой у нас в очереди стояли в пароходной библиотеке, и тогда я не выдержал и засмеялся.
– Ничего смешного, – сказал он.
– Конечно, – кивнул я, – кроме того, что ты решил говорить со мной языком этой книги.
Он посмотрел на нее, отложил в сторону.
– Да, она действует, – подтвердил он. – Но я сказал, что думал… Или это не так?
– Так, – ответил я. – А ты и сейчас считаешь – хорошо сделал, написав этот рапорт?
– Она меня не упрекала. Она все поняла.
– А я не про нее спрашиваю, я про тебя спрашиваю.
Он опять уставился на меня не мигая, потом спросил, медленно произнося слова:
– Закурить у тебя есть?
Я достал сигареты. Он не спеша зажег спичку, выпустил длинную струйку дыма, зажмурившись от наслаждения, и неожиданно беспомощно произнес:
– Я не знаю, Костя… Я все время думаю, я ничего не понимаю.
Вот тогда-то я и решил его спросить о самом главном, что меня мучало:
– Ты сам… за борт?
Он быстро затянулся несколько раз сигаретой, узкие его плечи вздрогнули, обрели прежнюю нервную суетливость, он отвернулся от меня и еще более растерянно проговорил:
– Не знаю…
– Так не бывает, – твердо сказал я. – Ты должен знать.
И я подумал: вытрясу из него, жестоко это или нет, хорошо или плохо, но он скажет, я заставлю его – ведь сейчас это самое важное.
– Там лежал матрац… – робко произнес он. – Я хотел его достать. Это для шезлонгов матрац. Я подумал: мне за него врежут, если он под дождем… И я оказался за леерными планками.
– И что? – Я говорил быстро, не давая ему возможности опомниться.
– Я никогда не боялся моря… Я всегда хорошо плавал.
– Что дальше было? – настаивал я.
Юра взглянул на меня и усмехнулся:
– Поскользнулся.
Я сразу почувствовал ложь.
– Почему ты не говоришь, Юрка? – закричал я.
– Ну хорошо… – сдавленно прошептал он. – Была такая минута… Может быть, меньше… я не помню… когда стало безразлично. Я всю ночь не спал… думал…
– О чем?
– Я не могу вспомнить… Я здесь, в госпитале, пытался вспомнить и не смог… Но это неважно. Было такое мгновение, когда стало безразлично. И захотелось умереть… Сразу… Немедленно… Но, может быть, потому я и поскользнулся? Сам бы не решился…
– Но ведь ты решился.
– Это только в то маленькое мгновение.
– Разве этого не достаточно?
Он подумал и сказал:
– Нет. Его недостаточно, потому что в другое мгновение я сразу поверил: мне нельзя умереть.
– Я ничего не могу понять, – сказал я.
– Я тоже не могу понять, – ответил Юра, и я видел, он со мной искренен. – Только знаешь, давай больше об этом не будем… Я сейчас лягу спать. Ты уходи…
– Хорошо, – сказал я и встал.
Из матросов в моей вахте был Саня Егорычев, молчаливый чубастый парень, с пышными рыжими усами под горбатым носом, которые вызывали восхищение всего мужского состава экипажа; волосы на голове у Сани были темно-русые, и медно-огненный цвет усов был неожидан и великолепен. Я давно знал все подробности его жизни, знал, что до армии он был рабочим сцены в знаменитом драматическом театре, отслужил три года на Северном флоте и снопа вернулся в театр. С ним дружны были актеры, потому что человеком он был добрым, помогал многим из них по домашним делам – кому полочку сделать, кому новый замок поставить. Да всегда в доме найдется что-нибудь такое, а актеры в этом беспомощны, к тому же часто сидели без денег, а Саня старался с них за такие услуги ничего не брать, и они платили ему дружбой, доверяли семейные тайны, и он о них молчал.
Служба на флоте заронила в него любовь к морю. Он поработал в театре два года, за это время женился на театральной портнихе и затосковал. С женой договорились: он уйдет в море на полгода. Он ушел и вот плавает третий год и единственно, о чем любит всегда говорить, это о жене своей.
Когда я на «Чайковском» впервые возвращался в родной порт, то наслушался от Сани таких хвалебных слов о его жене Наденьке, что ждал этой встречи с нетерпением. Бывает у моряков припортовая ностальгия; они терпят весь рейс, редко вспоминают дом, но, когда остается до порта каких-нибудь два-три дня, что-то рушится внутри и становится невыносимо, и эти несколько дней кажутся самыми длинными и самыми тяжкими из всех в рейсе, и даже очень молчаливые люди начинают подолгу говорить о доме. Так было и с Саней. Он говорил, как красива Наденька, какие стройные у нее ноги, какая улыбка и как пышны волосы, а встретила его на причале маленькая, похожая на мышонка женщина, совсем не такая, какую он мне нарисовал во время вахты. Но он побежал к ней, поднял на руки и долго самозабвенно целовал, а когда мы отошли от порта, радостно спрашивал: «А верно, она потрясающе красива?», и я с ним соглашался, потому что знал – он видел ее совсем иначе, чем я.
Первый час этой вахты Саня стоял у штурвала. Погода была тихая, почти полный штиль, и Саня по моей команде поставил управление на автомат, поглядывая в море и стараясь не мешать мне размышлять. А я думал о Юре, я думал о том, что привык к тому, чему научила меня мать с детства: «Предавший раз, предаст и второй…» Она учила меня опасаться таких людей, и с ней согласен был Лука Иванович. Это он как-то сказал: «Подлость можно сделать один раз, но на всю жизнь остаться подлецом…» Так привык я думать, и во всем этом у меня не было сомнений… И все же теперь, когда я знал – Юра пришел к своей крайней точке, пусть на какое-то мгновение, но пришел, за этой чертой уже ничего не могло быть, – мне стало жаль его… И я думал: но ведь возможно осознание вины, тот подлинный миг просветления, когда содрогаешься от неверности содеянного и понимаешь – ничего нельзя вернуть на исходный круг, и приходит беспощадность к самому себе, сила осознания может оказаться так велика, что человек не сможет дальше жить так, как он жил прежде… «Конечно, это возможно, – думал я. – Тогда совсем не обязательно: „предавший раз…“».
Всю вахту я думал только об этом. Уже шел четвертый час по нашему судовому времени. Море сделалось темно-стального цвета с фиолетовыми наплывами, и заструился на его поверхности синий с серебром туман; впереди с левого борта он медленно стал окрашиваться в желтый бледный цвет, потом этот цвет слинял, и за туманом поднялось солнце – большой красный круг, без разводов, он накалялся все гуще и гуще, и вдруг я услышал крик Сани:
– Прямо по курсу судно!
И в то же мгновение, как мираж, из серебра и красной мути тумана впереди возникло небольшое двухмачтовое грузовое суденышко. Мы шли прямо на него, – откуда оно взялось, как с неба свалилось или вынырнуло из морских глубин, – мы шли на него всей своей громадой, делая восемнадцать узлов; еще какое-то мгновение, и мы раздавим его или сами получим пробоину… И я стремительно представил: треск металла и дерева, он словно ударил по моим ушам.
– Право на борт! – крикнул я, сам нажимая кнопку тифона, и тут же сильный гудок раздался над водой.
Я прыгнул к ручке телеграфа, рванув ее на «полный вперед». Решение сложилось мгновенно: пароход сейчас развернется вправо, и надо добавить ему скорости, чтоб не занесло корму на чужое судно.
Нос «Чайковского» пошел вправо. Я скомандовал: «Одерживай!» – и в то же мгновение с левого борта увидел, как мелькнула палуба мостика, на нем мечущийся человек, задравший кверху лицо, мне показалось – я хорошо его увидел: коричневое лицо с белыми глазами, а потом бочки и тюки на палубе, стянутые канатами, все это стремительно проскочило мимо нас… Я не знаю, сколько это длилось, но, когда я увидел, что мы миновали грузовое суденышко, оно оставалось у нас на корме, я почувствовал – все на мне мокрое, от волос до рубашки. Но опомниться не успел – в рубку вскочил Ник-Ник; он застегивал на ходу брюки, видимо, надел их стремительно, но был без рубахи, с голой волосатой грудью. Ничего не спрашивая, он выбежал на крыло мостика и скомандовал:
– Стоп машина!
– Есть стоп машина! – повторил я.
Когда «Чайковский» остановился, Ник-Ник приказал:
– Запросите у них, нужна ли какая-нибудь помощь!
Я не стал поднимать флаги, это долго, схватил фонарь и, хоть уже было достаточно светло, все же решил, что вспышки мои заметят! Их заметили и прочли и тут же ответили тоже вспышками: «Благодарим, в помощи не нуждаемся».
– Пожелайте им счастливого пути! – приказал Ник-Ник и тут же отдал команду, чтобы «Чайковский» двинулся вперед.
Он неторопливо прошелся по рубке, заглянул в обе карты, потом подошел к локатору и, повернувшись ко мне, сказал спокойно:
– Станьте на руль, – и тут же обратился к Сане: – Сходите, Егорычев, ко мне в каюту, принесите, что надеть.
– Есть! – сказал Егорычев.
Ник-Ник старался держаться ко мне вполоборота, а потом просто стал спиной, закинув за нее руки и сложив ладонь в ладонь. И я догадался, почему он так вел себя: когда он вбежал полуголый в рубку, мне бросилась в глаза татуировка на его груди – якорь, а над ним надпись: «На вечные времена», но я сразу же забыл о ней, а сейчас вспомнил и невольно усмехнулся, и он тут же, словно почувствовав мою усмешку, строго спросил:
– Почему у вас был выключен локатор?
– Стало светло, товарищ капитан.
– Туман вы в расчет не взяли… Ну хорошо. – Он говорил со мной, не оборачиваясь. – Надеюсь, вы понимаете сами, что создали аварийную ситуацию. Разбирать сейчас ничего не будем. Я снимаю вас с вахты.
Мне оставалось не более четверти часа, и не во времени было дело, а сам факт снятия капитаном штурмана с мостика уже означал акт недоверия, за которым должно было последовать самое строгое взыскание… И я тут не мог возражать, я знал, как знали и все другие штурмана: нам нельзя ошибаться, ведь пароход тонет только один раз… Я записал все, что велел Ник-Ник, в вахтенный журнал, и когда Егорычев принес ему форменную рубашку и он, надев ее, смог повернуться ко мне лицом, он подошел к штурманскому столику и поставил свою подпись.
За бортом сменяются моря, проходят страны и континенты, а на пароходе, как в маленьком поселке, стоящем на земле, – своя работа, своя любовь, свои горести и неудачи… Так плывет по морю пароход.