355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Иосаф Любич-Кошуров » Чернокнижник Молчанов [Исторические повести и сказания.] » Текст книги (страница 3)
Чернокнижник Молчанов [Исторические повести и сказания.]
  • Текст добавлен: 31 марта 2017, 00:00

Текст книги "Чернокнижник Молчанов [Исторические повести и сказания.]"


Автор книги: Иосаф Любич-Кошуров



сообщить о нарушении

Текущая страница: 3 (всего у книги 13 страниц)

Глава VIII.

В расстегнутом красном кафтане на собольем меху в дворянскую комнату вбежал боярский сын.

В одной руке у него был пистолет с толстым медным стволом, в другой – сабля, но не обнаженная, а в ножнах, и держал он ее не за рукоять, а около рукояти, захватив в эту руку и ремни, которыми она пристегивалась к поясу.

Он запрыгал, блуждая по комнате с вытаращенными глазами:

– Одевайтесь, кто со мной хочет!

Бросил на столь саблю и стал застегивать кафтан.

– И ладно, что не спите, – сказал он. – Я велел две тройки… Ванюшка, огляди у пистоля запал… Ах, ты чтоб тебя!..

Он застегнул поддевку, вынул из её кармана пояс с набором из чеканного серебра, опоясался и взял со стола саблю.

Дворяне спрашивали, куда он их зовёт, повскакали с лавок, и в комнате началась суета. Из-под лавок доставали валеные теплые сапоги, снимали со стен одежду – кафтаны и поддевки… И так как боярин явился к ним вооруженный, то и из них многие вместе с тем, как снимали со стен поддевки, снимали тут же и оружие, – одной рукой, схватывали поддевку, а другой висевшие рядом сабли…

Пристегнув саблю, боярин присел к столу и смотрел на эту суматоху. Потом он подошел к выходной двери, приоткрыл ее настолько, чтобы можно было просунуть голову, высунулся и крикнул:

– Аким!

– Лошадей выводим! – долетел со двора голос.

Он захлопнул дверь.

Опять он сел к столу на край скамьи, вспомнил, что он в шапке, снял ее и положил на лавку.

– Живей, ребята! – сказал он и постучал по столу пальцами… Вынул сейчас же из кармана пистолет, глянул в дуло, глянул на запал и снова сунул его в карман.

Дворяне все были моложе его, а иные – моложе почти вдвое. Он назвал их ребятами именно потому, что они были моложе его.

Опять он сказал, гладя на них, как они подпоясывались и пристегивав ли к поясам сабли:

– У кого есть пистоли, обязательно захватить.

Он на них не надеялся особенно… Какие они рубаки! Эх!..

И тут он вспомнил как назад тому с полгода гулял с двумя тушинскими сотниками с Северской Украины.

Вот те действительно рубаки.

Но он сам еще не сказал, зачем они ему нужны.

А это нужно было сказать.

Молчанов сейчас у отца был, – начал он и, видя, что кое-кто, услышав это имя, повернулся к нему и перестал подпоясываться и застегиваться, крикнул:

– Одевайся! Одевайся!

И вдруг, вспомнив про что-то, сорвался с места, подошел быстро к двери, ведущей во внутренние покои, толкнул ее ногою и, когда она распахнулась настежь, прокричал, стоя на пороге:

– Эй, мамка! Девки! Кто там? Живо сюда!

«Сенные девушки» помещались в нижнем «ярусе», а мамка жила наверху вместе с боярыней. Но сейчас и она была внизу. Он сам ее послал туда, чтобы она живо сгоняла какую-нибудь из девок в людскую избу за кучером, а сама принесла из погреба пять бутылок хранившегося там крепкого аглицкого вина.

В глубине коридора захлопали двери и зашлепали босые ноги.

Он крикнул:

– А мамка?

В погребе, – ответили женские голоса, и шлепанье ног прекратилось.

– Скажи, чтобы…

Но опять хлопнула дверь в коридоре, и он, оборвав слова, крикнул снова:

– Мамка, ты?

– Я, – сказала мамка в коридоре.

– Неси сюда!..

Он отошел от двери и пошел к столу обратно.

Вино мамка принесла в снятом с головы платке, и на её волосах таяли несколько пушинок снега.

Он заметил это и спросил, взяв одну из бутылок, в то время, как она держала перед ним платок за концы:

– Снег пошел?

– Так, чуть, – ответила она, – может, к утру наметет…

Он нахмурился, держа бутылку горлышком над краем стола, прикусил губу и сдвинул брови…

Глядя в глаза мамке, он сказал негромко:

– Говорят, раз он так ушел: напустил метель…

И тут же отбил горлышко бутылки, ударив им о стол: он, когда была спешка, откупоривал бутылки именно так.

– Подходи, – сказал назад через плечо и, опять поглядев в глаза мамке, также негромко произнес:

– А?..

– Лучше брось, – сказала та. – Ну его.

Он подумал не больше секунды и крикнул:

– Дайте-ка ковш!

И когда один из дворян поставил на стол ковш, вылил туда вино сразу все из бутылки, перекрестился и стал пить, все больше запрокидывая голову, пока в ковше не осталось ничего.

Тогда он поставил его на стол и вытер рукой намокшие усы.

– Подь-ка сюда, – сказала ему мамка, призывно мигая ему глазами. Он пошел за ней к двери в коридор, которая осталась отворенной. Он вышел в коридор. Но он за нею туда не последовал.

– Все одно поеду, – сказал он.

– Брось…

– А разве я, когда бросал что задумал?

Дворяне сзади него, уже совсем одетые, откупоривали бутылки и поочередно пили из ковша.

Он им крикнул через плечо:

– Одну мне на дорогу!

– Ой, брось, – сказала опять мамка. Он вынул из кармана свой огромный пистолет и показал его мамке.

– Видала?

И скрипнул зубами.

Чтобы он, собачий сын, да владел нашими людьми. Я не я буду, если не расколочу ему голову как горшок.

Стукнула выходная дверь.

– Лошади готовы, – сказал в дверь голос.

– Прекрасно, – сказал боярин, наклоняя голову.

Мамка его перекрестила.

За выходной дверью слышно было, как фыркали лошади и скрипел на крыльце снег под чьими-то ногами.

Глава IX.

У костра, горевшего на улице возле рогаток, перегораживавших улицу, грелись человек пять стрельцов в овчинных нагольных тулупах, накинутых на плечи поверх длинных ватных синих кафтанов.

Стрельцы никак не были похожи на военных людей, и их скорее можно было принять за приезжих из деревни и не нашедших где остановиться на ночь.

Но на снегу, на котором они сидели на корточках, высунув руки из-под тулупов и держа руки над огнем, лежали алебарды и мушкеты.

У них что-то кипятилось на костре в закопченном чугунном котелке, и один из них что-то резал кривым коротеньким ножом на разостланной на снегу рогоже.

Когда пламя костра разгоралось ярче, оно озаряло клубы дыма, поднимавшегося от костра, и играло на широких лезвиях алебард, на кольцах, которыми были окованы их древки, и на толстых и длинных стволах мушкетов. В дыму, поднимавшемся от костра, взлетали красные искры и тухли.

Слышался голос, что-то рассказывавший так, как рассказывают сказки: не очень громко и монотонно. Но нельзя было определить, кто рассказывал: стрельцы сидели кучкой близко один от другого и воротники их тулупов были подняты и скрывали совсем их лица.

Повествующий голос в этой кучке стеснившихся у костра людей раздавался глухо, будто за стеной.

Голос говорил:

– …И прямо так и сказал: «уходи вон»; сколько народу было, все слышали. Салтыков подошел, поди, первый.

– Отче патриарх, благослови.

– Благословил. А после того: глядь, кто за ним и, кто дальше. Человек их с десяток было. Увидал его.

– А ты, – говорит, – не скверни храма и пошел вон.

– Значит, правда, – сказал другой голос. – А! Что делается-то. И когда это видано… Значит, как же он теперь ихний закон принял?

– Чей ихний? – сказал прежний голос.

– Рымский.

После минутного молчания голос ответил:

– Какой рымский!.. Что они, прости, Господи, Ельзевулу молятся. Бывал я в Кремле: образки у всех, а у ротмистра на стене распятье.

Опять умолк голос.

– Ельзевул, – сказал другой голос, – это выходить… Так. Выходит, это…

– Диавол и выходит, – сказал прежний голос.

Послышался шорох, и сейчас новый голос произнес неуверенно и будто боясь обидеть этим рассказывавшего:

– А ты бы… ты бы как по-другому. Сказывают, не хорошо это. Не хорошо… Сказывают, он сейчас и тут.

– Поди, молитва есть? – раздался еще новый голос.

– От его?

– От его.

– Известно, есть. Молитва ото всего есть. Как же: «Да воскреснет Бог», – ответили сразу трое или четверо, и их голоса смешались и перепутались между собою.

Вдали завизжали полозья.

Стрельцы заговорили вперебивку:

– Еще кто-то.

– Опять…

– Пущать теперь, аль нет?..

– Сказано: в строгости быть, не пущать.

– А как не пущать, когда один салтыковский, а этот, может, еще чей…

– Что, как опять он?

– Городи еще.

В последнем голосе слышалась тревога.

Стрельцы стали подыматься.

Один из них, подымаясь, взял секиру и пошел с ней к рогаткам. Полозья на морозе визжали звонко.

Стрелец, направившийся к рогаткам, сказал оттуда несколько секунд спустя:

– На тройках валят. Гляди, братцы, теперь как бы и то чего не вышло. Фитили зажгли бы.

И вдруг повернулся, и пошел обратно к тому месту, где сидел и где остался лежать на снегу его мушкет.

Идя, он сказал:

– Кабы не воры… Кому в ночь…

И, кряхтя, нагнулся за мушкетом.

И остальные стрельцы тоже нагибались и брали мушкеты.

Мушкеты были фитильные.

Они стали зажигать фитили у запалов, выгребая из костра угольки, кто прямо руками, кто веточкой.

Потом все направились к рогаткам, переговариваясь на ходу:

– Еще сколько их там?

– Небось, не двое и не трое, когда на двойках, тройках…

И еще говорили что-то. Голоса раздавались невнятно. К скрипу и визгу саней теперь примешались крики едущих на них. Сначала ничего нельзя было разобрать в этих криках, а потом стало слышно:

– Отпирай улицу!..

– Эй, ироды!

Топотали лошади. Один из стрельцов сказал:

– Сбруя с набором. Ишь звякает.

Сквозь топот лошадей, сквозь скрип полозьев, когда на санях переставали кричать, доносилось мерное позвякивание,

как обыкновенно звякает сбруйный набор при быстрой езде.

– Держись, братцы! – закричал вдруг во весь голос старший стрелец, тот самый, что рассказывал, как патриарх кого-то выгнал из церкви.

Выставил вперед левую ногу, отставил правую и поднял мушкет к плечу.

Передния сани были теперь всего в нескольких шагах. Лошади храпели и тяжело дышали. Кто-то высокий стоял на санях с чем-то блестящим в руке.

Разом закричали теперь и в санях, и стрельцы у рогаток:

– Стой! Чьи вы?

– Отворяй улицу!

– Пропускайте, иродовы души!

– А приказ слыхали?

– Может, вы воры?

– Кто? Мы! Ах, ты! Да я тебя самого за бороду в приказ.

Стрельцы разглядели теперь, что у высокого человека, стоявшего в передних санях, в руках пистолет с медным стволом.

Лошади остановились сами, но так близко около рогаток, что их морды оказались с той стороны рогаток. Одна рогатка затрещала.

Стрелец, стоявший за этой рогаткой, замахнулся на лошадь прикладом. Она подалась к саням, поджимая зад. Сидевшие в санях нахлестывали лошадей концами вожжей и кнутом. Но они вместо того, чтобы опрокинуть рогатки, стали пятиться и почти вылезли из хомутов.

Стоявший в санях человек выпрыгнул на снег и побежал к рогаткам.

– Кто тут старшой? – крикнул он. – А узнал! – через минуту опять прозвучал там его голос.

Старший стрелец, который не успел назвать себя, как его схватила за бороду рука в шелком расшитой перчатке откинулся, отведя назад и руку с мушкетом, чтобы не выстрелил как-нибудь.

– Батюшка, отец родной! – вскрикнул он, стоя там с отведенной назад рукой с мушкетом и с запрокинутой головой.

Его тулуп сполз с одного плеча, сполз потом и с другого и свалился на снег.

Дергая его за бороду, боярин, – ибо это был он, – продолжал кричать;

– Своих перестал узнавать! Мало я тебе переплатил за одну эту неделю. Молчанов сейчас тут проехал? Знаешь его?

– Как не знать. Точно и в кости поиграть… Да он, должно, домой…

– Проехал?

– Проехал сам третей! Только те, должно… Один-то, должно, холоп. Да и другой, должно, тоже холоп.

Боярин оставил его и побежал обратно к саням.

– Отпирай! – крикнул он, вскакивая в сани.

Глава X.

Молчанов сидел за столом в маленькой душной комнатке и примачивал намоченной в вине тряпкой рану на щеке.

Тряпка была красная от крови и вино в медной, с двумя ручками на высокой точеной ножке, чаше тоже покраснело.

Будто в чаше было налито не вино, а кровь.

В подсвечнике о трех рожках из зеленой бронзы, цвет которой походил на старую плесень, в одном из рожков горела красная восковая свеча.

Против Молчанова стояла девушка, та, что встретилась ему на лестнице в боярском доме.

Одета она была по-польски, в платье с узкой талией и небольшим вырезом на груди. Рукава доходили только до локтей и оканчивались здесь кружевами. На обеих руках было по широкому золотому браслету.

Но богатого на ней только и были эти браслеты. Платье было из дешевой материи, не новое и не вполне чистое.

Зато сама она была прекрасна, как букет из роз и васильков. У неё были румяные губы, румяные щеки и синие, почти черные глаза. И сколько жизни было в ней! Ее и правда словно родила весна или веяла весна в ней, в её глазах, на румянах щеках и губах.

За минуту назад, она едва держалась на ногах, потому что они у неё дрожали от страха и была бледна, с лицом, напряженно вытянувшимся и широко открытыми неподвижными глазами.

Она также стояла здесь и смотрела на Молчанова, который весь был забрызган кровью.

Но, эта кровь была не его кровь. У него оказалась только поранена щека, и в ней тогда, – как только она поняла, что Молчанов неопасно ранен– опять загорелась весна радостная и жаркая, опять взошло солнце, занялась румяная, с каплями росы на цветах, заря.

И в этой её радости две слезы, блиставшие на ресницах, были сейчас ей к лицу, потому что они говорили о том чувстве, загорающемся в сердце каждого человека в свое время и которое тоже прекрасно, как весна.

Она, однако, быстро смигнула слезы и сумела совладеть с собой и спрятать эту вою радость, когда Молчанов взглянул на нее.

– Чуть было не убили, – сказал он, – не скажи вы мне у них, где живете, и, вернее всего, убили бы. Ведь это знаете кто?

Она посмотрела на него и сказала тихо:

– Кто?

– У которых я вас встретил. Что, вы гадать, что ли, туда ходили?

Она наклонила голову.

– Да.

– Я тоже…

Но он не стал говорить дальше и спросил тоже тихо:

– А отец… Спит?

Она сказала:

– Он сейчас выйдет.

И указала пальцем на маленькую-меленькую дверь, похожую не на дверь в комнату, где живет человек, а на дверцу в каморку, где держать разную домашнюю рухлядь.

– Он там, – сказала она и, когда Молчанов посмотрел на дверь, быстро и жадно взглянула на него. Но она была настороже и сейчас же тоже повернулась к двери и стала смотреть туда. И смотрела до тех пор, пока Молчанов ее не окликнул.

– Сара?

Но она ответила ему на этот его зов, не отводя глаз от двери и не глядя на него.

На щеках у неё понемногу разливался румянец.

– Что, пане?

– Ей-Богу, вы за меня испугались.

Он успел уже свернуть в виде бинта платок и завязывал им рану, подняв обе руки и стараясь потуже стянуть концы платка на темени.

– У меня ничего не выходит, – сказал он, – помогите мне.

Она подошла к нему и завязала платок.

Когда она завязывала, он спросил еще тише, чем раньше:

– Помните «Ave santanas»?

Она стала вся красная. Он не видел её лица, но он чувствовал, как заторопилась вдруг её руки, затягивавшие узел.

Сейчас же она отошла от него. И когда она отошла от него и остановилась в стороне с опущенной головой, она провела по лбу ладонью, будто вспоминала что-то.

Но уже на её лице не было румянца. Оно стало почти серым. И это было так заметно в ней, еще сейчас розовой как утро.

Она медленно подняла голову и сказала, остановив на нем потухший и тусклый взгляд:

– Теперь этого нет. Я же вам сказала еще там…

Но её глаза были устремлены прямо на него. Она не прятала их. И по мере того, как она глядела на него, глухая, скрытая мука и боль разлилась в них.

Так, может быть, смотрят в лицо умершему дорогому и близкому человеку, позабывши стыд и не стесняясь присутствием посторонних, потому, что можно ли думать в эти минуты о посторонних.

И Молчанов, который знал эту девушку еще там, в Подолии, и встречался с ней в замке Христиана Пандурского, понял, что для неё он сейчас и посторонний, и вместе с тем по-прежнему дорогой человек.

По-прежнему. Но у них почти-что ничего не произошло. Она только любила его общество больше, чем общество других мужчин.

Она не была еще членом секты, только готовилась в нее вступить и лишь один раз присутствовала на церемонии прославления «Падшего». После она перестала ходить к Пандурским, у которых, может быть, и бывала потому, что секта не делала различия между национальностями своих членов и все были дети «Падшего». Одетая по тогдашней моде, эта еврейская девушка веселилась и танцевала наравне с другими и наравне с другими слушала поучения худого бритого старика, на тонких ногах, родом француза, необходимые, чтобы стать действительным членом секты. Но то, что она увидела на церемонии прославления Падшего, когда многие из членов секты стали уверять, что Падший здесь, среди них, заставило ее бежать прочь отсюда.

Она и действительно убежала, не дождавшись конца церемонии. И хорошо сделала, потому что…

Но Молчанов, когда вспомнил потом об этом её бегстве из залы, где происходила церемония, не думал никогда, что она сделала хорошо. Церемония оканчивалась обыкновенно неистовой вакханалией в честь «Падшего» и ради него.

Потом она и её отец совсем куда-то исчезли.

Молчанов никак не ожидал, что найдет их в Москве.

Если бы не она, если бы, встретив ее и найдя ее такою же прекрасной, как раньше, он не спросил, где они живут, ему, вероятно, пришлось бы совсем нехорошо.

Скрипнула дверь, и в узенькую дверь протиснулся Филин в круглых своих очках.

Глава XI.

С Сарой Молчанов держался как равный с равной. Иногда он даже забывал, что она еврейка.

Отцу же её он говорил ты. Сказать ему «вы», к чему он привык в Польше, попав в общество тамошних панов, он не мог, хотя бы и ради Сары.

К Саре, впрочем, у него не было никакого глубокого чувства, и он ее больше любил в нарядном бальном платье, чем, когда встречался с нею у неё на дому…

Войдя, Филин низко поклонился Молчанову.

Потом, он приложил обе руки к щеке, приблизительна в том месте, где предполагалась у Молчанова рана, и закачал головою.

– Ай-ай-ай! – заговорил он, причмокивая и присвистывая.

Казалось, ему самому стало больно.

– И кто же это? – спросил он. – Пан такой хороший фехтовальщик. Вы что говорите?

И он быстро повернулся к Молчанову и приставил к уху ладонь, держа ее ребром сзади уха.

Он был глух.

– Пока ничего, – сказал Молчанов, – а сейчас скажу. Дай мне, пожалуйста, вина что ли. Только покрепче этого.

– Зараз, – сказал Филин. – Но дайте же мне на вас посмотреть. Боженьки мой! Да, пан весь в крови.

И он сморщился и охнул, опять чмокнув губами.

Потом он спросил, ткнув себя пальцем в щеку:

– И это вас только тут?

И опять спросил, указывая тем же пальцем на кровавые пятна на рукавах кафтана Молчанова. И сейчас же, не дождавшись ответа, снова спросил:

– И вы так, без шубы? В такой холод?

– Шубу я им оставил, – сказал Молчанов.

Филин закачал соболезнующе и вместе сокрушенно головою:

– Так-так, понимаю.

– Было человек с десяток.

– Ой!

– А осталось, должно быть, семеро. Да! Только сейчас вспомнил… Сара! Дайте мне еще тряпку.

И, вынув рапиру из ножен он приставил ее к столу острием вниз. На рапире были бурые пятна.

– Это кровь! – воскликнул Филин, приседая и глядя на пятна на рапире. – Ой-ой-ой-ой!

Он схватился обеими руками за голову.

Молчанов вынул из подсвечника свечу и, нагнувшись с табурета, осветил рапиру.

Держа концы пальцев крепко прижатыми к вискам, Филин заговорил, отворачивая голову, чтобы не видеть кровавых пятен:

Сара, вытри скорей, вытри скорей.

– А то заржавеет, – сказал Молчанов, выпрямляясь и воткнув свечу обратно в подсвечник.

Филин через минуту ушел обратно к себе в каморку, согнувшись, вобрав голову в плечи и держа руки приподнятыми вровень с висками, ладонями вперед и широко раздвинув пальцы. Он, однако, скоро опять вернулся и принес с собой бутылку зеленого стекла с засмоленным горлышком и оплетенную проволокой.

Он старался не смотреть на то место, где стояла рапира. Но рапиры, впрочем, там уже не было. Ее взяла Сара и отирала с неё кровь, поставив ее вертикально, острием в пол и придерживая рукоятку сверху двумя пальцами. Она поворачивала рапиру на острие, как веретено, водя по ней тряпкой то сверху вниз от рукоятки, то снизу-вверх – к рукоятке.

Рапира поблескивала острыми гранями при свете свечи.

Поставив бутылку на стол, Филин достал с полки, приделанной над столом, почти под самым потолком хрустальную чашу формы такой же, как чаша, из которой Молчанов примачивал и промывал вином рану.

– Теперь чисто, – сказала Сара, подходя к столу с рапирой. Она держала ее за рукоять, зажав рукоять в маленьком кулаке у эфеса.

– Неужели вы отбились от десяти человек? – сказала она, стоя близко около Молчанова.

Она не смотрела на него, потому что чувствовала, что он не спускает с неё глаз. Целый вихрь мыслей пронесся в ней, когда она отирала кровь с рапиры, и сейчас еще не улеглись эти мысли и кружились как листья, сорванные бурей. Еще не стихла в ней эта буря, и от неё ходили волны в душе. Грудь у неё высоко подымалась.

Блеск рапиры заставлял ее щуриться, хотя блеск был тусклый. Но она щурилась, потому что эта рапира, блестевшая в её руках острыми гранями, этот её синий при свете свечи блеск, таил в себе что-то, что было в нем самом.

Тонкие её ноздри слегка раздувались… Она чувствовала, что происходить в ней что-то гораздо большее, чем то, что она испытывала, когда встречалась с ним, раньше, там, в Подолии.

И не торопилась отдать ему рапиру. Оттого, что он был так близко, и оттого, что она держала в руке его рапиру, кровь начинала гореть в ней. Ее всю будто обдавало огнем.

– Куда ее поставить? – сказала она.

Филин откупорил бутылку и стал наливать вино в чашу.

– А вы посмотрите, что там написано, вот тут, – сказал Молчанов, одну руку протянув за чашкой, а другой проведя по лезвию рапиры возле рукоятки.

Она взглянула на это место осторожно, чтобы не порезать пальцев, взяла рапиру в обе руки и покачала отрицательно головой.

Поставив рапиру там, где она стояла раньше, концом на полу, а рукояткой к столу, она сказала:

– Но я не знаю по-латыни. Это ведь по-латыни?

Молчанов не понимал, что с ней сделалось такое. Она не отходила прочь и стояла возле него, может быть, даже несколько ближе, чем это дозволяется приличиями… Но ведь всего пять или десять минут назад она смотрела на него, издали, вся тусклая и поникшая.

Он сталь пить вино.

Она сказала Филину:

– Отец, ты ведь знаешь по-латыни.

Но Филин поднял к лицу руки, вздернул плечи и взглянул на рапиру такими глазами, будто она была живая и вот-вот сейчас прянет как змея и укусить.

Молчанов снова, как раньше, вынул свечу из подсвечника, нагнул и осветил рапиру.

– Читай! – сказал он Филину.

Тот присел на корточки и стал разбирать, что было выгравировано, на этой длинной стальной иголке, еще недавно обагренный человеческой кровью.

Светя Филину, Молчанов смотрел на Сару снизу-вверх.

Такой прекрасной, казалось ему, она никогда не была.

Вдруг Филин вскочил на ноги с сдавленным криком и с исказившимся лицом и замахал на рапиру руками уже теперь совершенно, как на живое существо, внушавшее ужас больший, чем если бы в самом деле на него прянула змея.

Потом он остановил почти безумные глаза на Молчанове.

– Я это знал, – сказал он, пятясь от него, – но я не думал сейчас…

Он был бледен, и у него вздрагивали губы.

Секунду спустя у него стали быстро вздрагивать веки, словно он хотел заплакать.

– Бедный, бедный пан! – произнес он, глядя на Молчанова.

Молчанов вылил остатки вина в чашку отпил из неё немного и сказал тихо, посмотрел на Филина:

– Пусть выпьет и Сара.

Но он замахал руками.

– Ой, Сара! Ой, отходя от него Сара! Разве для того я тебя увез сюда, где столько церквей, что весь город похож на монастырь…

– Что-о? – крикнул Молчанов и даже привстал немного. – Ты?.. Жид?

– Ну что-ж, что жид? – закричал он. – Но здесь не может быть христиан Пандурских, потому что этот народ не знает, как следует даже своих молитв. Вы думаете, где родилась эта ваша проклятая наука о… Да вы знаете о ком… Она родилась в римских монастырях, потому что там слишком много размышляли о нем и слишком много о нем написано книг… И он вылез из этих книг, как паук.

Но Молчанов стукнул кулаком по столу, и он сразу умолк.

Он опять заговорил, словно собирался заплакать:

– Бедный, бедный пан!

И вдруг метнулся к Саре, так как увидел в руках её чашу с вином. Он закричал:

– Ой, Сара, не делай этого! Не пей этого вина!

– Куда?..

И в воздухе сверкнула рапира…

Филин закричал, простирая руки к дочери: —О, Сара!

Но Сара уже поднесла чашу к губам, и в лице её было желание… Она держала чашу обеими руками и смотрела, полузакрыв глаза, и дышала глубоко, немного запрокинув голову.

Филин вспомнил, что когда он кричал о том, зачем он увез Сару именно сюда, в Москву, а не в другой какой-нибудь город, Молчанов что-то говорил ей, – что, он не мог разобрать, так как был взволнован и кричал громче, чем следовало.

И теперь Молчанов заговорил опять, глядя на Сару, должно быть, доканчивая то, чего он не расслышал.

Он говорил:

– Разве я не вижу?.. Выпейте это вино за мое здоровье. Клянусь вам, тогда и в вас прибавится силы и будет в вас радость не от вина, э от того, что вы выпьете за человека, который хочет, чтобы в вас была радость…

Филин снова сделал движение в сторону дочери.

Но Молчанов крикнул грубо:

– Куда?..

И в воздухе перед Филином сверкнула рапира, словно сама вскочившая в руку Молчанова, – так быстро он это сделал.

Филин закричал, простирая руки к дочери:

– О, Сара!

Но Сара уже пила.

Она пила, и Филин видел, что она трепещет и вся горит…

У него вырвался вопль:

– Пане! Пане! Вы заговорили вино! Разве я не вижу, что вы заговорили…

Но он и сам был убежден, что заговорил. Разве он не хотел вернуть Сару в секту? Вернуть Сару в секту значит вернуть ее себе.

И он действительно прочел заклинание над чашей.

И сказал ей те слова, которые сказал и которые должны были стать действием, если сказаны с верой…

Это он знал с первых же дней своего поступления в секту, – что слова обращаются в действие, раз говоришь их с верой в «Падшего».

А он верил.

Он уже не раз испытал действие этих заклинаний, выученных им на память и которые он шептал над больными. Когда Сара стояла перед ним с рапирой в руке, у него даже мелькнула мысль, не потому ли так она вдруг изменилась, что в руке у ней эта рапира со словами, прославляющими «Падшего»…

Она тогда была так прекрасна… И его действительно обуяло желание заворожить в ней эту красоту навсегда, на всю жизнь…

Сара пила из чашки короткими глотками. Но она не отнимала её краев от губ. Она крепко держала чашу в руках и смотрела из-под спущенных век на Молчанова.

Она слышала, как отец крикнул, что Молчанов заговорил вино, оттого она так крепко держала чашу. Она боялась, что из неё уйдет, то чувство к Молчанову, от которого сейчас горела и кипела в ней кровь.

Это чувство было и любовь, и гордость за него. Сейчас пока ничего в нем и р этом чувстве любви к нему её не пугало. Но мог вернуться ужас, дышавший на нее настоящим могильным холодом.

И тогда опять все в ней застыло бы и все стало бы мраком.

А она не хотела этого. Она, как и Молчанов, хотела заговорить в себе этот сжигавший ее огонь, наполнявший ее почти блаженством. Драгоценнее всего на свете сейчас для неё была эта чаша, потому что в ней остались его слова, пусть хотя и слова заклинания… Глоток за глотком она пила из неё, и с её лица не сходило выражение желания… Пусть прокляты эти минуты!… Голос отца звучал в ней, как в пустыне. Он не доходил до сердца. И этому она была рада тоже, ибо если бы её сердце откликнулось на этот призыв, опять разверзлась бы могила и был кругом мрак, ужас и холод.

Разве нельзя сгореть так без остатка, сжечь все, что тебя наполняет в этом огне проникшего тебя, как вино, от которого кружится голова, счастья. Так все сжечь, чтобы потом не осталось ни укоров совести, ни желаний– ничего, чтобы ты превратился в ничто, стать пустым местом, развеянным по ветру пеплом…

Так она думала…

И она глядела из-под длинных ресниц и полуопущенных век на Молчанова узкими глазами, через край чаши и не взглянула ни разу на отца.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю