355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Ион Чобану » Мосты » Текст книги (страница 8)
Мосты
  • Текст добавлен: 21 сентября 2016, 18:51

Текст книги "Мосты"


Автор книги: Ион Чобану



сообщить о нарушении

Текущая страница: 8 (всего у книги 18 страниц)

Одна из дочерей Кибиря приходила в клуб с розовой мыльной пеной на лбу – пусть видят парни, что умывается барским мылом! Танцевать с ней было просто невозможно, так она благоухала.

Только дьячку не нравилась жизнь. Он обивал пороги, хлопотал оформлял документы на выезд за Прут. Сыновья и две дочки еще раньше выехали за границу, с лицеем.

Село лишалось секретаря и церковного дьячка. Никогда еще отца моего не ценили так, как в ту пору! Приходил к нам дядя Штефэнаке с разными начальниками, уговаривали секретарствовать в сельсовете. И не успевали они уйти, как в калитку входили члены церковного совета: как оставить храм божий без дьячка? Ото всех отец отбояривался, показывая на Никэ – у моего младшего брата рука была в гипсе.

– Оставьте меня в покое, люди добрые, хочу растить детей!

– А что случилось? – спрашивали "люди добрые".

– Сделал крылья из дранки, взобрался на амбар и слетел головой вниз, в конские ясли...

– Ужас!

– Хорошо, что шею не сломал.

– Все из-за этого кино... Чего там не насмотрятся!

Никэ, лежавший с перевязанной ногой, с рукой в гипсе, притворялся, что болен куда сильнее, чем на самом деле: мать уж и лучший кусочек даст ему, и утруждать не станет. Таким рос Никэ: хитрости жизни уразумел сызмальства.

После ухода гостей мать полдня ходила расстроенная. Сколько она намучилась, пока приучила отца к хлебопашеству. И ведь сумела! Теперь вот-вот, и все ее труды пойдут коту под хвост. Уж очень слабо сопротивлялся отец... Вдруг он снова скажет, что поясница болит от жатвы... что не умеет отбивать косу... Господи боже, что ей надо? Покоя и добрых урожайных лет. Так думала она, глядя на нас, подросших, пригодных для работы. И на отца, умело ведущего хозяйство. И на деда с бабушкой, как-то утихомирившихся и примирившихся со своим зятем.

А я был не прочь, чтоб отец стал секретарем! Про себя думал так: если дядя Штефэнаке, ни разу не надевший иных штанов, кроме домотканых, из шерсти своих овец, если дядя Штефэнаке, который даже теперь, когда подешевели спички и папиросная бумага, крутит свои цигарки из кукурузного листа, прикуривая от фитиля и кресала, – если он может быть председателем, почему же мой отец не годится в секретари?!

– Не твое дело придираться к Штефэнаке, – обрывал меня отец. Нетороплив? Ну и что! Люди, которые при законе, не должны торопиться... Дядя Штефэнаке как раз подходящий человек...

– Страшно подходящий! Не дай бог, трут у него намокнет!

– Слушай, Тоадер, у тебя, кажется, спина чешется.

– Теперь драть запрещено! – вмешивался Никэ.

– А ты все ищешь справедливости, Никэ! Но не след соваться в разговор старших. Хотя бы потому...

– Потому, что не можешь... фью-и-ить! – Я засмеялся, раскинув руки подобно крыльям самолета.

– Хватит вам... – осадил нас отец. – Займитесь делом.

Насчет дяди Штефэнаке я был все-таки прав. Он не отличался ни торопливостью, ни сноровкой. Так было еще в пору, когда дети его были малы. Так же и теперь, когда они уже взрослые. Идет по полю с плугом, вдруг захочет курить – свернет на обочину дороги, залезет под телегу и начнет стучать кресалом, пока его не догонит жена с обедом в полдень. Чтоб у мужа работа спорилась, бедная женщина старалась дома получше высушить трут и заботливо насыпала табак в кисет. Тогда лучше работника, чем Штефэнаке, трудно было отыскать на земле!

4

Не знаю, куда повернулась земная ось, но село наше только и думало о веселье. Ждали – не могли дождаться вечера, чтобы услышать чарующий зов скрипки Вырлана и, поужинав ли, нет ли, мчаться в клуб. Ноги мои не касались земли, сердце раздувалось, как хлеб на дрожжах. Оттого, может, что мне страсть как везло в делах сердечных, или оттого, что в селе был нескончаемый праздник – с ярким светом, сеявшимся сквозь зелень деревьев из домов, где люди, наморщив лбы, корпели над книжками, или от множества новостей на каждом шагу... Ведь об одних только кожаных перчатках дяди Гори Фырнаке и шерстяной шали тетушки Анисьи у нас судачили недели три. Как-то даже отца моего проняло: отправился в город и вернулся с ворохом новостей. Понимающе посмотрел на меня, прокашлялся:

– Вот какая штука... Принес тебе учебников... в Теленештах открывается молдавская школа с интернатом. Что, если тебе туда податься? Ты как считаешь?

– А как с допризывной подготовкой?

– Это уж моя забота!.. Поговорил с дядей Штефэнаке. Ради такого дела, когда у сельского парня рвение к наукам, не грех сделать скидку и записать его в сельсовете на год-другой моложе... "Только пусть учится. Теперь большая нужда в кадрах!" Так он сказал.

Как в поговорке: было бы озеро, лягушки найдутся.

Вдруг оказалось, что мне в школу пора, да еще рвение у меня замечено особое!

Отец силился объяснить матери, что означают слова "интернат" и "кадры". А я, шевеля губами, пытался читать принесенные из города учебники – привыкал к ярму. Не без страха думал: вдруг отец начнет проверять, как читаю? Дела обстояли худо. "Свадьба княжны Руксанды" Михаила Садовяну с церковной печатью на титульном листе так и лежала с неразрезанными страницами. Не знаю, как другим, но мне трудно было приохотиться к чтению. А ведь добрый пример, слава богу, был под боком. Отец проглатывал книги, как говорится, с мамалыгой. Каждую зиму у нас в семье возникали из-за этого раздоры: матери жалко было керосину: пишут всякую брехню, а ты жги керосин по ночам!..

В клуб я пришел в растрепанных чувствах. Вика сразу почуяла неладное. А я вспоминал слова, вычитанные из городских учебников. Сопоставлял один алфавит и другой, путал все буквы на свете.

– Вот что, будешь меня ждать?

– Господь с тобой, а куда ты денешься?

– Ты, Вика, скажи: будешь ждать меня – хорошо, не будешь... Хочу знать... Я уезжаю в интернат!

– Надолго?

– Понимаешь, сейчас большая нужда в кадрах...

Вика еще не успела услышать про "интернат" и "кадры", как и моя мама. Она прислонилась головой к моему плечу и начала вздыхать.

Молодой Вырлан наигрывал страстную мелодию. Парни и девушки так отплясывали, что стекла звенели. А нам предстояло расстаться...

– Ты мне будешь писать, Тоадер?

– Буду...

– Ты красиво пишешь...

– Тебе кажется.

– Нет, не кажется!

И чтобы доказать мне свою искренность, принялась читать наизусть все "мои" душераздирающие альбомные стихи, "составленные" директором школы, господином Хандрабуром в молодости, в лицейские годы. Несмотря на то что на душе скребли кошки, я как-то сразу приободрился.

Я знал, что директор давно уехал за Прут и мы веселимся в его доме, где теперь клуб, но из-за привычки к почтительности чувствовал себя так, словно у стен были глаза и уши и они могли услышать тайну давней любви, сейчас произнесенную с новым жаром. И где?! На веранде того же дома, где состарилась и угасла эта давняя любовь, где она осталась только в альбоме, завалявшемся на чердаке!

Все лето парни приходили ко мне, чтобы я сочинял им любовные стихи и письма к девушкам. Мне нравилось, что они меня просят, ищут моей благосклонности, даже дружбы. Я помог бы им от всего сердца – у всех у нас одна тоска, не дающая ни спать, ни есть. Но в конце концов что я мог сделать? Братец мой Никэ раз десять переворошил хлам на чердаке директора, но не нашел больше ни одной тетради со стихами и письмами. Альбом, которым я когда-то завладел, был единственным. Чтобы заполучить его, я тогда три воскресенья подряд пас коней вместо Никэ; он не хотел отдавать. Как говорится, брат братом, а табачок врозь.

Забрезжил рассвет над мостом Негарэ, а я все еще искал ласковые слова для Вики. Пусть не думает, и в интернатах люди живут! Ничего страшного...

Чего только не скажешь в пылу! Но только на другое утро я, поднявшись на холм, сразу почувствовал, что сердце разрывается. Нелегко расставаться с садами и виноградниками, со знакомыми с детства людьми! Меня словно провожало все село, с причудливыми воспоминаниями, печальными и забавными происшествиями, с оборванными, так и не завершенными историями.

Я шагал молча и сосредоточенно. Молчал и отец, он у меня был не из говорливых.

У опушки леса нас догнал долговязый Горя Фырнаке. Он шел уже не так быстро: а крутые горки, как известно, любого укатают. Опустился на изгородь овечьего загона, под навесом, снял перчатки, о которых было столько пересудов, выдохнул усталость из груди.

– Осень у нас будет долгая! Как жарко, сударь, а? Смотрите, как плывут паутинки... А вы по какой оказии?

Отец сказал ему, по какой причине торим дорогу, и Горя одобрил нас, хлопнув перчатками по голенищу сапога.

– Разумеется, сударь, позарез нужны кадры. Вот, к примеру, я. С допризывниками занимаюсь, спортивные соревнования провожу. Да, вы знаете, сын Георге Лунгу метнул молот на рекордное расстояние! В вечерней школе опять же... директором хотели назначить. Нет, я решил остаться рядовым педагогическим кадром... Сил моих нет, сударь. Большая нехватка кадров. Огромная страна, колосс. Кадры и опять кадры! И вот приходится терять целый день из-за какого-то дурацкого происшествия.

– А что случилось?

– Приходит, понимаете, Василе Суфлецелу в сельсовет за актом о владении землей. И я как раз туда заглянул, понимаете. Входит он во двор, снимает шапку с головы, и вдруг все как захохочут, прямо-таки надрывают животы. Столпились вокруг этого Василе... Идиотская ситуация! Председатель отрывается от дел, идет посмотреть, что случилось. Иду и я.

"Что, Василикэ, – спрашивает председатель, – Иосуб тебя стриг?"

"Да, говорит, как догадались?"

"За версту же видно, Василикэ".

"Что видно?"

"Поглумились над тобой, Василикэ".

"Не может быть! За всю жизнь я ему зла не сделал!"

"Оказывается, может, Василикэ. Послушай меня... Сходи, пусть кто-нибудь исправит... А то ты мне собрание сорвешь!"

Да, выстригли Василе крест на макушке! Осталось ему только снять волосы наголо, под нулевку! А машинка есть только у меня и у Иосуба, этой арестантской морды! Что дальше было, сами знаете. Василе чистил навоз во дворе и отряхивал лопату, ударяя по жерди плетня. И нарочно или нечаянно, но расплатился с обидчиком... Отряхнул лопату об его лысину. Целую лопату навоза высыпал ему на голову! Уверяет, что нечаянно. А тот тоже хорош подставил свою дурацкую лысину как раз под лопату... Теперь мне приходится терять время, быть свидетелем.

Горя поднялся и стряхнул с себя пыль. Он был всегда чрезмерно опрятен.

– Иосубу так и надо! – сказал отец. – Всегда у него какие-то проделки. Потому, наверно, боится ходить открыто, посреди дороги, как честные люди. Вечно жмется к заборам... И все равно проходит год-два и кто-то обязательно проламывает ему башку!

– Не говорю "нет". Защищать его не стану, сударь.

Мы с отцом не могли угнаться за нашим собеседником. Тот одним шагом переступал тень двух дубов. Потом ждал нас, перекидывался парой слов и снова вырывался вперед.

Горя полагал, что Василе могут оштрафовать на целый рубль за то, что высыпал лопату навоза на лысину Вырлана. Уж очень строгие советские законы! А я даже обрадовался, подсчитав: продаст Василе десяток яиц, погуляет в заведении у водокачки, и у него еще останется рубль на оплату штрафа.

– Хорошо бы так. Но теперь штраф легкий, а наказание суровое. Оштрафуют тебя, скажем, на рубль, а заставят носить по копейке в Оргеев... Километров сорок пять. Но ничего, я загляну в органы, к Гончаруку... Просил меня занести список кузистов... Мы с ним и потолкуем! – понимающе усмехнулся Горя. – Мы не первый день знакомы, кое-что удастся провернуть. Каждый базарный день, как захочется хорошей папироски, наведываюсь к товарищу... Он любит с голубями возиться... С супругой меня познакомил... Культурная женщина!

Сказав это, Горя помахал нам рукой и мгновенно скрылся среди лавчонок, как иголка в стоге сена.

5

Верно сказано: человек свыкается с лихом, как цыган-коваль с искрами. Большого хлеба и арбуза, такого, что еле дотащишь с рынка, мне вполне хватало на целый день. Школьные дела шли как по маслу. Какие-то цынцаренские девушки даже делали мне комплименты на оргеевско-французском наречии... лишь бы дал им списать решение задач.

Трех рублей на арбузы и лакомства хватало на неделю. При интернате открылась столовая. Каждый из нас принес туда по десаге фасоли и столько же – картофеля, немного лука, подсолнечного масла, а воду мы приносили бадьями из придорожных колодцев близ интерната. Спали с открытыми окнами. Закрывали их только на заре, потому что назойливая буренка повадилась просовывать морду в окно и мычать: просила, чтоб подоили.

Правда, поначалу были кое-какие передряги. Но мы быстренько от них освободились: некий поповский сын выудил в тарелке с фасолью кусок портянки и в сердцах покинул интернат. Перевелся в школу в Оргеев: это, мол, гораздо ближе к его селу.

От сына чулукского дьячка мы тоже быстро и легко избавились: раза три сделали ему "почту" – всунули полоски бумаги между пальцами ног, когда спал, и подожгли. И он убрался восвояси – перешел на частную квартиру. Теперь мы могли спокойно делать уроки: остальные поповы и дьяковы сынки не имели склонности писать ноты и реветь во все горло, пробуя голос. Остался, правда, еще один, очень забавный парень. Он получал от папаши из Донбасса по два-три раза в месяц полпуда сахара и не успокаивался, покуда не выпивал его с чаем. А потом держись: так гремел по ночам, что чихали даже мы, привыкшие чистить коровники и конюшни! Пришлось выставить его кровать в коридор, ближе к девушкам. Может, постесняется и не будет дуть столько чаю!

При всем интернатском веселье меня нередко охватывала тоска по дому. Повстречаю кого-нибудь из сельчан, и кажется, будто это своего брата Никэ увидел.

Однажды наведался в гости бадя Василе. Привязал лошадей к столбу, зашел ко мне. Не с пустыми руками. Я очень обрадовался гостинцу матери.

– Здесь, значит, прячетесь от сапы?

– Здесь... А вы в город?

– Еще дальше...

– Из-за суда с Вырланом?

– С судом давно покончено. Помирились. Объяснили нам, что, если не кончим тяжбу, обоих заставят по неделе возить камень...

– Куда же вы теперь?

– Возить камень.

– Не пойму...

– А что тут понимать? Мобилизовали меня возить камень, только и всего. Дают человеку норму, а ты ее выполни хоть за один день, хотя на месяц растяни... Лишь бы норма!

– Отцу тоже норму дали?

– Конечно. Он еще на прошлой неделе поехал. Поэтому тетя Катинка попросила навестить тебя, передать угощение.

– Хорошо, что урожай собрали. Теперь можете и ехать... Мы со школой тоже каждое воскресенье помогаем строить шоссе.

– У нас теперь всякие разнарядки и нормы. Да, чтоб не забыть. Тебе письмецо от... знаешь от кого? – прервал себя бадя Василе, заметив, что ребята навострили уши. Вынул письмо из нагрудного кармана, засмеялся по-пастушески громко.

Мои приятели, "апостолы Петр и Павел", так я называл этих двух саратенских ребят, вскочили в одних трусах и подбежали взглянуть на послание. Хорошо, бадя Василе догадался выручить меня:

– Может, хочешь повидать Митрю и Вырлана? Пошли со мной, наши телеги рядом.

В эту минуту раздалось оглушительное мычание коровы. Опять забыли закрыть окно, скотина просунула голову и стала жевать брюки одного из наших ребят.

Я воспользовался заминкой, вышел проводить бадю Василе до Соборного сквера. Там я мог не спеша прочесть письмо.

Не знаю, сколько вечеров кряду писала его Вика. Но уверен, если нынешней осенью она напишет еще одно такое послание, у тетушки Ирины не останется, пожалуй, в доме ни клочка гладкой белой бумаги.

"Написано письмо 27 октября...

В первых строках могу сообщить, что люблю тебя и целую... Пусть мое маленькое письмецо застанет тебя в добром настроении и в здоровье!..

У нас осень на исходе, в селе много свадеб – скоро рождественский пост. Митря кланяется тебе и желает здоровья, оно всего дороже.

Работы в поле поубавилось. Клуб теперь открыт почти каждый вечер.

Почему не приезжаешь, Тоадер?

Ты говорил, что должен был приехать в прошлую субботу, я ждала, а ты не появился. Аника говорит, что зря я тебя жду. Ты пошел по другой дороге... И жизнь есть жизнь! Сроду так было: по мешку и заплата. Но я не верю Анике. Только дразнить меня умеет. Сколько раз ни справляют свадьбу в селе, приходит и настраивает меня – не жди... Мол, кто сиднем сидит, к тому счастье не спешит. Видела я недавно деда Тоадера. Угощал Лейбу своим вином. Боюсь, прощались они навсегда. Лейба, говорят, перебирается в Бельцы, к своей дочери.

Не знаю, интересны ли тебе эти новости. Может, скучно? Я их опишу на отдельном листке. Теперь новости у нас каждый день...

Начали в селе устраивать колхоз. Прибыло два трактора, вспахивают зябь.

Знаешь, как мы прозвали тех, кто не поступил еще в колхоз? Прохвостиками.

Дня три назад взбеленился жеребец Гори Фырнаке. Пробовали его поймать, но никто не мог подступиться. Так и ходит со двора во двор, ищет хозяина. Нюхает одежду на плетнях и ржет.

Помнишь, бадя Фырнаке не расставался с этим жеребцом? У кооператива кормил его кусками сахара с ладони... Вот теперь он никому и не дается в руки.

Село даже не знало о высылке Гори Фырнаке. Конь всех оповестил.

Никому его не жалко. Жалко коня. И еще жалеют деда Ваню... Стар он стал, жизнь прожил горькую. Теперь вот умирать собрался, а кто ему свечку в руки даст?

Помнишь Мариуцу Лесничиху? Натерпелся с нею Митря. Вытребовали его в сельсовет, отец намылил ему шею и рассудил, что он должен жениться. Зачем обидел девушку? Ты же Митрю знаешь – повеса! А Мариуца хлопает себя ладонями по большому животу...

А в прошлое воскресенье пригласил Митря Мариуцу плясать хору. И вдруг все село захохотало: оказывается, Мариуца привязала к животу подушку из гусиного пуха, чтобы казаться беременной!

Бесовка, не стыдно было ей с подушкой под юбкой к нам приходить и ссориться с моей матерью у нас во дворе! Вот такую, как Мариуца, тебе бы".

Здесь две строки были вымараны карандашом, и я не мог их разобрать, как ни старался. Разве они значили больше, чем все письмо? Но так уж устроен человек: в упрямстве своем полагает, что чуть ли не схватил бога за бороду. А что схватил всего-то лишь черта за ягодицу, ему и невдомек.

Когда дочитал Викино письмо, тоска по дому охватила меня еще сильнее. Из-за этого не мог ей ответить. А тут еще и голод, и жажда, и нерешенные задачки.

К тому же солнце палило беспощадно. Жаркие его лучи слепяще играли на маковках собора, пытались совсем иссушить чахнущую парковую зелень. По городку бродили головокружительные запахи осени. Из открытых погребов несло спелыми дынями, арбузами. Дворы, где без устали дымили летние печурки и жужжали примусы, окутывали пряные облака, поднимающиеся над жареными баклажанами и сладкими перцами – гогошарами.

Нигде от этого не укроешься! Нехотя вышел я из парка. Тенистые тропки, отороченные хмелем и сиренью, вели меня от тишины к многолюдью. Надо было заглянуть в какую-нибудь лавчонку, взять сахару к чаю, а если еще что останется от трех рублей, привезенных мне из дому бадей Василе, тогда и халвы купить.

По дороге встретился мне коротышка, сын донбасского шахтера.

– Куда путь держишь, Гномик?

– На почту.

– Ужас! Опять посылка с сахаром из Донбасса?

– Угадал.

Он шел, довольный, впереди меня, то и дело подтягивая штаны: столько сладкого чаю выпил бедняга, что живот его стал похож на арбуз – ремешок на нем не держался.

– Хочешь помочь дотащить?..

– Вообще-то не прочь...

– А я тебе за это – головку сахара...

– Нужен мне твой сахар!

– Сахар как сахар...

– Свекольником от него несет!

– В Донбассе его делают из сахарной свеклы... Совсем не такой, какой вы покупаете, из лошадиных костей... – Он усмехнулся своей шутке все-таки поддел меня! – и вдруг исчез, как и правда гном в сказке.

Я вернулся в интернат. Сделка с пузатым дружком не состоялась. Саратенские ребята вышли мне навстречу. Были довольны, привязали веревку поперек окон и приладили к ней школьный звонок.

– Пусть теперь корова попробует сунуться!

– Молодцы, апостолы! – похвалил их я.

Тетушка Мария как раз сняла деревянную заслонку с кухонного окошка, и вкусный запах еды вызвал оживление. Мы уселись со своими мисками и ждали очереди. Все забыли про мое письмо, но помнили, что мне привезли продукты. И тормошили:

– Эй, Фрунзэ, поди развяжи десаги!

– Нет вкусней жратвы, чем сало с овечьей брынзой и чесноком.

– И с плетеным калачом! – ухмыльнулся поповский сын.

Что было делать? Я хорошо знал, что от гостинцев мало что останется. Но так принято в интернате. Я и сам тоже не был праведником. Лакомился у других, когда перепадало.

Я принес мамины связки, и мы все поделили поровну. Даря подаренное, обретаешь рай. Но сколько надо пройти мостов, покуда попадешь туда!

МОСТ ШЕСТОЙ

Когда-то я сторожил арбузы на бахче, и это занятие научило меня счету. Можно сказать, под стол еще пешком гулять ходил, а уже полюбил арифметику. День-деньской, заложив руки за спину, бродил я среди арбузов, как барин, и считал их, пока не сбивался. Если кто и прерывал меня, то это, конечно, Лейба. Он был моим постоянным клиентом. Виноград с кустов он обычно срезал собственной рукой, арбузы – тоже. Я же должен был подобрать ему спелые арбузы и сказать, сколько стоит товар. Определял я зрелость щелчком. Если звук гулкий, как щелчок по голенищу, значит, арбуз поспел, и я его показывал корчмарю. Ни разу не ошибался: гулкий арбуз непременно красен и сладок. Правда, у него бывает высохшая сердцевина...

Словом, я был отличный сторож и непревзойденный мастер счета. Такой, что мама даже собиралась не отдавать меня в школу. Но однажды она похвастала перед корчмарем, какой у нее чудесный сынок. Лейба устроил экзамен – задавал вопросы на сложение и вычитание, умножение и деление. Согнал с меня семь потов. В довершение вдруг спросил:

– А скажи, Тодерикэ, дяде, что тяжелей – пуд перьев или пуд железа?

Я, слава богу, родился в Кукоаре и долго размышлять не стал.

– Пуд железа тяжелей, потому что он железный.

Лейба, лавочник и корчмарь, скорбно покачал головой. Отец сказал:

– Промолчал бы, сошел за умного...

Взрослые судили-рядили и решили:

– Осенью отдадим в школу... Хоть бахчу и некому сторожить.

Много лет прошло с той осени. Лейба закрыл свою лавочку, переселился к младшей дочери в Бельцы, я живу на городских хлебах. Забыл о сапе! Еле хватает сил, чтобы унести на плечах десагу, набитую книгами. Не зря говорят: тяжелей, чем наука, едва ли что сыщется на свете. А началось все с бахчи...

Весна – на каждом клочке земли, в каждом живом существе. Ее тепло разморило меня так, что ноги заплетаются. Только глаза не могут наглядеться. Сколько свежести и отрады в долине возле леса! Ягнят отделили от стада – резвятся, прыгают. Овцы, остриженные, уродливые, бегают от одного кустика травы к другому. Жуют и тут же сзывают своих малышей.

Тропинка пересекает долину, ныряет в лес, затем взбегает на холм. Растущие на нем деревья верхушками уходят в небесную синь. А там, за ними, наше село – пять километров пути. Когда меня мучает голод, расстояние кажется невыносимо большим.

Сегодня мы с ребятами, забыв про голод, смотрели во все глаза на самолеты, севшие в долине неподалеку от нашего интерната. Это были югославские военные самолеты.

Несмотря на угрозы директора школы и начальника милиции, мы были первыми, кто их обследовал. Пересчитали моторы, присмотрелись к вооружению, узнали, что они только из боя, а запасы горючего кончились... Что Германия огнем и мечом опустошает югославскую страну...

В конце концов и директор школы, и товарищ Гончарук успокоились. Даже попросили нас помочь раскладывать на зеленой траве долины посадочные буквы "Т" из белого полотна. А когда прилетели советские самолеты, нас поблагодарили и отправили восвояси в интернат.

Теперь я топал домой и раздумывал: а не заглянуть ли в шалаш деда Петраке, где можно отведать сладкого овечьего сыра? Недурно бы сжевать и краюху ржаного хлеба. Рассказать о самолетах? Они интересуют старика, как прошлогодний снег. Дед Петраке стал колхозным чабаном, пасет овец и в ус не дует. Правда, говорят, когда он впервые схватил овцу за ногу перед тем, как выдоить ее, на глазах у него появились слезы. То ли от новой заботы, то ли от счастья! Едва ли можно найти лучшего пастуха в наших краях. Пчелы и овцы так и льнут к кротким людям.

Шел я, значит, и размышлял об овечьем сыре и ломте хлеба, а счастье само бежало мне навстречу в овечьем руне. Одна из наших серых овец, привыкшая лакомиться из моих карманов, кинулась ко мне. А у меня – ни крошки. Жаль! И все-таки обрадовался я несказанно. Теперь уже нельзя было не заглянуть в шалаш деда Петраке. Но он встретил меня около шалаша, выставив руки вперед и загораживая вход.

– Мне показалось, к вам в шалаш вошла женщина... – промямлил я.

– Кажутся черти во сне... показалось! Зрение у тебя портится?

– Вроде нет...

– Сбегай-ка лучше, выгони овец из пшеницы. Потом угощу тебя сладким сыром. Помнишь, как поется в пастушеской песне: сыр я уплетал, аж лук стонал. И сыворотку пил, и про воду не забыл...

Я выгнал овец с пшеничного поля и мигом вернулся к шалашу, чтобы все-таки разнюхать, какие там секреты у деда Петраке. Но опоздал: женщина была уже далеко. Ее походка показалась мне знакомой.

– Уж не Ирина ли Негарэ?

– Кто?! – спросил дед Петраке и залился румянцем.

Но в конце концов, какое мне дело? Может, Ирина Негарэ принесла старику еду... или чистую смену белья, принято же носить пастухам... Вот если бы то была дочь Негарэ – другая штука. Тогда бы стоило отказаться от сладкого сыра.

Что творится весной с сердцем крестьянской девушки!.. Я покормил бы Вику сладким сыром, чтобы резвилась, как козочка. Вешней порой девушки, словно вода, утекают сквозь пальцы и мимолетны, как сновидения...

Я напоил бы ее цельным молоком, заворожил бы всеми любовными заговорами. Вы когда-нибудь видели девушек с улыбкой, прячущейся в уголках глаз? Весной девичьи глаза мечтательны, как никогда, чисты, как слеза, и неиссякаемы, как горловины родников. Их груди упруги под тонкими блузками, как ростки молодой травы...

Эти мысли вконец вывели меня из равновесия. Так уж устроен человек все у него вроде есть, а еще большего хочется. Резвятся ягнята на толоке и ему охота резвиться. Пчелы жужжат, перелетая с цветка на цветок... Поет соловей на рассвете, изливая свою тоску... Благоухают цветущие липовые рощи... И душа человека трепещет от радости. И он раскидывает руки, словно хочет взлететь.

В такую пору девушкам следует опасаться и цветов, и соловьев, и звездного неба. Ведь весною звезды подмигивают, точно парни.

2

У деда Петраке я заморил червячка. Теперь уже можно слушать и его стариковские наставления. Дед Петраке не упускал случая, когда бы ни делил со мной свою пастушью трапезу, то повоспитывать меня, то поговорить о вреде скупости и о пользе щедрости. И я внимал его речам, впадая в сон, как змея боа из учебника географии, лежавшего у меня под головой. Я вытянулся на траве и следил за муравьем, тащившим в свое хозяйство крошку сыра. Не знал, бедняга, за какой уголок ухватиться...

Дед Петраке тем временем помешивал в сыроварном котле, стоявшем на огне, и рассказывал старую, как мир, притчу:

– Идут они, идут... и настигла их ночь в поле. Тогда остановились отдохнуть. Как цыган, легший спать, чтобы забыть о голоде...

"Хочешь есть, святой Петр?" – спросил господь.

"Хочу".

А разве уснешь голодный? Будь ты даже всевышним или апостолом...

Тогда всемогущий изрек:

"Здесь поблизости водяная мельница. Пойдем, апостол, может, мельник сварит нам мамалыжку".

"Да будет воля твоя", – поспешил согласиться святой Петр, не ожидая повторного приглашения.

Но мельник их принял холодно. И оттого, что не узнал их, сказал правду:

"Не могу оказать вам гостеприимства. Нечем мне вас угостить. Мельница моя мелет днем и ночью, а я едва спасаюсь от голода".

Пошли наши паломники дальше не солоно хлебавши. Остановились в овчарне. Чабаны постелили путникам два кожуха, со дна мешка наскребли кукурузной муки на мамалыжку и – о, чудо! Сели пастухи во главе с главным чабаном и гостями вокруг мамалыжки, ели, сколько душе угодно. А мамалыги наварилось так много, что осталось и сторожевым псам, и хворым овцам.

Вот почему говорят, что, в каких бы краях ни находились пастухи, у них на дне мешка всегда наскребется муки на мамалыгу...

– Что ж, бывайте здоровы, дед Петраке! Я еще к вам загляну.

– Доброго времени, счастливого пути!

Домой пошел лесом, знакомыми местами, исхоженными вдоль и поперек. Здесь на каждой полянке воспоминания. Там я собирал подснежники, колдовал над ними, приговаривая: "Новый плод в старый рот!" Тут я срывал барбарис и гикал так, что отдавалось во всей долине. А в той стороне увидел однажды зимой змею на снегу. Никогда не забуду, как пробивалась она сквозь наст и не могла никак пробиться.

– Так она, пожалуй, замерзнет, – сказал отец. – Ужалила человека, теперь земля ее не принимает.

С полей, простиравшихся за опушкой леса, доносилась песня.

Сойди к нам, тихий вечер,

На мирные поля.

Пели колхозницы, окучивавшие картофель.

– Великое дело колхозы! Делянки сводят воедино, перепахивают межи. Даже не знаешь, где была твоя земля, а где чужая, – говорила мать.

– А чем засеяна теперь ваша земля? – спросила Негариха у мамы.

– Кок-сагызом, – ответила мать.

В поле работают одни женщины: мужика хоть днем с огнем ищи. А тут я бобом-залеткой, как сказал бы дедушка. И стали они надо мной трунить, подшучивать. Разыграли целую комедию.

Первым делом раскидали мои книги среди картофельных холмиков. Потом наполнили мою сумку бурьяном и привязали к шее. Наконец надели мне на голову венок из репейников.

Но и этого им показалось мало. К черенку сапы привязали букет из цветущей крапивы, саму сапу закутали в белый платок и с поклонами, с хлебом-солью вручили мне, бывшему хлеборобу.

Мать чуть не плакала от жалости. Не будет пощады от деревенских баб, разгоряченных работой, если в руки им попадется какой-нибудь городской книгочей. А я, как говорится, угодил словно кур в ощип.

– Ключи у отца, – сказала мать. От радости, что я прибыл на каникулы и в конце концов благополучно вырвался из рук женщин, мать оставила работу и тоже пошла со мной.

В дороге мы попали под слепой дождь. Солнце словно распустило свои золотые волосы, чтобы вымыть их... Мать верила во множество примет – не зря же она дочь бабушки Домники.

– Наверное, много беременных девушек... Еще бы, в клубе-то свобода...

Мать по-крестьянски поджала губы, сетовала:

– Да, так у нас говорят старики. Слепой дождь – значит, есть беременные девушки... Слава богу, вы у меня родились мальчиками, можно не дрожать за вас...

Пройдя мимо дома, я даже не вошел во двор. Направился прямо к отцу за ключами. Очень хотелось послушать, о чем толкуют пожилые люди. Да хотя бы дядя Штефэнаке, бывалый человек, у него всегда есть о чем рассказать. Долго пришлось бы бедной маме ждать моего возвращения! Затаив дыхание, прислушивался я к разговору деда с одним мужиком, как вдруг из трубы паровичка высунулась голова дяди Штефэнаке... Только глаза и зубы сверкали на его лице, черном, как дно казанка. Отец и сыновья председателя были такие же чумазые.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю