Текст книги "Мосты"
Автор книги: Ион Чобану
сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 18 страниц)
Должен сознаться, не так уж дурно жилось мне и в будние дни без Вики. Митря верно заметил, что если глупая лошадь должна напиться из собственного следа, почему бы и нам не напиться... по примеру бади Василе. И не воды, а вина. На Митрю надеяться можно – у него подход к Вырлану особый.
Однажды Митря взял кукурузного зерна, позвал меня в помощники, и мы пошли с ним молоть крупу для цыплят. Я забыл сказать, что тетушка Ирина, как любая толковая хозяйка, по весне выносила во двор пушистых желтых цыплят в сите, с таким расчетом, чтобы к первой прополке из них можно было варить замэ*. В другой раз Митря взял пшеницу, и мы пошли делать крупу для голубцов. Потом мы ходили к Вырлану очищать в ступке пшеницу для кутьи. Иногда, наоборот, Митря помогал мне возиться с пшеницей и кукурузой. Пока эти хитрости нам удавались, но не зря сказано, что хитрость не всегда умна. Хоть Вырлан и был самым большим пройдохой в селе, проницательностью он не отличался.
_______________
* З а м э – мясной бульон.
Мы с Митрей прокручивали в ручной мельнице горстку пшеницы или кукурузы и прислушивались, о чем толкуют в погребе. Слышимость была превосходной: возле ручной мельницы была отдушина из погреба. По очереди то я, то Митря – приникали мы к отдушине.
– Да, бадя Иосуб, – говорил бадя Василе, – так она и сказала: мне нравится парень Вырлана. Он у родителей один, хозяйского роду и на скрипке здорово играет.
– Так и сказала, Василикэ?
– Чтоб мне окосеть. Спроси сына.
– Верно? Ты хорошо расслышал? Голова у тебя вроде не набита ватой...
– Слышал, в ночь под святого Андрея.
– Добро... Ну, если так, твое здоровье, Василикэ.
Некоторое время молчали. Кружка переходила из рук в руки. Потом снова раздавался голос Иосуба.
– Один у меня сын, Василикэ, и если ты верно все говоришь, не грех выпить стакан доброго вина. Будь здоров! А если подвернется повод, замолви и ты словечко.
– Договорились. Пусть кончится пост. Доставлю вам ее во двор, как на ладони.
– Дай-ка кружку, что побольше... Мне бы, Василикэ, женить парня, сам бы после этого женился.
– И в этой бочке вино славное, – похваливал Василе.
– Для свадьбы берегу, так и передай куме, Василикэ. Никому не продам, хоть озолоти... Дьякон набивался в покупатели. Нет. Мое слово свято. Лейба хотел. Нет. У меня откуда слово, оттуда и душа.
Почти после каждой кружки бадя Василе выскакивал из погреба – узнать, не кличет ли его жена, не ищет ли. Вся эта игра в прятки кончилась, когда Аника вошла однажды в погреб, выволокла оттуда Василе, а заодно увела и нас со двора Вырлана. Для виду мы противились. А Иосуб Вырлан утешал нас маслеными речами:
– Не к чужим зашел, Митришор... От стакана вина и доброго слова Вырланы не оскудеют! – Он обнимал Митрю и чуть не на руках носил. Подкатывался к нему и так и эдак. А вино текло рекой. Бедной Веронике Негарэ, наверно, икалось почти каждый день.
– Что нового, Василикэ?
– Две помехи у нас на пути! – философски отвечал Василе, когда пост приближался к концу. – Тетушка Ирина – благочестивая женщина, не может устроить свадьбу, покуда муж не вернется.
– Но ведь говорили, что свадьба будет сразу после пасхи... Как же это получается, Василикэ? И Георге должны были выпустить со дня на день.
– Должны... Но вы же знаете адвокатов... Как учуют, что деньги не все еще иссякли, затягивают дело... Пока не выдоят до последнего гроша. Теперь у моего хозяина новый адвокат. Заявил тетушке Ирине: "Не возьму ни одной леи, пока не чокнетесь со своим мужем крашенками!"
– Ну, а вторая помеха?
– Тетушка Ирина говорит: "Пока старшая не выйдет замуж, не отдам и младшую".
Хитер бадя Василе! Соврал и глазом не моргнул. Все получилось довольно складно, и Митря покорно поддакивал, кивал, как мерин, гоняющий мух. Хоть и еле сдерживал хохот. Вырлан, должно быть, учуял какой-то подвох. Или, может, вино уже кончалось, а от нас спасу не было. В один прекрасный день он сам устроил "шутку": протопил в доме сливовыми дровами, да еще "нечаянно" закрыл заслонку. Мы тогда так угорели, что целую неделю тошнило. И мы еще раз подивились на Анику, жену бади Василе. Ну и головка! Не только ни разу не захмелела в эту весну, даже угар ее не взял. А ведь вдобавок была беременна. Вот это женщина!..
МОСТ ПЯТЫЙ
Год обещал быть добрым. Еще долго до дня святого Георгия, а из подтянувшейся озими вороны не увидишь. И остальные всходы дружно пошли в рост. Морщинистые лица мужиков поразгладились. Дед Тоадер ходил осанистый, словно вступил в жениховский возраст. Не четырехлистники фасоли, не кусты картофеля, вымахавшие, что твоя мята, даже не виноградник, хорошо подвязанный и сулящий обилие гроздьев, – не это все так радовало его. Нет, другое: родники. Годами струилась вода, углублялось ложе источников. А нынешней весной дедушка нашел ростки индюшачьего носа чуть не во всех закоулках села. Повсюду буйно пробивалась сочная трава. Значит, так и есть: родниковые воды, сполна напоив землю, возвращались к своей сердцевине – сплетению водоносных жил. Земля походила на бочку с молодым вином: чуть пробуравишь – так и хлынет. А нужда в колодцах была немалая на окраине непобеленные дома, обмазанные смесью глины с половой, стояли со слепыми окнами каса маре, заложенными досками и соломой.
– Эй, Костаке, эй, Тодерикэ! Идите-ка сюда, беш-майоры!..
Отец не слишком торопился, дед мог его прихватить с собой – копать колодцы. У меня были свои причины не спешить на зов: дедушка с тех пор, как распогодилось, без конца спаивает меня вином с полынью, чтобы вызвать аппетит и избавить от весенних немочей и недомоганий.
– Эй, не слышите, что ли?! Вы там что, ступицы смазываете?.. Или мне показалось?..
Деваться некуда – надо идти. Дед как раз заканчивал перебирать гирлянды чеснока в кладовке и пошел бы нас искать.
– Не затем я вас звал, чтобы поставить к плугу, – ощетинился старик. – Вот, коровья образина... Думаю, вино хорошо настоялось. Никакое зелье не сравнится с весенней полынью! Я полынь приношу эге-ге откуда!.. И Макар туда телят не гонял. Не стану же совать в бутыль ту, которую собаки поливали. Вот потому и ни одна хворь меня не берет. Да, так и знайте. Полынное прочь гонит слабость и недомогание. И лихорадку и глистов никакая мразь не прилипнет к нутру.
При этих словах дед благочестиво извлекал из-за чесночных гирлянд глиняный бурлуй и прикладывался. До хороших дожили мы дней, ничего не скажешь: будто в полынном царстве обитаем – пьем полынь, полынь едим, на полыни ночью спим!.. А что мне делать? Так наглотался этого винища, что горек стал мне белый свет и даже небо над головой. А попробуй деда ослушаться! Прознает все село – при его-то голосочке. И, как нарочно, из года в год виноградники родили все лучше. Цены на вино почти равнялись стоимости акциза – разрешения на его продажу. В селе поговаривали:
– Чем отдавать задарма, лучше себе на корма. Сам обрабатывал, сам и пить стану.
Правда, и до закона об акцизах дедушка не продал скупщикам ни стакана вина. Живую копейку ему давало ремесло решетника. Но не только в этом загвоздка. Дед вечно опасался, что купленное вино, может статься, бабы давили ногами... Даже Лейба, дедов приятель, посмеивался:
– А ведь ты, Тоадер... хе-хе... кошерней меня.
После кружки полынного вина у меня начинало ныть под ложечкой, казалось, и гвозди мог бы есть. Однако лекарство есть лекарство некоторое время после него нельзя ничего брать в рот. А мне уже казалось, что живот вот-вот прилипнет к спине, в жилах играли искры – как говорил дед, кровь прибавлялась, в конце концов я срывался с дедовой завалинки и, точно одержимый, летел за краюшкой сухого хлеба. Теперь отец не называл меня заморышем или щепкой, не корил за разборчивость в еде. Какая там разборчивость? Подавай мне свежий каравай!
И корм, как говорится, был в коня. Раньше я, бывало, борону волоком волочил к телеге, а теперь на вытянутых руках поднимал над головой сам, нес и укладывал в телегу.
На завалинке рычит пес. Смотрю на ворота: к нам идет дед Петраке, размашисто шагает в своих выложенных соломой, обмотанных проволокой штиблетах. Собака, может, и не стала бы рычать – знает дедова брата. Но с некоторых пор старик Петраке носит палку, сучковатую и тяжелую, как палица.
– А-а, воскресла божья коровка! Сползла с юбки Иринуки Негарэ? Что, явился поглазеть, как я поживаю? Чего торчишь, как столб? Места на завалинке мало, что ли? Ну ладно, молодчина, что наведался. На, держи кружку полынного вина... И чтоб ноги твоей не было в моем дворе, если сунешься еще хоть раз целовать мне руку. Кто я тебе – поп или дьякон?
Соседи, конечно, услышали, что к деду пришел брат Петраке. Хоть слова гостя и не долетали до их ушей, но зато дедушка кричал достаточно громко.
Дед Петраке не был говоруном. Когда бы ни наведался к нам – вечером, с утра, в полдень, – одно только говорил:
– Доброго времени!
Поставив в угол сучковатую тяжелую палку, подходил, если это случалось в дедовом доме, целовал руку бабушке, а потом волей-неволей брал и дедову. Даже брань не спасала от этого обряда. Петраке был молчалив и медлителен, но упрям и постоянен в почтении к старшему брату. Дед со злости подпрыгивал на одной ноге, потом выскакивал во двор прохладиться и почти всегда возвращался с бадейкой, в которую успевал нацедить вино, тут и бабка ничего не говорила: ведь Петраке и ей руку лобызал.
Теперь дед Петраке выпил всю кружку полынного вина и молчал. Приутих и дедушка настороженно. Сощуренные глаза светились щелками, острыми как бритва.
Так я их оставил на завалинке. И так же застал вечером, когда вернулся с отцом с боронования кукурузы.
– Ну, скажи хоть ты что-нибудь, Костаке! Пришел с покаянием, просит отпущения грехов. Будто на войну собрался, где шрапнели землю пашут! Спрашиваю, что случилось... Ха... Не хочет говорить. Вот! Коровья образина!.. Пусть я не буду Тоадер Лефтер, если я его не разгадал. Дуралей, хочешь попасть на каторгу? В соляные копи? Лишь бы выгородить Негарэ... Суешь голову в петлю?! Только бы увидеть Иринуцу веселой да игривой. И чтобы бедрами вихляла!
Дед Петраке оперся подбородком на сучковатую палку и непроницаемо молчал, словно его и не было тут.
– И ты его, Костаке, спроси: есть у него в сусеке зерно, все у него шарики на месте? Не забывай: ты хоть и мой брат, но потакать я тебе не стану. Ты в жизни своей мухи не убил, а тут стать лжесвидетелем... Нет, я тебя по шерстке не поглажу. Пусть ты мне брат... И если Ирина не перестанет наседать на тебя, скажи ей, что будет иметь дело со мной. Живо окроплю керосином и подпалю. Пусть в другой раз знает! Вот! Вот!
Легче легкого было завести деда и ох как трудно остановить!
– Дурак, хоть святой водой его окропи... Таким же и останется. Ну, скажи что-нибудь! А то сердце мое шипит, будто на сковороде!
– Доброго времени, бадица, – тяжко и неуклюже выпрямляясь, встал дед Петраке и пошел своей дорогой, широко расставляя ноги, шлепая штиблетами. Чем-то он походил на старого слона, которого мы однажды видели в оргеевском "иллюзионе".
Прошел мимо нас. Попрощался с моей матерью, отцом. Мне и Никэ дал с десяток орехов – сколько поместилось в его широкой, как черпак ладони. Орехи у деда Петраке ядреные, будто свинцом налитые, и холодные, как лед, хоть он их и вынул из-за пазухи. Как говорят, зипун новый, да со старыми дырами: ветер в одну залетает, в другую вылетает.
Все, что делал дед Петраке, было непостижимым. Село решило разгадать тайну, и слово было сказано:
– Петраке – дурень.
Так говорили о дедовом брате, и для чужих с тайной было покончено без особой мороки. Впрочем, петушиных мозгов хватило бы на то, чтобы разобраться в загадочной истории, если бы знать, что старик хоть в молодости питал надежду!
Четыре года кряду Ирина Негарэ ни весточки не получала от мужа. А между дедом Петраке и Ириной в молодости была большая любовь.
Сколько лет прошло, как вернулся Георге Негарэ из плена. Вырос у него парень-жених, девушки на выданье. Менялись в селе не только люди, но и сама земля. Однажды вьюжной зимой холм сполз в низину. Сады, виноградники, ощетинившиеся тычками, переместились вместе с почвой. И только дедов брат не менялся. Стоило ему прикорнуть, как уже вскакивал с криком "Ура!" рвался в атаку. Двадцать с лишним лет прошло, но дед Петраке так ни за что и не соглашался заночевать у чужих. Даже днем во время прополки у Георге Негарэ не спал. Боялся насмешек.
За двадцать лет село не удосужилось подобрать ему прозвище. И не потому, что скупилось. Кукоара, как и многие молдавские села, щедро наделяло людей своих меткими прозвищами, переходившими от отца к сыну. Деда, например, нарекли Решетником, бабушку – Зеленщицей, потому что по весне она носила в город петрушку, укроп, щавель, спаржу и прочую зелень для борща. Георге Негарэ почему-то прозвали Рогожиной, сельский батюшка и тот не остался без клички – отец Чеснок. Ее придумал мой отец, и из-за этой дерзости не довелось ему стать дьячком, его выгнали из семинарии за тихие успехи и громкое поведение!
И нас, "дьяковых детей", не пощадили – прилипло к нам прозвище, которое годами не мог отодрать от нас даже отец, обучавшийся в городе. Нас называли Кожухами. У матери была отличная память – она помнила весь дедушкин зодиак, календарь на две тысячи лет, всех святых, вплоть до Кирикэ-хромца, но и она не могла взять в толк, откуда взялся этот самый Кожух, который на нас нацепили.
И один, значит, дед Петраке жил без прозвища. На склоне лет его, правда, нарекли Петраке Козел, потому что у старика была редкая длинная бородка, скрученная веретеном.
Теперь старик приходил, как сказал дед, кинуть еще один камень в речку... да такой, что потом десять умных его не вытащат.
– Глядишь, ему поверят! И пойдет, дурень, в тюрьму вместо Негарэ. Да, поверят! Только те, кто причастен к убийству, всю жизнь пытаются замаливать грехи. Петраке не пошел в монастырь на покаяние... а ходит, как юродивый... Вот! Вот! Коровья образина! Ступайте, посмотрите, что он делает.
Дважды в день – вечером и утром – меня посылали посмотреть, что делает дед Петраке. Он ничего не делал, сидел прикорнув в тепле. Почти не выходил из дому старик. Дров хватало. А еды... По словам дедушки, он сосал лапу, как медведь, зачем ему еда? Когда мука кончалась, кормился ореховыми ядрышками. Осенью собирал много орехов, в своем же дворе – не меньше пяти-шести мешков.
Однажды пришел к нам бадя Василе, таинственно спросил деда:
– Святой Арвинте, неужто правду говорят?..
– А что говорят, Василе?
– Вроде дядюшку в доме...
– Что?
– Боже упаси. Говорят, дядюшку Петраке крысы заживо сожрали... захворал, не мог выйти. Защищаться не смог.
– Поделом ему! – взвился дед. Никак не мог найти клюшку, накинулся на братца моего Никэ – куда девал?
Потом, наткнувшись на меня взглядом, улыбнулся, как только умел:
– Тодерикэ! Гм... Пошли со мной. Пойдем, милый...
Смеркалось. Что делать? Надо идти. Но я был спокоен. Утром видел деда Петраке в добром здравии. Он был в добротной домотканой одежде, и я не удивился: раз в несколько лет одарял его Негарэ то толстыми шерстяными брюками, то какой-нибудь курткой со своего плеча...
Кто не знал двора Петраке, вряд ли бы отыскал вход, если хозяин не вышел бы во двор. Я же находил лазейку и с закрытыми глазами. Отодвигал шелестящий стебель терна, вот и перелаз, низенький, так что его мог бы перешагнуть и ребенок, и дед.
Попадешь в этот двор – и тебя уже никто не увидит, даже в ясный полдень. Хозяин по доброте душевной не рубил под корень никакое дерево, ни единого саженца. Проклюнулся орех, уроненный вороной, – пусть растет. Прорезалась шелковица, брошенная грачом, – пусть. Акации, что по краям ограды, разрослись и заполнили двор, будто лес. В сумерках там пели соловьи, ухали совы и филины. С ума сойдешь!
– Вот! Вот! Голову даю наотрез. Живой души не видно... Коровья образина... – кипел дедушка.
Я шел вперед, угадывая тропку среди кустарников и придерживая деда за руку, пытаясь разглядеть за деревьями хатенку, проклиная заглохшую тропу. Неожиданно мы натолкнулись на большой замок, висевший на двух хлипких кольцах. Хозяина не было, и плита была холодная, и лежанка тоже.
2
Весной мужик всегда что-то ищет. В лесу присматривает дышло, черенок для сапы, балку для погреба. На дороге подбирает лошадиную подкову, гайку тележного колеса. В поле – комок земли, охапку травы. Даже в своем дворе то ищет веточку дрока, чтобы вставить в грабли недостающий зуб, то роется на чердаке – авось найдется крюк для бороны. Всего не перечислишь!
Я в эту весну все время искал следы у ограды Георге Негарэ. Приходилось нелегко: весной крестьяне сгребают с дворов и задворков, из-под заборов весь хлам, переживший зиму, и поджигают его. Небо свидетель, сколько "меток" сгорело в кучах мусора во дворе Негарэ!
Бадя Василе почти месяц искал сапу. Раньше, когда был пастухом, как-то обходился без нее. А желание иметь ее было так неодолимо, что он все откладывал удовольствие искать.
Семейство Иосуба Вырлана без конца искало половину окорока. Окорок извлекли из дымохода на пасху, но потом у него отросли ноги – исчез. Подозрение пало на сына. Тот клялся, божился – не брал. Парню не верили. Его однажды застукали: спрятав яйцо во рту, шел в лавку за табаком.
И вот наконец дознались, что уже недели две, как пропал кот у Негарэ.
Кота нашли на чердаке, спал возле огрызков окорока. Ну и поднялся переполох! Не было в селе человека, которому бы Иосуб не пожаловался: сколько черного перца и корицы, сколько цикория и прочих пряностей ухлопал он на этот окорок!
Но тут все разговоры заглушил голос деда. Пропал Петраке. Не шуточное дело... Пошли всякие пересуды. Каждый день – иные догадки. Бабы, мужики вечером садились устало за стол, толковали.
– Слыхали? Поговаривают, Петраке Козел... принял постриг в Хырбовецком монастыре. Кибирь его недавно видел. В монашеском одеянии, с клобуком. Работал на монастырской мельнице...
– Мало ли что мелют... Вздор.
– А еще говорят, видели его в Оргееве.
– Другие – в Кишиневе!
– Жил, как нелюдь, и пропал не по-людски.
– Будь я не я, кума... кто в бегстве поспешен, тот и грешен.
– Что ж это выходит?
– Говорят, Фырнаке видел его в лесу...
– Знаете, у Козла несколько соток сада.
– Разве ему впервой прятаться в лесном шалаше?
– Сколько раз – обидится на село, убегает туда.
– Иринука Негарэ тоже хороша...
Лясы точить не трудно: чужую беду руками разведу. А у деда внутри все кипело. Петраке ему родной брат, не пятая вода на киселе.
– Вот... Вот! Винтовки забирать им ума хватает, коровья образина, а узнать, где Петраке, – кишка тонка... Не могут найти!
Потом ворвался к нам в дом встревоженный.
– Скорей все во двор! Счастье свое проспите! Смотрите! Бегут, как зайцы! Навострили лыжи...
– Кто? – спросила мать.
– Поп драпает.
Отец мой вышел во двор. Мы с Никэ тоже выскочили. Действительно, оборотистый люд уже свозил добро помещицы, а мы дрыхли без задних ног.
По нашему саду летали во все стороны бумажные голуби: залетали из-за ограды бади Натоле. Архивами жандармского поста теперь завладели его дети. Уже погасили огонь и ворошили палками в костре.
Отец быстро запряг лошадей. У ворот встретил бадю Натоле, возвращавшегося с трофеями.
– Поздновато, поздновато. Пожалуй, к шапочному разбору.
Баде Натоле хорошо смеяться. Жандармский шеф жил у него на квартире, он и узнал первый о его бегстве.
Я хлестнул лошадей. Время не ждало. Вдали на фоне синеющего неба легким пунктиром возникли самолеты. Потом разрослись, стали громадными птицами, пугающими росную тишину утра. Их рев и гул был неведомой музыкой, и притягивающей и страшной.
Бадя Василе с двумя глиняными ковшами солений остановился у выхода из помещичьего погреба и ждал, покуда скроются самолеты. Отец приблизился. Взял в рот соленый огурчик и сказал, думая о другом:
– И ты опоздал, Василе?
– Да, рябая удача наша...
– Поехали к стогам!
– Верно говоришь, бадя. Хоть для лошадей что-нибудь возьмем.
Госпожа Вера, помещица, сидела в обитом кожей и несколько обшарпанном фаэтоне, куря одну сигарету за другой. Она не отрывала глаз от самолетов.
Говорят, не сразу, нелегко решилась она удрать за Прут. Она была исконной россиянкой, очень красивой в молодости. Генеральская дочь, и замуж вышла за генерала. В наши края попала по случайности: генерал проиграл ее в карты. Взамен крупной суммы отдал ее и должен был получить именьице в Кукоаре. Вскоре бывшая генеральша родила двух детей: мальчика с заячьей губой и девочку, прекрасней зорьки ясной и благоуханней цветов. Подобно матери, дочь курила, и в деревне у нас ее не очень жаловали. Удачливый картежник не хотел сдержать слова. Он предпочитал платить генералу, лишь бы не отдавать имения. Рассказывали: генерал учинил самосуд. Выпустил в грудь обидчика полную пистолетную обойму, потом удрал из-под стражи. Помещица осталась одинокой.
Никого госпожа Вера так сильно не боялась, как первого мужа. Она полагала, что он удрал за Днестр и там ждал часа возмездия.
Можно было ее понять. С верхушки стога сена я смотрел на нее и мысленно говорил:
"Уматывай, уматывай, госпожа Вера! Дорожка скатертью. А то опустится самолет с вашим генералом, Павлом Сергеевичем, тогда не сносить нам головы. Мне с отцом – за то, что сено берем без спроса, вам – сами знаете за что, хе-хе!"
И диво дивное! Она будто услышала мои мысли, подалась вперед, легкая и черная, как ворона. Стрелой промчалась мимо – кони были добрые. И правильно сделала. Ибо не успели мы толком нагрузить сено, а уже тут как тут Георге Негарэ. Подскочил верхом. Палил из винтовки по окнам помещичьего дома, кричал людям, что надо его поджечь.
– Свобода! Наши идут!
Днем и ночью возвращались сельчане с лагерных сборов. Почти все в военной форме, с оружием. Дедушка от радости забыл, что картошка не окучена. Теперь он был как рыба в воде: в селе стало полным-полно винтовок.
– Эй, люди добрые! Несите винтовки в примарию... Эй, люди!
Но что за чертовщина!.. Опять старик остался без ружья. Бегал к деревенскому цыгану, чтобы тот ему пересверлил немецкую винтовку в охотничье ружьишко. Цыган тоже был в приподнятом настроении.
– Наши идут, дядя Тоадер!
– Идут, Давид!
У цыгана все имущество: наковальня, клещи, молот, мехи, жена. И красный петух размером с индюка. День-деньской сидел у него этот петух то на одном плече, то на другом, как на насесте. Коваль кормил его теплой мамалыжкой с ладони.
– Посмотри-ка эту штуку, беш-майор! Можешь просверлить?
– Давид все может, дядюшка Тоадер.
– Ну, молодчина, молодчина, дело говоришь.
– Семь жен у меня было... но ни одну из них так не любил, как этого петуха.
– Ну ладно, ты скажи: сегодня просверлишь, нет? Или только петухом и будешь заниматься все лето?
– За кого вы меня принимаете, Тоадер?
– Ты мне скажи: да или нет?
– Нет... Нечем сверлить, дядюшка.
– Прозвали тебя в селе простоквашей, простоквашей и останешься! взвился дедушка.
С петухом на плече Давид побежал к воротам:
– Вы со мной потише! Теперь все люди – товарищи...
По моей прикидке, старик доживал свой век. Брел по улице разговаривал сам с собой. Вспомнит что-нибудь досадное, остановится посреди дороги и давай прыгать на одной ноге. Потом, чертыхаясь и фыркая, возвращался домой – верхняя челюсть до неба, нижняя – до земли. Забывал, куда собрался пойти, и вспомнить никак не мог. В подобные минуты лучше не попадаться ему под руку!
Теперь дед возвращался от цыгана, клокоча от гнева. Бранил его, проклинал. В кои-то веки попалось в руки ружье – и своими руками отнести его в примарию!.. Дед страдал не на шутку. Целую неделю толок липовую головешку, смешивая угольную пыль с порохом из военных боеприпасов.
Я не ждал от него ласки в такие мгновенья. Знал: если рябой кот взлетает на чердак по лестнице тремя прыжками, – значит, надо бежать подальше с дедушкиных глаз. Никто не чуял его гнева раньше, чем кот.
Только деду Петраке некуда было укрыться. Он сидел на завалинке и ждал кары. Сидел с виновато опущенной головой, неведомо что писал на земле своей тяжелой сучковатой палицей. Дедушка увидел брата, когда тот входил в ворота, и даже дышать перестал.
Тихо приблизился, словно боясь спугнуть птицу, которую хотел поймать. А когда подошел – хоп, схватил обеими руками за уши и дергал до тех пор, покуда гнев не прошел. Ко всему привычные уши деда Петраке даже не покраснели. А сам он улыбался добродушно, словно сделал одолжение старшему брату, позволив потрепать себя.
Никэ, мой младший братишка, который получал трепку ото всех и потому пытался всегда найти справедливость, приблизился и сказал деду:
– Теперь нельзя драть!
– Подойди-ка сюда, беш-майор.
– Нам в школе говорили!..
– Подойди-ка, Никэ... Дедушка хочет сказать тебе пару слов. Подойди, мы же теперь товарищи.
Мальчик потрогал свои уши: пожалуй, полное равенство в мире еще не наступило.
Никэ не пропускал ни одного собрания. Дома каждый день рассказывал, что в школе теперь запрещено бить учеников. И если мать вздумает схватиться за кочережку, он пойдет жаловаться в сельсовет.
– Ты веди себя лучше! – говорила мать.
– Как бы ты заработок не получил, – смеялся отец.
Слово "заработок" вошло в обиход у нас в доме вместе с девятнадцатью рублями, полученными отцом в школе за работу, которую он проводил на нашей околице с неграмотными. Из сельсовета мы получили три помещичьи лампы и оплетенную бутыль керосина.
Освещение в нашем доме было как в клубе! Отец учил сельчан выводить буквы, читать. Поначалу они отнеслись к этой затее шутя, но к нам стали наведываться учителя, инспектора. Люди поняли, что шутки плохи. Целый вечер, покрываясь испариной, высовывали языки от усердия. Но не сдавались – вымучивали буквы. На занятия приходила и мать. Она знала печатную азбуку еще с детства, даже читать по слогам умела. Но ей не верилось, что сумеет научиться и писать. Она оказалась прилежной и старательной ученицей. Особенно после того, как разделили помещичью землю и нам досталось полгектара овса и гектар уже прополотой кукурузы.
– Теперь дел по горло! – говорил дед.
Он готовил зубцы для граблей, отбивал косу, твердя, что уберет наш овес. У отца голова пухла от разных дедовых советов. Но он не поддавался, сам тоже был не из плохих косарей.
Однажды наведался к нам товарищ из района и стал уговаривать отца пойти секретарем в сельсовет. Тогда вмешался дед – очень решительно и сердито – и сразу пригрозил:
– Знай, не уберу тогда твоего овса. Пусть его зайцы слопают.
Дедовы страхи разделяла и мать. После почти двадцати пяти лет хлебопашества отцу предстояло пройти второе испытание: его опять хотели оторвать от земли.
3
Нежданно-негаданно мне начинает казаться, что в Кукоаре куда больше людей, чем я думал. Ничего себе открытие! Будто я не жил в этом селе! И хотите – верьте, хотите – нет, красивых девушек тоже больше!.. Нарядные и смущенные, они прогуливаются... но под присмотром родителей. Так уж повелось у кукоарцев: видят, что в клубе красиво, весело, светло, а все же за молодыми смотрят в оба. И странное дело – парней тоже порядочно. Созвал нас однажды председатель в сельсовет, так мы во дворе не уместились.
– Вот что, ребята, – сказал дядя Штефэнаке. Долго почесывал затылок, потом выдавил: – Значит, кто живет выше моста Негарэ – в одну сторону. А кто, значит, живет ниже моста – в другую сторону!
Я жил рядом с Негарэ – у самого моста и остался на месте. Рядом со мной Митря, больше ни души.
– Зачем, значит, я вас созвал?.. Мы с секретарем вас собрали затем, чтобы отныне, значит, по закону... чтоб мы больше не слышали о ваших неладах. Никаких драк и потасовок. Все вы односельчане – и баста. Никаких границ на мосту. Будьте дружны, товарищи, как следует! Я вам двух музык добывать не стану и двух клубов строить не буду, ясно? А кто затеет драку – того на отсидку в погреб при сельсовете!
Секретарь сельсовета, он же сельский дьячок, чуть смущенно усмехнулся при этих словах дяди Штефэнаке, но мы, парни, знали, с кем имеем дело, поэтому возражений не последовало никаких.
После наших обещаний впредь жить в братстве дядя Штефэнаке оторвал тяжелые кулаки от резных деревянных перил веранды.
– Насчет допризывной службы теперь... Кто, значит, из вас допризывники, кто нуждается в одном, в другом, так знайте: по вечерам с первого сентября будете ходить в школу, научитесь чертыхаться по-русски. А по воскресеньям в двенадцать часов собираться на площади, возле церкви, для строевой подготовки. Ну, всего хорошего!
Впервые очутился я среди допризывников. Значит, осенью и мне предстояло до одури заниматься шагистикой. А сейчас я ломал голову над тем, почему товарищи избрали председателем именно дядю Штефэнаке. Лошадей у него не было, были волы... Ну и ну. Это у нас не считалось похвальным делом...
Правда, были у этого человека настоящие заслуги. Вырастил четырех парней для армии, и вся четверка в него – здоровяки с большими руками и доброй, отходчивой душой. Ребята что надо. Складывали плачинту вчетверо, раз-два – и ее как не бывало... Но и когда брались за работу – только держись!
Дядя Штефэнаке отчаянно много курил, а сыновья его в рот папиросы не брали, стеснялись даже своей тени.
Теперь, когда их отец стал председателем, они вчетвером приходили в клуб, сидели до конца, словно приросшие к скамейке. В их роду мужчины не танцевали с тех пор, как их знает Кукоара.
Ясно, что село теперь помноголюдело. Ведь раньше я сыновей дяди Штефэнаке месяцами не видел. Да и не только их. Теперь все вылезли на улицу. Одни стали культармейцами, обучали азбуке и конституции, другие, помоложе, никак не могли дождаться субботы и воскресенья, чтобы пойти в клуб. К тому же очереди за калошами, материей в кооперативе – такого сроду не видели в нашем селе. Бабы стали подыматься до петухов, толпились у магазина – покуда все товары, вплоть до халвы, с полок не подметут, не уйдут.
И курильщиков стало полным-полно. Одним очень нравились папиросы с картонным мундштуком, другие вновь начинали курить после двадцатилетнего перерыва – не курили с первой империалистической... Иосуб Вырлан задумал совратить даже дедушку, старого человека... Рано утром, до завтрака, приходил, зажав папиросу в зубах; нахваливал чертову траву. От таких похвал аж слюнки текли. Дедушка, набычившись, бросал:
– Дымишь?
– Дымлю, – отвечал Иосуб.
– В твои годы я и через глаза умел дым пускать!
– Я еще не научился, – смеялся Иосуб.
– Браво! И ты стал молодцом, не хуже людей... Из пасти у тебя разит, как из потрохов арапа.
Да. Вдруг, вместе с землей, люди словно обрели и свободное время, и поводы для разговоров. Ходили, суетились – кто на рынок за новыми рублями, кто к городским портным. Теперь за одну несушку многое можно было купить. Но и несушку не просто вырастить!