Текст книги "Мосты"
Автор книги: Ион Чобану
сообщить о нарушении
Текущая страница: 16 (всего у книги 18 страниц)
Еще от комсомольского секретаря я слышал, что Алексея Иосифовича все в районе боятся как огня. Лицо у него мальчишеское, а слова совсем не детские – острее цыганской иглы. Славится он и неподкупностью. Кое-кому привозили из сел то мешок картофеля, то бурлуй подсолнечного масла. У него такие штучки не проходили. Алексей Иосифович великолепно умел разглядеть тех, у кого рыльце в пушку. Критика его была беспощадной. К тому же он вел занятия в вечерней партийной школе. Захочет кого-нибудь посадить в лужу задаст вопрос из четвертой главы! А когда Алексей Иосифович попадал в какую-нибудь комиссию, о результатах обследования потом судили-рядили не меньше недели. Когда проверяли медиков, он обнаружил, что врачи района не читают газет. Учителя, как выяснилось, небрежно относились к своей работе. Недоброжелатели норой говорили, что его авторитет держится на страхе. Мол, он сам пишет все доклады и решения райкома партии. Кого хочет – милует. Кого хочет – сживает.
Я знал все это понаслышке. Теперь следил за каждым его шагом, чтобы разобраться своим умом, что правда и что вранье.
Мне показалось, Алексею Иосифовичу нравится, когда к нему присматриваются. Он лукаво улыбнулся мне, листая блокнот.
– Значит, не поймали зайца в норе?
– Нет, Алексей Иосифович.
– Не беда, никуда не денется. Главное, чтобы односельчане его осудили.
Он посмотрел на часы, словно ожидая, что пробьет час возмездия.
– Пошли, нас, наверно, ждут в кооперативе.
Так оно и было. Председатель райпотребсоюза поджидал нас возле парткабинета.
– Ну, что-нибудь нашлось?
– Слухаю, Алексей Иосифович...
– Ступайте с ним куда хотите, делайте что угодно. Но чтобы он был одет.
– Слухаю...
Алексей Иосифович стал потирать подбородок – верный признак недовольства.
– Почему вы дискредитируете комсомол? На днях директор поянской школы Штирбей пришел – ботинок подвязал проволокой... Почему дискредитируете интеллигенцию?
– Заготовки вот где у меня сидят!.. – Задорожный хлопнул себя по затылку. Потом он еще долго жаловался на неурядицы. Послал в Оргеев за керосином – подводы вернулись с пустыми бочками. Дождем размыло кровлю заготконторы. Уплыло несколько тонн соли. Размокли ящики с папиросами.
Не переставая ворчать, Задорожный вершком снимал мерку с Унгуряну, пока не добрался до ног.
– А кто будет платить?.. – спросил он испуганно.
– Не беспокойтесь.
К райкому шел Гончарук, неторопливо обходя лужи. Посмотрел на часы.
– Бюро в десять, – успокоил его Алексей Иосифович. Гончарук снял кепи и поглаживал лысину, словно ожидал нагоняя. Сделал вроде все, что мог. Поставил на ноги комсомольцев района. Эх, жаль, не поймали Гицу Могылдю!
В конце концов в выигрыше оказался Илие Унгуряну. Готов был целовать Шеремету руки.
– Пойду соберу два мешка поздних орехов... Пять тысяч штук – и я в расчете...
Скрипели желтые массивные американские ботинки на толстой подошве. Я еле поспевал за Илие. Прямо большой ребенок! Шел саженными шагами – спешил в Кукоару, чтобы похвастать обновой.
4
Отец принес в школу печальную новость. Вслед за шквалом войны надвигался шквал сыпняка.
В телефонограмме из райкома и райисполкома говорилось: "Мобилизуйте всех активистов сельсовета, комсомольцев, учителей..."
О медработниках нечего и говорить. Их мобилизовали оперативно, как на фронт. Но медиков было с гулькин нос – один фельдшер или медсестра на несколько сел. В Кукоару попала рослая, с пышными волосами девушка, похожая на сову, – студентка Московского мединститута по фамилии Генералова. Ее появление вызвало в Кукоаре переполох. На почте не поняли, что к чему, и по Кукоаре разнесся слух, что к нам прибывает группа генералов.
Вскоре после появления девушки в нашем селе бани стали расти, как грибы после дождя. Почти каждый мало-мальски сносный курятник превращался в "чистилище". Бочки из-под керосина приспосабливали под выварку белья. Одно днище вышибали, а бочку ставили на огонь. Дров никто не жалел. Очаги не гасили ни днем, ни ночью.
Все молили бога, чтобы скорей наступили холода. Только мороз мог пресечь эпидемию. Но начинался зимний пост, а лужи едва покрывались тонкой ледяной коркой.
Первой жертвой сыпняка оказался жилец поповского дома монах-расстрига, оставшийся доживать свой век в нашем селе. Дедушка подтрунивал над ним:
– Что, беш-майор, избавился от скуфьи? Из Исайи снова превратился в Николая? – Бывшего чернеца, поселившегося в батюшкиных покоях, в миру звали Николаем, а после пострига – братом Исайей.
Работал он, как вол. Клочок виноградника, полученный от сельсовета, будто вылизывал – чище было, чем в доме. Собирал он и множество поздних орехов. Вдобавок работал по найму у любого, кто ни попросит, старательно, с душой, как на самого себя. И в базарные дни был расторопен и услужлив. Молодой бы за ним не угнался! И вот зараза свалила его. А ведь трудней всего сыпняк переносят старики.
Его увезли в больницу. В Кукоаре появилась своя больница и врачи. Дедушка же и слышать о них не хотел. Он удвоил норму потребления чеснока. Приходил к нам, наедался до отвала, хвастался, что даже в первую империалистическую не болел тифом: чесноком спасся.
После чесночной трапезы он обычно шел проведать монаха. Тот жаловался, что выпадают волосы, а дедушка утешал его:
– Чихать на волосы! Ты выздоровей, коровья образина. О волосах что беспокоиться? Они дурные, где нужны – выпадают, где не нужны – растут.
Каждый раз дедушка приносил что-нибудь больному – то кусок копченого мяса, то шмат ветчины. И, разумеется, всегда чеснок.
От такого обилия чеснока Генералова не могла дышать в палате. Наконец нашла управу на деда. Кто-то посоветовал ей обнять старика. Молодая врачиха так и сделала. Обняла, будто молодого. Дед без оглядки бежал из больницы, чертыхаясь.
– Нашла с кем заигрывать, коровья образина! Вознес бы ее на седьмое небо, да ведь сплетницам на язык угодишь...
Народ не особенно жаловал наши новые бани. В самом деле, привлекательного в них было мало. Они больше походили на преисподнюю, описанную в церковных книгах.
Сквозь дым ни зги не видать. Есть холодная вода, нет горячей. Есть кипяток – нет холодной. Только котлов с кипящей смолой не хватало! Но их вполне заменяли железные бочки, в них в свое время держали деготь, керосин, смазочные масла. Нагретые на огне, они благоухали с первозданной силой. Как бы то ни было, Илие Унгуряну не жалел сил, чтобы всех прожарить, и мы надеялись, что монах окажется единственной жертвой эпидемии.
Но однажды утром бабушка встала из-за стола и вдруг упала прямо на мамины руки. Мы вызвали Генералову. Та распорядилась положить старуху в подводу и везти прямо в больницу. Тиф! Дедушкину хату окурили. Наш дом тоже. Мама винила дедушку: он, дескать, принес заразу от монаха. Мы, мужчины, молчали. Отец мотался по сельсоветским делам. Я – по школьным. Никэ учился в Теленештах, жил в интернате с ребятами со всего района. За всех тревожился и переживал отец. Мать наша из восьми детей похоронила шестерых: умерли младенцами у нее на руках. Научившись покорно принимать удары судьбы, она спокойно отнеслась и к бабушкиной болезни. А отец страдал. Ежедневно наведывался в больницу, просиживал часами. Забота отца растрогала даже деда. Кончиками пальцев касаясь его лица, старик говорил:
– А мы тебя, беш-майор, корили... мол, оторвался от земли. Я, Костаке, не умею просить прощения... Но ты прости старуху...
Будто оцепенев, сидел отец на стуле у изголовья бабушки. Не говорил ни слова. Сидел часами, пока врачиха не выпроваживала.
Изменившееся отношение стариков к отцу я заметил еще года три назад, когда бабушка болела, а мы отвозили пшеницу на мельницу. Не знал тогда дед, как нам угодить. Верно сказано: друг узнается в беде. Ничто не сближает людей так прочно, как беда. И теперь не осталось в душе стариков ни холода, ни отчуждения...
Так оно и бывает. Жизнь складывается по-разному. Дает трещину – потом долго не склеивается.
Бабушка таяла на глазах. Ссохлась, стала маленькой-маленькой, серой, как тронутая головней пшеница. Тетушка Анисья, которая была старше мамы, заголосила:
– Матушка! На кого же ты нас оставляешь? Матушка?! Когда мы еще увидимся?.. А ежели встретишь там Андрея, передай ему, как надрывается мое сердце... На кого он оставил меня одну-одинешеньку на белом свете!
– Цыц, Анисья! – не выдержал дед.
Бабушка с хитрецой посмотрела на шикающего старика, словно хотела улыбнуться. Но вдруг начала икать, взор затуманился. Стала кого-то искать, вертела головой во все стороны. Выронила свечу из рук. И вдруг вытянулась во всю длину больничной койки. Глаза стали испуганно-холодными, пустыми.
– Легко скончалась... святая смерть, – сказала мать и закрыла ей глаза.
– Спи с миром, Домника! – Дед припал к старухиным рукам. Плечи задрожали. Он плакал чистыми, умиротворенными слезами.
...Похолодало. Землю сковал мороз. Сеялся редкий снежок. Ветер гнал поземку по застывшей проселочной дороге. Заметал колдобины и комья.
Лютый месяц – февраль вступил в свои права. Могильщики с трудом взламывали кирками верхний слой земли. А иногда брали в руки топор. И каждую минуту бегали к нам в дом погреться. Брали по кружке горячего вина, садились на лавку, толкали друг друга плечом, болтали, не смущаясь покойницы.
– Окаменела земля. Не хочет принять старуху. Великая, видно, была грешница.
– Занималась заговорами... На базары любила ходить.
– Да будет ей земля пухом. Все там будем...
Дедушка не находил себе места, переставлял вещи, заглядывал в кастрюли, швырял в суп горсть соли. Тяжело вздыхал. Скрипел зубами. Не спалось... Входил в каса маре. Стоял у гроба, бормотал что-то.
Да, одной доброй душой меньше стало в Кукоаре. Осиротел наш двор...
У мамы иной характер. Она не умела целый день говорить с цыплятами. Прогонять коршуна, норовившего сцапать желтый комок. Проклинать петуха. И хорька, что прячется в дровах, за колодой. Бабушка умела...
Но жизнь шла своим чередом, со своим пределом, а за ней безносая со своей неумолимой косой.
Бабушка лежала на столе, а в учительской только и было разговору что про помолвку.
Нина Андреевна отложила классный журнал и взялась за Прокопия Ивановича:
– Можно вас поздравить?
– Боже мой, как люди узнают?..
– Все в порядке?
Нина Андреевна выпытывала подробности. На первой перемене толковали о традиционном блюде с пшеницей. О колечках. В глазах учительницы прыгали солнечные зайчики. Но Прокопий Иванович ничего не замечал. Он с гордостью рассказывал, как сразу нашел колечко невесты на дне блюда с пшеницей.
– А что, если какой-нибудь ученик спросит, почему вы носите кольцо?
– Другие носят для украшения... а я ведь женюсь. Детям надо говорить правду, Нина Андреевна, только правду.
– Кстати... – Математик поднял линейку. – А если кто-нибудь спросит, зачем вы женитесь?
– Перестань, Яцку.
– Нет, не увиливай, детям надо говорить только правду.
– Любишь ты заковыристые вопросы, Яцку.
Забавная штука – слушать, как серьезные люди говорят о пустяках. Сразу можно представить, какие они были в детстве.
5
Смерть бабушки выбила меня из колеи. Я даже не смекнул, чего ради коварная Нина Андреевна теребила наставника первоклассников. Прокопий Иванович стоял с таким лицом, словно был в чем-то виноват; математик линейкой почесывал висок и двусмысленно поглядывал на меня: ему не верилось, что я не притворяюсь.
Нина Андреевна вписала в классный журнал оценки из тетрадок, напевая песенку. Вид у нее был весьма беззаботный, но ясно, любопытство распирало ее: так и ловила на лету каждое слово. Только госпожа Хандрабур смотрела на меня сочувственно. Она была мне очень признательна за то, что принял ее на работу. Из любви к супругу вернулась она с запрутской стороны. Сельсовет вернул ей дом. Ее восстановили на учительской работе, зачли стаж. Понемногу жизнь налаживалась на новом месте. Приходят письма от мужа: он в лагере военнопленных в Крыму. Пишет, что скоро отпустят.
В ее присутствии я чувствовал себя неловко. Она была моей наставницей, а теперь мы поменялись ролями. Благодаря тем знаниям, которые худо-бедно, но я получил от нее, меня сделали директором! Но сильней этого меня смущало другое обстоятельство. В памяти всплывал альбом со слащавыми стишками и посланиями. Не хватало еще, чтобы Прокопий Иванович принес эту тетрадь в учительскую... Я бы со стыда провалился сквозь землю...
Нелегко приходится мне теперь! Раньше, когда Митря был дома, я, как что, бегу к нему. Теперь приходится обращаться к баде Василе, просить, чтобы позвал Вику...
Вероятно, любовь нетерпеливей всего на свете. Забываю все, бегу к баде Василе. Своей единственной рукой он мелет пшеницу на ручной мельнице. Со времени эвакуации в селах стало полным-полно этих машинок. Как говорил дедушка, теперь мы богачи – своя мельница в сенях. В годину бед и войн в каждом доме ручная мельница. Бадя Василе выслушивает меня. Кашляет в кулак. Идет и приносит с печи лукошко просушенных зерен, сплевывает на ладонь:
– Зачем ее звать? Она же выходит замуж... И пусть! Свет на ней клином не сошелся, товарищ директор.
– Вот как... Замуж?..
– А мы с Аникой разговаривали... Гордый, говорю, парень у дяди Костаке. Даже замечать не хочет. Молодец, так и держись. Сама потом будет локти кусать. Ничего, женщинам все это легче – поплачут и успокоятся. А у мужчин боль запекается в сердце...
– Эй, Василе, опять ты заболтался? Мамалыжка выкипает, а ты еще не намолол кукурузной муки.
Аника помоложе бади Василе, но двое детишек, сидящих у казанка, а также вздувшийся живот дают ей право покрикивать на муженька.
– Бабы такой народ, товарищ директор... Но и без них невозможно... Вот на фронте будто чего-то недоставало...
– Хватит точить лясы, Василе!
– Вот этого как раз недоставало... Как ни силен мужик в мирских делах, надо ему, чтобы в доме мурлыкала баба.
– Чтоб тебе было пусто, Василе!
Прибежала Аника, схватила рукоятку мельницы. Но бадя Василе слегка коснулся ее большого живота:
– Ступай отсюда, жена! Побереги моего солдата. Я его с немецкой границы, может, привез! – И он принялся молоть. – Когда жена не набрасывается на мужа... это не баба! Любовница или содержанка. Не хозяйка в доме!
Возвращался от бади Василе с единственной мыслью – отомстить! Чтобы целый век меня помнила. Подумаешь, за богатством погналась...
Брошу учительствовать, стану деньги копить. Чтоб шея у нее искривилась, как посмотрит, какой я дом построил. Чтоб слезами платок вымочила, как увидит моих вороных.
Назло ей никогда не женюсь. Пусть видит, как страдаю. Пусть и сама оттого страдает.
Для осуществления этих моих планов требовался сущий пустяк: действовать. А со мной могло случиться, что взберусь на сеновал и там втихомолку все перестрадаю. Могу и попроситься на работу в другое село. Но это было бы отступничеством. Позорным бегством, дезертирством с линии огня.
Большая боль рождает и большую решимость. Я тогда жил, как в горячке. Подушка под головой пылала с четырех углов. Целыми ночами ворочался и стонал. Растирал Вику в порошок. И она каялась. И я ее прощал. Перед рассветом мы вдвоем перебирались в другое село. Я помогал ей поступить в педучилище. Потом ненадолго засыпал с мыслью, что утром же надо ее позвать и сказать: "Пока не поздно, бросай все к лешему!"
Но когда я просыпался, во мне просыпались гордость и упрямство. Еще чего – выклянчивать любовь! И жажда мести снова охватывала меня. Будь что будет. Не мешкая, я отнес заявление в районо – попросил освободить меня от работы! Безо всяких объяснений. Домой вернулся, слегка успокоенный. Сказал родителям:
– Что, если погрузить бочку вина... Продать бы в городе...
– Можно, – согласился отец.
– На деньги возьмем хлеба. Весна идет... Многое понадобится, поддержала мать.
– А кто отвезет? – спросил отец.
– Я поеду.
– А школа?
– Я подал заявление, уволился...
– Подал?! Какой быстрый!
– Молодец, беш-майор! Купчиком захотел стать? Всякий народ у нас был в роду: решетники, пастухи, писаря... Только воришек и купчиков не было.
Мать и отец молчали. А дедушка то смотрел мне в глаза, то поглядывал на ноги: мол, дурная голова ногам покоя не дает. Потом залпом выпил вино из кружки, стоявшей на плите, и повернулся к отцу:
– Ты, Костаке, сделай, как Лейба. Дай ему тысячу карбованцев... и пусть барахтается сам. Послал же Лейба своих сынов в Америку.
Никто не чувствует так сыновней муки, как отец. Видно, батя мой решил: пусть развеется, пусть помотается по путям-дорогам, может, и образумится. Вслух сказал:
– Что ж, испробуем и это. Но хорошенько подготовься в дорогу.
– Не подготовится, сам будет расхлебывать. Извоз и торговлишка – это тебе не в классе стоять... Заложил карандаш за ухо и ступай охотиться за девками... беш-майор!
Зашел бы в вечернюю школу старик, по-другому бы заговорил – и о карандаше и о наставниках!
МОСТ ДВЕНАДЦАТЫЙ
– Иной смеется и запрягает, плачет и распрягает... А ты, беш-майор, медленно запрягай, да езжай быстро.
Дедушка стоит в сторонке, смотрит, как снаряжаю подводу. Отступает на несколько шагов. Переходит на другую сторону. Будто собирается ее купить. Ему нравится, как я готовлюсь в дорогу. На своем веку дед всего дважды был в долгих поездках – несколько месяцев занимался извозом и раза два доставлял из Одессы соль, тоже на волах. И все же считает себя человеком бывалым. Когда ни собираемся в дорогу, на мельницу или по делам Лейбы, дедушка тут как тут возле нашей подводы, – заломив шапку, подпоясавшись, будто и сам готовится в путь.
А я вроде и не слышал дедовых наставлений: в одно ухо влетали, в другое вылетали... Я вынашивал самые нелепые планы. Поеду аж в Хотинский уезд, продам вино. На обратном пути привезу картошку. В Хотине картошка дешевая, как вино у нас. Здесь продам ее втридорога. И опять нагружусь вином.
Так и буду оборачиваться, покуда разбогатею. Потом из Буковины привезу бревна для дома. И красную черепицу. Пусть шея у нее искривится, когда пройдет и увидит!
Дедушка принес из сеней свой топорик, положил мне его в телегу.
– Вот... Не забудь, беш-майор. Есть у меня приятель в Хотине, Георге Гиндэ. К нему можешь заехать... И непременно купи у него вязку чеснока. Такого чеснока, как у него, во всей империи не сыщешь...
Отец принес мне справку из сельсовета. Там удостоверялось, что вино изготовлено из нашего собственного винограда. Отец вынул из кармана кожуха печать, смочил ее в красном вине и приложил к бумаге. Я сунул справку в карман, поднял воротник армяка и сказал коням, будто многоопытный возчик:
– Но, птенчики, доброго пути!
– Счастливого! Счастливого!
– Смотри... береги себя!
Несмотря на добрые пожелания, дорога оказалась из рук вон плохой. Замерзшие комья шуршали под колесами, как щебень. Ободья соскальзывали с них. Камни ударяли в подводу, мутили вино и, кажется, мой собственный разум.
Выбрался наконец на окраину села. Вроде легче. Утешал себя мыслью: при скверной дороге товар лучше пойдет – мало кто отважится в путь.
В Копаченах остановился у старика, возле шоссе. Хорошенько укутал коней, закрепил на них рогожи упряжью. Поставил под навесом, за овечьим загоном. Подбросил корма. Нацедил ведра два вина, хозяин поставил их на плиту. В вине плавали льдинки. Пить невозможно: зубы ломит. Стали ждать, покуда нагреется. Когда на ведре появилась красная пена толщиной в палец, самый раз, готово. Старик сразу нашел и овес для коней, и большую миску брынзы, и лукошко яиц. Нашлось и несколько дочек, снох, гораздых выпить.
– Зачем вам добираться до Хотина... По такому ненастью вино расхватают и в Бельцах!
Старик вытер ладони об овчину. Впервые я видел овчинные брюки мехом внутрь. Дочери и снохи носили такие же овчинные телогрейки. Полотенца им ни к чему. Вытирают руки об одежду: от этого, мол, кожа пропитывается и становится еще мягче.
– Завтра встанете пораньше... Далече ли отсюда до Бельц?.. Близко горшок с борщом на ухвате передать, – сказала одна из родственниц хозяина. – Мы завтра тоже повезем на ярмарку смушки.
Старик успокоил меня. Зимние ночи длинные – выспаться успеем! Надо допить вино, не то выдохнется. Дельный попался мужик. Привел на цепи черного кобеля и привязал к колесу моей подводы.
– Можете спокойно отдыхать. Ступайте в дом! Я буду спать у овец. Начали котиться, надо сторожить... Говорить-то не умеют... То задохнется ягненок, то замерзнет... А вы ступайте спать, я разбужу вовремя, не беспокойтесь.
Я пошел в дом. Дочки старика, его снохи продолжали веселиться:
Эх, кодрянин с винной бочкой,
Не спеши, тебе не срочно!
Заверни в хороший двор,
Где бабенки на подбор,
А хозяин до сих пор
Где-то бродит...
– Цыц, бесстыжие! Человек, может, спать хочет... – из-за ковриков, которыми была завешана печь, подала голос старуха.
– Слишком молодой, чтобы спать... одному!..
– Как бы не замерз... Надо бы взять его под крылышко!
– Замолчите и убирайтесь! Байструков своих пооставляли!..
Мне постелили на лавке. Старуха дала мне шерстяное одеяло толщиной чуть не в вершок. Я чувствовал себя, как на печи. Перед сном хозяйка поведала, что довелось ей быть в Кукоаре однажды, на храмовом празднике. Очень ей у нас понравилось...
– Счастливые у вас бабы! Живут, как в раю... Еду готовят на дровах! А мы, бедняги, топим навозом, кизяком...
Вино, дрова произвели неизгладимое впечатление на старушку. На другое утро кормила нас завтраком перед дорогой и снова о них вспомнила. Какое от них облегчение! И в доме чистота. Счастливицы эти кодрянки. А ведь не ценят. Так уж устроен человек: тем, что есть, никогда не дорожит.
Бельцы – город большой: дом громоздится на дом, да еще сверху дом наползает, и госпиталей полно с выздоравливающими ранеными, которые слоняются по толчку... У крана моей бочки выстроился довольно длинный хвост. Я повесил на шею трайсту, стою, будто лошадь у кормушки. Дую на кулаки и без конца наполняю бутылки. Денег не считаю. Рублем больше, рублем меньше – сую скомканные бумажки в суму. Тридцать рублей литр вина. И стакан махорки тридцать рублей. И килограмм пшеницы, и килограмм говяжьего мяса – столько же. Мать моя мамочка! Солдаты, едущие на фронт, суют по сотне за бутылку, тут же выпивают ледяное вино, предварительно смазав глотку салом и ситным из солдатских мешков.
Рядом мельтешит всякая шпана. Один предлагает мне женские туфли. Другой – огромный радиоприемник. Третий ничего не предлагает, просто высматривает. Каких только не насмотрелся зевак! Какой-то мошенник на картонной обложке книги раскладывал черный шнурок, узорно, в виде петель и узлов. Подзадоривал:
– Попробуй свою удачу! Поставь палец. Если нитка уцепится, даю сто рублей. Ну, держи сотнягу!..
Видно, мало кто у него выигрывал. Я не сводил глаз с сумы, висевшей у меня на шее. Надо будет убраться засветло. Пожалуй, и покупки делать не буду – ни хлеба не возьму, ни картофеля, ни чеснока деду. Сами купят в Теленештах. Хорошо, что с продажей повезло. Сума набухла. Деньги пересчитывать некогда, но по прикидке получается, что их у меня немало: привез почти полтонны вина. Я резво хлестнул своих кляч: но, птенчики!
Ватага жуликов осталась позади. Вдогонку мне летели ругательства, угрозы. Такой верзила давно должен быть на фронте, а он тут деньги выколачивает, спекулянт эдакий!
Цыган, с черной до пояса бородой, догнал меня на резвом жеребце и гордо привстал в стременах.
– Купите коня, сударь! Лопни мои глаза, продаю.
Только пламя не било из ноздрей жеребца! Я бы его купил, этого красавца, вороного, со смолистой, как борода цыгана, гривой. Купил бы, чтобы семейка Негарэ лопнула с досады, увидев меня верхом. Да не краденый ли жеребец? Он вставал на дыбы, заливисто и дико ржал, пританцовывал, будто под ним угли.
– Слушай, булибаш, а ты его не слямзил?
– Жен и коней цыган не ворует.
– Сколько хочешь?
– Нет, не продам, вы меня оскорбляете...
– Сколько хочешь за жеребца?
– Не продам, сударь. Давайте выменяем.
– На что же?
– На ваших кляч!
– А что вдобавок?
– Ничего. Цыган редко когда расстается со своим конем. Но вижу, вы такой удалец. Вам бы верхом, галопом.
Ничего не получилось у цыгана, каким он ни был искусным торговцем. Избавился я от него лишь на выезде из Бельц. За городом, при спуске в Ново-Сынжерейскую долину, где даже мои клячи могли бежать рысью, я положил вожжи в телегу и принялся сортировать деньги. Сотни в одну пачку, тридцатирублевки – в другую. Ворох за ворохом вынимал из сумы измятые бумажки, разглаживал. Пересчитывать было некогда. Деньги собраны с миру по нитке, как в церкви: многие пили по стакану и расплачивались мелочью.
Вдруг за спиной – цоканье копыт. Оборачиваюсь. Зря сердце екнуло скакали военные, с автоматами на груди. Обогнали, поехали своей дорогой. И тут, наперерез, словно по воздуху, летит на меня из-за пустой, занесенной снегом овчарни цыган, борода по ветру стелется...
– Сворачивай с дороги! – кричит цыган и, не спешиваясь, хватает моих коней под уздцы. Подвода съезжает на обочину. Всматриваюсь в дорогу. Пустынно. Ни души. До Новой Сынжереи несколько километров. За спиной, насколько видит глаз, степь. До Бельц километров двенадцать. Военные могли бы помочь, да они уже далеко впереди.
От шоссе до заброшенной овчарни, пожалуй, тысяча шагов, не более...
– Стой! Распрягай коней!
Из овчарни вышли еще несколько грабителей. Идут врассыпную, облавой, словно я заяц, которого надо живым поймать.
Я мгновенно примирился с мыслью, что меня ограбят, и от этого страх сразу как рукой сняло. Я делал все, что приказывали. Любопытно, что будет дальше. Нелепое любопытство! Но ничего не мог с собой поделать. Сам черт, видно, вселяется в человека. Со страху смеется. От радости плачет. И я ни с того ни с сего захохотал. Один из воров, замахнувшийся еловой дубинкой, тоже засмеялся:
– Ну, хватит ржать! Вынимай деньги!
Я извлек деньги и положил пачку наземь. Один из грабителей стал возле нее, ждал, пока я выложу все, до последней бумажки. Другой обыскивал подводу. Обложил меня матом: зачем, дескать, понадобилась мне в дорогу секира? Зарубить кого-нибудь собирался? Я опять рассмеялся. Тот взял дедушкин топор. И маленький бочонок, на несколько ведер. Он был еще наполовину полон. Так принято у кодрян. Чтобы не тревожить в дороге большую бочку, не возмущать вино, всегда запасается бочонком ведра на три. Из него расплачивается за овес для коней, за прокорм. И сам же греется в дороге стаканом вина. Ведь и он живая душа. Теперь мне осталось только поцеловать днище бочонка! Довольные грабители посмеивались, взбалтывали:
– Что там, вино или смывка?
– Вино. Что, не видите?
Хлеб и кусок колбасы тоже отняли. Я смолчал, хотя с утра маковой росинки во рту не было. Когда я увидел, что хотят забрать и упряжь, стало не до смеха. Кинулся к цыгану и вырвал у него из рук вожжи.
– А я на чем домой доберусь?
– Ха-ха-ха! – развеселилась компания.
Цыган не смеялся. Ему не на шутку понравилась моя упряжь.
– Отдай ему вожжи.
– Гица? Могылдя?!
– Да. Не ждал, товарищ директор?
Он наклонился, поднял деньги. Весь черный, он походил на ворона, и хищные пальцы были как черные когти.
Степная двуколка ждала их за овчарней. Сели в нее и погнали коней. Цыган верхом скакал сзади. Я остался сзади. Я остался один. Размышлял о случившемся, запрягал лошадей.
Вот это наторговал!
Голодный, как собака. Без копейки денег. Впереди сорок километров пути. Ни тебе маленького бочонка. Ни дедушкиного топора.
В голове завывал ветер. Что скажу родителям? Ограбили. Как? Среди бела дня? Да, среди бела дня. Почему же не держался за другими подводами? Так получилось... А дед орет на все село: "Где мой топор?!"
Времени много: можно обмозговать. На голодный желудок голова живо работает. Черт побери! Я даже не знаю, сколько денег у меня утащили.
Да, чему бывать, того не миновать. Получился из меня торговец, как из отца поп!
2
Удивительно – дома никто меня не стал укорять. Отец махнул рукой:
– Что ж, вот и ты попробовал...
– Побей их бог... Чтоб им поперек горла стал наш кусочек! проклинала их мать.
Дедушка вздыхал:
– Да, беш-майор... оставил ты меня без топора! Везет тебе в торговле, как Лейбе... Дал ему отец сто карбованцев – начинай дело. Поехал он, купил кроликов и голубятню... Увидев такое дело, приобрел ему старый хрыч немного землицы. Гни спину на табаке, ежели голова не работает... как у других евреев! Тебе, пожалуй, тоже к земле вернуться надо. Землица – она всякому сгодится: и такому, и сякому!..
Я бы вернулся в школу. Хоть простым учителем. Но никто меня не приглашал. А самому на поклон идти не хотелось.
В один прекрасный день все же настигла меня телефонограмма: срочно прибыть в райком комсомола.
Меня не забыли! Вероятно, ждет изрядная головомойка. И, как говорит товарищ Синица, первый секретарь комсомола, стружку с меня снимут, не без этого!.. Секретарь комсомольской организации, директор школы и – начал торговать вином. Позор! Позор!..
Воображение всегда рисовало мне самые ужасные картины. И когда я все же выпутывался из затруднений, про запас оставалась нечаянная радость. Слава богу, все кончилось лучше, чем я ожидал!
Дело приняло, однако, нежелательный оборот. Во главе стола сидел товарищ Синица, человек с добрым лицом и отзывчивым сердцем. А вокруг стола ходил, потирая подбородок, Алексей Иосифович. Оглядывал меня с головы до ног, повторяя:
– М-да, м-да...
Бормотал в кулак, а его прищуренно-раскосые глаза обжигали меня, как горящие свечи.
– Что же с тобой делать, Фрунзэ?
– Откуда я знаю?
– Ты брось это свое мужицкое... Не притворяйся наивным.
Губы Алексея Иосифовича сделались тонкими, как лезвия. Это был не тот Шеремет, который, обняв меня за плечи, вел в парткабинет, где мы всю ночь читали "Тайную войну против Советской России".
– Передадим на тебя дело в суд – перестанешь пожимать плечами. Комсомольский билет носит в кармане! Пример для молодежи!
– Если бы наши бойцы отступали перед малейшим препятствием, где бы они теперь были?! – зло уставился на меня и товарищ Синица. – Мы тут обменялись мнениями... Хотели тебя взять вторым секретарем райкома комсомола. И вот, учудил!
Меня бросало то в жар, то в холод. На этот раз мне попало гораздо больше, чем я запланировал дома. Да, домашняя прикидка не совпала с городской расплатой. Словно на наковальне, меня поворачивали с боку на бок.
– Проверим, можно ли ему поручить воспитание детей. О директорстве, разумеется, и речи быть не может.
В районо на меня уже был заготовлен приказ. Освобожден от должности директора, назначен учителем. Мне предстояло передать школу математику. На здоровье. Ноги у него длинные, пусть побегает.
Дома, однако, меня поджидала еще одна великая "радость". Прокопий Иванович торчал у нас с самого утра. Хотел, чтобы именно я стал тысяцким на свадьбе. Конокаром, как говорят в Кукоаре. Свадьбу он устраивал, конечно, с музыкантами.