Текст книги "Мосты"
Автор книги: Ион Чобану
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 18 страниц)
По большаку, за сельской околицей, днем и ночью скрипят тяжелые телеги, нагруженные бочками. На облучке сидят виноградари, и им нет дела, что над большаком, над околицей, плывет церковная звонница с золочеными луковками куполов! Знай себе погоняют лошадей. По этой же дороге каждое утро проходит дед Андрей – идет к своему другу, к дедушке Тоадеру повозиться с ружьем, погладить его всеми пальцами, точно скрипку. Потом дед Андрей отправляется бродить по селу. Встретив обоз виноградарей, хвалит коней:
– Пламя из ноздрей!
Измеряет вершком днища бочек, прикидывает на глаз высоту, толщину, подсчитывает в уме, сколько примерно ведер в каждой. И советует:
– С вином надо, как с девушкой: не то чтобы так, да не очень...
Виноградари смеются. Были и они когда-то парнями.
– Тара у вас отменная. Где нашли такие толстые ободья?
– В Подоймице, Каменце...
– Вот это да! – восторгается старик и достает из-за пазухи толстенную бузиновую трубочку: не отведать ли винца? И тут же устроится со своим приспособлением возле бочки...
Дома, говорят, дед Андрей и вовсе ложится на спину с таким расчетом, чтобы струя из бочки текла прямо в рот. Из погреба его выволакивает зять, он же прячет ключи от погреба в карманы своего толстого суконного жилета: такие карманы не быстро протираются.
С тех пор как внуки оставили старика без злосчастного ружья, он места себе не находит, все тянется к стакану. Даже бабушка Домника стала запирать погреб:
– Ничего, глотка не пересохнет.
Возьмет прясло, веретено и уйдет, если день рабочий. А если праздник, нацедит кувшин вина мужикам, сама же накрошит мяты, рассует ее по карманам кофты и пойдет замаливать тяжкие свои грехи: время от времени лечит заговорами, конечно, бесплатно. Приходится молиться и за старого греховодника, не переступившего порога церкви с тех пор, как обвенчались.
Но не всегда дела у деда Андрея идут так уж гладко. Вот и сегодня бегу к нему – что-то с ним случилось. Оказывается, сбросили с бочки и честят вовсю:
– Стыдно, дедушка! Человек пожилой, а с этой дозорной трубой. Позор! У вас же в погребе полно бочек.
Это расшумелись купчики, купившие вино у старика. Откуда им знать, что у деда Андрея такая беда: ни тебе ключей от винного погреба, ни бабы, чтобы пожалела. Ни ружья! И какие-то внуки-дьяволята, что на аршин под землей все видят.
Старик заметил меня, опустил голову и неторопливо направился к нашему двору. Я тоже не стал мешкать: хотелось послушать, как он будет изливаться деду Тоадеру.
Едва дед Андрей переступил порог, как увидел кувшин вина и подмигнул дружку:
– Еще можешь, Тоадер, а?
– Ох, будь ты неладен!
Бабушка Домника не стала слушать старых пустомель. Надела кофту, набила карманы мятой и вышла, хлопнув дверью.
– Земля и та вас не примет...
Дед Тоадер глазами-буравчиками кольнул приятеля. Что-то не понравилось ему в шутке. Он криво усмехнулся, скрипнул зубами, словно провел вилкой по дну казанка. Потом вдруг вспыхнул, как спичка, и запрыгал на одной ноге к дому.
Со стороны посмотришь – наступил человек на гвоздь! Да нет... Ни зимой, ни летом дед не снимал своей кацавейки и не позволял себе коснуться земли босой и белой, как лист бумаги, ногой. А прыгал он с досады. Ведь не сразу дошла до него шутка Андрея, и не смог он сразу на нее ответить... Да, на старости лет туговато стал он понимать намеки! Потом он как-то сказал, что это даже к лучшему:
– Поскольку я от рождения уж очень горяч... Лучше не понимать колкостей... Не то, беш-майор, возьмешь еще грех на душу!.. А так, пока дойдет намек, злость уляжется, да и намекатель уйдет целый-невредимый!
Цел и невредим остался и дед Андрей. Дед принес несколько охапок соломы, раскидал по полу и вдруг – хвать приятеля за кафтан; началась знатная борьба – трынта.
Василе Суфлецелу, который пришел смолоть кукурузное зерно на ручной мельнице-крупорушке, позабыл о корме для цыплят Георге Негарэ. Без конца подталкивал меня локтем, покатывался со смеху:
– Ну и хрычи! Солому-то подстелили, а?
– Кхе-кхе-кхе! Ха-ха-ха!
– Жизнь-то прожили... Кабы знать, где упадешь...
– Кхе-кхе-кхе!
Бадя Василе прислонился к дверному косяку, изнемогая от хохота. А я дрожал, как стебелек в степи: боялся, что победителем выйдет дед Андрей.
Старики оба были кряжистые. Пыхтели на соломе, крякали, икали. Казалось, обнимаются, а не борются. Дед Андрей уперся подбородком в дедушкино плечо, а тот тряс его и так, и эдак, скрипел зубами, но никак не мог одолеть.
Боролись по-братски – без подножек, без подвохов. И по-братски оба решили:
– Закончим вничью.
– Ты прав, а то вино в кувшине выдыхается, беш-майор.
Медной кружкой, сработанной из снарядной гильзы времен первой империалистической, распили весь кувшин. Пришел черед и бади Василе. Его кадык, величиной с картофелину, отсчитывал глотки, словно компрессорный насос. Брови деда Андрея сошлись на переносице. Хоть старик и был туг на ухо, бульканье доходило до его слуха, и он не сводил с Василе глаз: ну и глотка, господи! А ему-то, бедняге, как приходилось трудиться, чтобы выпить свою долю вина при помощи бузиновой трубки, да носить ее все время с собой, точно пастушескую свирель – флуер.
И все же дед Тоадер поквитался со своим старым приятелем. И по нынешний день они в полном расчете.
Сначала он принес маленький, с кулак, глиняный ковшик, такой черный и блестящий, что в нем все отражалось, как в зеркале.
– Помнишь эту штуку, беш-майор?
– Нашел чем пристыдить!
– Чем тебя стыдить? Этим-то черепком?
– Не сумел меня положить на лопатки, теперь мстишь...
– Пришел незваный да еще обвиняешь бог знает в чем, коровья образина!
Дед Тоадер снова запрыгал на одной ноге.
Брови деда Андрея нависли над глазами. Но дед Тоадер начал свой рассказ. Ночью как-то пошли они в лес, в засаду. Спрятались в засохшем кустарнике. Дедушка, подражая волкам, несколько раз завыл в глиняный кувшин. И в полночь из лесной чащобы ему откликнулись звери!
– Ты мне об этом все уши прожужжал! Сто раз одно и то же. Нет в селе человека, которому бы ты, Тоадер, не рассказал, как пришли волки и ты выстрелил в одного... А я... остался с мокрыми, тьфу, штанами... На другой день ты отыскал убитого зверя, принес мне несколько шерстинок из его шкуры и зажаренное на угольях волчье сердце – мол, чтоб я поправился и посмелел...
– Разве не так было? Или я все это выдумал?
– Ты же знаешь, я был тогда простужен, сколько раз тебе повторять! Ведь это было на другой день после святого Андрея, выпил я тогда лишнего... Ну, стал похмеляться то вином, то капустным рассолом. Себе же хуже... А вы и рады надо мной посмеяться.
– Чуть ты завидишь этот ковшик, коленки дрожат. Я же тебе говорил – у долговязых кости тонковаты!..
– Иди-ка, наполни этот ковш вином. Иди, иди. Посмотрим, у кого раньше задрожат колени... Хе-хе.
Вскоре кувшин и бадья, полные до краев, стояли на столе. Дед Тоадер поддерживал дружбу с сельским ковалем-цыганом, и тот делал ему запасные ключи от погреба – хоть бабушка и отбирала их, все равно какие-нибудь да оставались.
Иди, иди... С некоторых пор за вином в погреб посылали уже меня.
Иди, иди... Мало-помалу – и вот бадя Василе уходит домой с неразмолотыми кукурузными зернами – съедят проклятые цыплята и так. Голова у бади Василе налита хмелем, и всю дорогу он кричит и обещает и даже угрожает селу, что непременно, в ближайшее же время женится!
Дед Андрей, пошатываясь, идет, как говорят молдаване, сразу по двум тропинкам, и смеется, и плачет... А увидев подводу, выходит ей навстречу, покачиваясь на ватных ногах, кричит, останавливая лошадей:
– Тпру, злодей! Ты чего село обираешь?
Таким же образом остановил он экипаж, в котором восседал господин Викол с помещиками. Не поздоровилось старику!
Весь избитый, вошел он в корчму Лейбы-еврея отвести душу. Вынул из кармана спичечный коробок, открыл его и показал корчмарю какую-то букашку.
– Не дашь штофчик в долг, выпущу на твою лавку этого зверя...
– Мош Андрей, вы же и за прошлую бутылку не заплатили...
– Ну, выпускаю зверя...
Старик был зол как черт. Именно отсюда, из корчмы, недавно вышел начальник жандармского поста. Надо же было на него напороться!
Но чем виноват Лейба?
Шинкарь вернулся с бутылкой вина, вытаращив испуганные, похожие на две болгарские луковицы глаза.
– Где справедливость, мош Андрей, скажите? Те пили – не платили. Ни гроша, бог наш свидетель... Мало этого, еще заставили меня плясать да приговаривать:
Веселей звените, чаши,
Посмотрите, Лейба пляшет.
Сразу вымокла рубаха
Хорошо плясать от страха.
Очень я боюсь их дубинок, ха! Очень боюсь их Кузы!* Чтоб они так жили, как я их боюсь.
_______________
* К у з а – профашистский деятель королевской Румынии.
– Ты, Лейба, меня не бойся. Если бы ты знал, что было в коробке!
– А что?
– Виноградное семечко. Ведь не дал бы вина в долг?
– Дал бы! Только унесите свое виноградное семечко, богом заклинаю. Зачем такие шутки?
А дед Тоадер в это время храпит и во сне поскрипывает зубами. Повезло соседям, что окна дедовой хатки – с вершок. Не то разбудил бы детей.
МОСТ ВТОРОЙ
Летние ночи коротки. Летние ночи зелены.
Зелено застывшее в ночи подсолнечное поле. Насколько хватает глаз, все зелено: луг, толока, кукурузные делянки.
Летние ночи зелены. Летние ночи коротки.
Зелены арбузы на бахче и виноградники, тяжелые от гроздьев. И тихие, теплые порывы ветра – тоже зелены.
Пока что все это – еще трава: и подсолнухи, и виноград, и арбузы. Зеленая трава. Лишь с пшеничных полей доносится сладковатый запах поспевающего хлеба.
Подсолнечные поля, застывшие в зеленой ночи, шелестят, поскрипывают: шляпки подсолнухов поворачиваются к солнцу, к восходу. Кукуруза потрескивает суставами – растет.
Из луговых оврагов долетают запахи донника и дикой маслины, отряхивающей цвет. За день в чаще долины накопится душное тепло, пронизанное горячим сладким запахом цветущего подсолнечника.
Но пока еще дышится легко. Расстегиваю воротник. Утренняя прохлада густа – хоть режь косой. В чистом, высоком небе бледнеют звезды. Все окрест кажется декорацией: деревья без теней, уснувшие на заре; колодезные журавли, замершие с пустыми бадьями на фоне бледнеющей синевы неба или склонившие клювы в высокую луговую траву. Тарахтенье моей телеги нарушает росистую тишину, перестук колес прокатывается по лугам.
Я натягиваю вожжи – и словно остановились все подводы на много верст вокруг. Распрягаю лошадей возле нашей делянки. Стреноживаю их. Неторопливо снимаю косу с телеги, натачиваю. Лошади смотрят, как я точу косу. Может, удивляются – с чего это я сюда примчался ни свет ни заря? Да еще в воскресном наряде – в красной репсовой рубахе, которая мне так к лицу.
Нарождающийся день затопляет луга, алеет полукруг показавшегося солнца. Кое-где запоздалая шляпка подсолнуха с хрустом поворачивается к востоку, и кажется, что всю ночь на ней спал дикий голубь или горлица, а теперь, на рассвете, взлетел, спугнув ее зеленый сон.
Вдруг вижу – за озером стоит на одной ноге аист, как бы вслушиваясь в тайну утра. Мне не нравится, что аист без пары. Выковыриваю ком земли из копытного следа, швыряю в него. Аист несколько раз неуклюже подпрыгивает и взлетает, хлопая крыльями.
Снимаю рубашку. Брюки. В исподнем хожу из конца в конец делянки, белый, словно ведун, ищущий в ночь под святого Георгия разрыв-траву, чтобы заколдовать стадо.
Нагружаю телегу скошенной травой. Несколько охапок кидаю на колеса, чтобы не рассохлись ободья. И снова принимаюсь за косьбу. Борозда приводит меня в низину. Здесь опять натыкаюсь на аиста – он по-прежнему один-одинешенек, и я прогоняю его.
Одновременно с восходом солнца со стороны села доносится дробь барабана, обрывки хоры – долетают через равные промежутки времени на крыльях ветра, на волнах луговой травы, отражаясь в озерной ряби. И чем отчетливей звуки, тем ожесточенней взмахи моей косы.
По ту сторону подводы снова уселся аист. Опускаю косу.
– Кыш, холера!
Сгребаю большие охапки травы и укладываю в тени, под подводой. Надо поваляться в холодке, придавить комарика, покуда дышло само не попросится в дорогу. Первым делом достаю из телеги сложенную калачом веревку, разворачиваю, один конец привязываю к стреноженным коням, затем залезаю под телегу и другой конец веревки привязываю к своей ноге.
Музыка в селе все громче.
И снова аист! Вылезаю из-под телеги, только собираюсь прогнать его, но тут падаю, подсеченный веревкой. Аист перебирается к берегу пруда.
– Эй, Тоадер, ты что воюешь с птицей?
Из пшеничного поля, что возле луга, прямо ко мне идут Георге Негарэ с женой, оба в воскресных нарядах. В руке у них по снопу пшеницы, вырванной с корнем, – еще не осыпалась земля.
Я быстро прячусь под телегу.
– Ладно тебе... портки-то не краденые...
– Проведали свою пшеницу?
– Проведали.
– Хороша?
– Хороша, один у нее изъян...
– Головня?
– Нет.
– Куколь?
– Тоже нет.
– Полегла?
– Да нет. Стоит бодро.
– Ты у отца спроси. Он этот изъян хорошо знает, – подсказывает жена Негарэ.
– Пшеница хороша. Да только начала наливаться, а уже так и клонится к железнодорожной станции. Вот в чем изъян...
– Да... клонятся только полные колосья.
– А ты что хотел?
– Ничего...
– За птицами не гоняйся... Болтовня это, что, мол, если первый раз увидишь аиста без пары, сам без пары будешь круглый год. Вздор, Тоадер. Не верь этим выдумкам. Есть у Георге Негарэ две дочки...
– Почему две? Ты же обещал Вику выдать за другого, – вмешалась жена.
– Так что, если обещал?
– Будь хозяином своего слова. Вика...
– Вот так, фа!
– Пусть забудет о ней думать. Вика...
– Вот и прекрасно! Есть у Георге Негарэ дочь на выданье или нет?
– Вероника еще маленькая, перестань языком молоть...
– Маленькая? Выше тележного колеса!.. Замуж ее!
– Перестань! Пошли домой.
– Шапку в нее кидаешь – не падает? Значит, годится замуж.
– Ты что говоришь?..
– Что еще за музыка? Откуда эти цыгане?
– Кто их знает...
– И как ты здесь застрял, Тодерикэ? Разве обойдется без тебя хора?
– Обойдется...
– Но у сердца свои расчеты...
– Человек не должен слушать сердце, – опять вмешалась жена.
– Подымись-ка на гору, жена, дай нам по-мужски поговорить. Я тебя потом догоню. А ты, Тоадер, накосил травы – запрягай лошадей и поезжай.
– Всю неделю кормил их прелой травой.
– Погоняй коня не кнутом, а овсом...
– У него тоже душа живая.
– Конечно... Пришлю сюда старика Петраке, пусть попасет твоих коней. А ты возвращайся в село...
– Хотите, чтобы я вашу Веронику вытащил на хору?
– Почему бы нет?
– Чтобы вывел ее в свет?
– Почему бы нет?
– А потом?
– Потом... На худой конец родим тебе еще одну дочку. Слышишь, жена?
Я выскакиваю из-под телеги, но спотыкаюсь о веревку и падаю на одно колено.
– Видишь, шуток не понимаешь?
Георге Негарэ бросил ком сухой земли в заводь пруда и сказал:
– В этом селе с чернявыми цыганочками только у меня девки белые, как парное молоко. И я никогда не потчевал парней за то, что они пляшут с моими дочерьми. А вот с тобой выпил бы красного вина...
Музыка в селе играла во всю мощь. Гулко гудел барабан, словно кто-то хлопал вальком по зеркалу пруда.
2
– Зачем лошадей привязал к ноге? Не мог к колесу? Испугаются, понесут – костей не соберешь!
– Стреножил я их! Не побегут.
– Легко сказать... Лучше привяжи веревку к колесу.
Я не ожидал, что Негарэ пришлет деда Петраке. В этом не было никакой нужды.
– Вас прислал Георге Негарэ?
– Да.
– У дедушки скверный язык, но, простите, ведь не зря он говорит...
– Что я дурак? Он мне брат. К тому же старший... Не мне его судить.
– И село говорит так же...
– Пожалуй. Но с селом и подавно не сладить...
– Как помню вас, вы ни разу не сердились.
– А зачем сердиться?
– Разыгрываете святого, а село смеется...
– Никогда не разыгрывал!
– Мне стыдно, что вы дедушкин брат.
– Знаю... Но даже если бы я не батрачил у Негарэ, думаешь, тебя считали бы важной птицей?
– И как вы это все терпите?
– Ты многого еще не понимаешь...
– Сколько помню, все время батрачите...
– И не коплю добра...
– Нет, вы правду скажите!
– О добре-то?
– Обо всем.
– Длинная история. А смысл в ней короткий. Но молодость нетерпелива...
– Зачем вы за мной пришли?
– Обещал человеку.
– Зачем обещали?
– Попросил.
– Пришли пожалеть меня!
– Нет. Если бы знал, что могу уберечь тебя от того, от чего сам не уберегся, тогда бы пожалел...
Дед Петраке отвел неожиданно повлажневшие глаза. Насколько дедушка крут, настолько кроток его брат Петраке. Добрый, мягкосердечный, он может пустить слезу, даже когда петухи дерутся!
Чтобы больше не пререкаться, дед Петраке подхватил мешок и через межи направился к делянке Негарэ. Он то и дело наклонялся, вырывая сорняки полегшую крапиву, свиное ухо, горечавку и корм для свиней, что-то бормотал, но я не мог расслышать. Деда Петраке с трудом слышно и вблизи, а уж тем более издалека. Рассказывал дед Петраке, что потерял голос на первой империалистической. Напился из траншеи воды, отравленной газами, валялся в лазаретах, но и после лечения голос остался сиплым и глухим.
Пытаюсь представить, как выглядел дед Петраке в молодости. Я видел его карточку, присланную с фронта: высокий, красивый, статный. Не зря запасницы, как тогда называли солдаток, провожали его с песней:
Лист кленовый, лист резной,
Что же ты не запасной,
Мэй, Петраке, мэй!
Вернулся он из окопов живой и непокалеченный: уволили в запас! Ирина за это время успела выйти замуж за Георге Негарэ и проводить мужа на фронт. Певала теперь песни с другими солдатками, а после посиделок проливала слезы: выпало их на ее долю немало. После года войны без вести пропал Иринин муж. Когда война кончилась, выяснилось, что Георге жив. Находится в плену. Но длинна дорога с чужбины. Миновало четыре года, пока вернулся с неметчины.
Неизвестно, кто сделал первый шаг... То ли Ирина, чье хозяйство нуждалось в мужской руке, то ли безропотно любящий Петраке, способный все простить.
Дедушка говорил, что Ирина держит его на привязи, как теленка, у своей юбки.
– Ну и дурак!.. Прибрала она тебя к рукам. Не успел еще муж надеть военную форму, баба смекнула, что к чему... Коровья ты образина! Ишь, опять снюхалась... А ты, балда непроходимый...
Петраке молчал. Не поднимал склоненной головы. Не вступал в пререкания.
– Ну, скажи хоть что-нибудь! А то сердце мое шипит, как на сковородке... Скажи, не глиняный же ты... Глупец, коровья образина... Вот-вот запрыгаю от ярости... Ну!
Дедушкин гнев не оказывал на Петраке ни малейшего воздействия.
– Погоди, Петраке! Даже псам не за что будет тебя ухватить. Докатишься... как все дураки-однолюбы. Вот попомни мои слова...
Однажды дедушка даже побил Петраке, пытаясь отвадить его от Ирины.
Случилось это примерно в такую же пору, как сейчас, когда кукуруза вымахала выше человеческого роста. Дедушка косил траву на лугу, где паслись сейчас мои кони. Около полудня вдруг услышал крик и визг женщин и еле слышный, сиплый, как шипенье гусака, голос Петраке. Дедушка побежал взглянуть, что там стряслось. И... хоть стой, хоть падай: целая орава голых, в чем мать родила, запасниц гналась за Петраке. А тот улепетывал, сверкая пятками, и повторял только: "Не подходи, не то сапой зарублю!"
Поныне любит рассказывать дедушка, как он вызволил из беды Петраке и принял "огонь" на себя. Бабы были в такой ярости, что дедушке пришлось прямо в одежде спасаться в озере. А потом долго слушать, как они поют:
У крылечка, возле хаты,
Запасницы бьют солдата,
мэй, мэй!
Пусть колотят. Поделом!
Не ходи к замужней в дом,
мэй, мэй!
Лучше б завернул к вдовице,
Подала б вина напиться,
мэй, мэй!
– Песня – это еще полбеды. А вот когда угрожать стали!
– Погоди у нас, вот только выйди на берег, мы тебе загнем салазки, кричала сноха его приятеля Андрея. Хороша бабенка, ничего не скажешь!
Другая молодка – груди, что две тыквы, – барахтаясь в воде, орала басом:
– Давайте, бабоньки, поймаем его да извозим в коровьих блинах! Пусть помнит, старый хрыч...
А до того, несколько месяцев назад, свекор Негарихи жаловался дедушке: "Беда, Тоадер, баб стали подпускать к давильне... Как после этого выпить кружку вина? С души воротит... Дожили – бабы ногами давят... Тьфу!.."
Узнав такую новость, дедушка побежал к священнику: пусть прочитает в церкви проповедь. Как можно допустить такое!
Но священник не мог помочь. Забинтованный с головы до ног, лежал, не в силах выдавить из себя ни слова. Девчушка лет восьми, подпрыгивая на одной ножке, сказала:
– А ты не знаешь, что случилось с батюшкой?
– Что же, барышня?
– Пьяный возвращался из гостей и уснул в подводе... А там полно соломы... А у него цигарка... Обсмолился, как хрюшка.
– Господи... неужели?
– Да, так мама говорит...
Батюшка скорчился от боли, девочку как ветром сдуло. Дедушка понимающе осмотрел верх подводы, батюшку. Только и вымолвил:
– Понятное дело, батя. Хмель!..
Сейчас дедушка уже жалел, что учинил расправу над Петраке. Впрочем, взбучка была не бог весть какая – Петраке в полтора раза выше деда. Попробуй дотянись, если ключица у тебя вывихнута и больно поднять руку. Причесаться, осенить тебя крестным знамением или почесать, где чешется, и то трудно...
3
Опускались сумерки. Казалось, на дорогах скопилась вся пыль лета: вздымали ее и всадники, мчавшиеся наперегонки, и бежавшие вслед жеребята, звякавшие шейными колокольчиками, и возвращавшиеся в село стада.
Большое, как на току, облако пыли плыло по долине в перезвоне тронок и бубенцов, и от этого в душе моей возникала сладкая грусть. Я как бы прощался с солнцем, птицами, вольным ветром, с росой, благоуханием луговой травы и зреющей нивы.
Дед Петраке взвалил мешок с бурьяном на телегу, сам же сесть не захотел – не помню, чтобы он когда-нибудь ехал на подводе или верхом.
– И у скотины есть душа... А сказать не может, под силу ей тащить груз или нет. Спасибо, что мешок везет да десаги.
Я знал это, но однажды все-таки попытался усадить его с собой может, расскажет, что-нибудь про дом, где батрачит. Слова из него приходится вытаскивать клещами. Ты ему одно, а он опять свое – про посевы, погоду, урожай.
– А скажите, мош Петраке, Ирина хоть красива была в молодости?
Старик недоуменно смотрит на меня: с чего это я спрашиваю? Тяжелые веки опускаются на глаза.
– Каждый в молодости красив...
– А правда, что дети тетушки Ирины – от вас?
– Нет.
На этот раз он не сдержал досады. Но я не унимался. Давно собирался спросить его...
– А почему Негарэ говорит, что Вика – вся в вас?
– Шутит. Дурацкая шутка.
Дед Петраке забыл даже про мешок. Обогнал подводу. Я его окликнул:
– А знаете, что говорит дедушка?
Петраке не обернулся. Разумеется, он знал.
– Хитрит Негарэ! Специально для того, чтобы ты лучше батрачил. Ведь от этих шуток краснеешь-то ты, не Ирина... коровья образина! Да, говорит дедушка, ох и бесстыжие теперь пошли бабы!..
Нетрудно завести дедушку. Но трудно остановить. Особенно, когда вспоминает, как купались тогда в пруду голые женщины. Тут он бежит резво, как молодой, срывает несколько белых крупных цветов: стебли у них, как у укропа, а соцветия подобны раскрытому парашюту.
– Ну, где стыд?
Эти цветы у нас называют девичьим стыдом: посреди лепестков горит багрянцем красный кружок. Цветы растут через дорогу, за церковной оградой. Дедушка приносит букетик, показывает всем, как с каждым годом уменьшается алый кружок. И торжествующе притоптывает ногой:
– Ну, что я говорил? До войны еще было на что смотреть. А теперь где стыд? Видали, какая мода... Юбки выше колен. В церковь невозможно пойти... Только грехов наберешься.
Насчет Негарэ дедушка, по-моему, совершенно прав. Я сам не раз видел, как Георге толкал свою жену к деду Петраке, посмеивался:
– Я жрал брюкву за колючей проволокой у немцев... А вы голышом резвились в кукурузе. Ну и народ же! Пока вас узнаешь, много воды утечет. А когда узнаешь, не нужны уже...
Такие он произносил слова, не смущаясь ни детей, ни стариков, ни чужих людей.
Теперь, став дородной, пухлой, – руки у запястья будто ниточкой перетянуты, как у младенца, – тетушка Ирина сердится, услышав подобные попреки. Она ведь не только приумножила богатство семьи, но и слывет хорошей хозяйкой. У них взрослый сын, две дочки на выданье. Как и подобает зажиточной хозяйке, тетушка Ирина зачастила в монастыри: там службу справляют сразу несколько попов, а у нее грехов много... Каждый год весной или осенью – к ней приезжала мать-экономка Речульского монастыря за шерстью.
Но было время, руки тетушки Ирины от мозолей стали как кремень – хоть кресалом по ним бей. По воскресеньям не могла разогнуть скрюченные пальцы, привыкшие сжимать черенок мотыги. Тогда ее руки пахли молочной сывороткой, были черные от земли и, как земля, растрескавшиеся. Как она тогда любила-миловала Петраке, как смеялась в лицо мужу:
– Пусть шушукаются кумушки. От того, что я делала, в хозяйстве не убудет...
Въезжая на подводе в село, я думал: даже хорошо, что дед Петраке обиделся. Будет лишний повод заглянуть к Негарэ... Посмотрю, как там Митря... Принесу мешок бурьяна. Сдался мне этот бурьян да и сутулый болван с искривленной шеей!
Но, как сказано в моем гороскопе, воображение у меня живое... Достаточно дать ему толчок – и я забываю весь мир, забываю кусок хлеба, что держу в руке.
Так случилось и в тот воскресный день. Едва переступил порог нашего дома, обо всем забыл. К нам пришел Горя Фырнаке, односельчанин. У него много хорошей земли, садов и виноградников. Но странное дело – в селе он не пользуется никаким почетом. Может, поэтому и тараторит без умолку, как испорченная мельница, берет измором.
Носит Горя широченные брюки цвета утиных яиц и рубашку с короткими рукавами того же цвета. Сам он долговязый, и, поскольку уселся на низеньком треногом стульчике, где мать обычно замешивала мамалыгу, колени его торчали выше головы. Руки у него тоже длинные, с тонкими пальцами и розоватыми, отточенными ногтями. Говорит он быстро, и все же можно уловить в его рассказе интересные вещи.
Горя побывал во многих городах, состоял в самых разных политических партиях. Однажды осенью его даже избрали сельским головой – примарем. Он тотчас же издал строгий приказ – запретил девушкам ездить на велосипедах. Сей законодательный документ поссорил его с церковными чинами и другими влиятельными людьми села – только их дочки и имели велосипеды.
Приказ вышел ему боком. К весне Горю сместили с должности примаря. Теперь он пожинал остатки былой власти: мужики по привычке ломали перед ним шапки – а вдруг опять изберут? И называли господином делегатом. Горя не сердился: ведь с политикой он не порвал. Но знал бы он, как говорят о нем в нашем доме, порога бы не переступил. Ведь не всегда смех исправляет глупость. Тем более что Горя сам себя позорит. Виноградник его рядом с нашим, и мы каждый год оказываемся невольными свидетелями того, как он колотит родного отца – дядю Ваню, хилого старичка, самозабвенно ухаживающего за виноградником. Старик вскапывал его, подвязывал, опрыскивал, а выдавалась свободная минута, еще и плел корзины из лозы. Да тут еще в колыбели, что стояла рядышком, каждую весну появлялась новая внучка, и старик за ней присматривал. Жена Гори пекла их, как блины. Что ни год – то приплод. И все девочки... Нелегко гнуть спину на винограднике да еще и нянькой служить. Но, слава богу, ни с одной внучкой еще ничего плохого не случилось.
Осенью, придя на уборку, Горя похвалялся перед скупщиками: мол, вон как красив мой виноградник. А почему бы и не похвалиться? Кто дает все указания? Кто окончил курсы в Кокорозенах, в сельскохозяйственной школе?
И отца Горя бьет, заботясь о винограднике. Дед Ваня нарушает агротехнические правила: то положит в опрыскиватель больше извести, чем надо, то купороса, и виноградные листья желтеют и сохнут, словно табачные. То забывает добавить в раствор мыла – тоже гиблое дело: первый же дождь смоет раствор, и через день-два, после теплых туманов, не спасешься от вредителей.
И вот носится по селу Горя со своей политикой, но не забывает, что надо скопить добра для дочек и жены, которая, к слову сказать, такая вредная, что найти с ней общий язык трудно даже такому политику. Возьмет мужа в оборот – хоть из села беги.
О чем же сегодня распинается Горя?
О той же политике. Даже если бы отец перебил его и сказал: "Хватит трепаться, Горя, зря лезешь из кожи вон, ратуешь за новую партию во главе с твоим Кузой. Мало кто в нее поверит. Ты от мужиков отошел. Не может быть доверия к тебе у крестьянина: ты же не умеешь держать в руках мотыгу! Ходишь каждый день на виноградник, поигрываешь тростью, как барин. И еще одна загвоздка – будь ты самый что ни на есть трудяга, люди к тебе уважения не станут питать. Последний хам и тот понимает, что отца бить негоже. Такие у нас нравы. Не в зверинце живем".
Даже если бы отец сказал ему это в глаза, Горя бы все равно не угомонился. Да, впервые видел я человека, одержимого политикой. А бедный отец едва сумел вставить:
– Да, но нам-то от этой политики не легче...
– Именно наоборот! – Горя опять распалился: встал, доставая головой до потолка. – Советы разделили помещичью землю? Разделили. И мы хотим того же. Больше некому за это бороться. Людей с нашим образованием здесь, в захолустье, днем с огнем не сыщешь... А с этими мужланами, сударь, надо уметь вести себя. Вот, посмотри! С пшеницей у нас все идет хорошо. А почему? Германия покупает. Некоторые выкорчевывают виноградники и сеют пшеницу, сою, горох. Германия покупает. Здесь тоже надо навести порядок... А для этого нужна поддержка мужланов. С Попою из Оргеева мы отлично столковались. Нам нужен незапятнанный человек, понимаешь? Ты – самый подходящий, и, честно говоря, я тебе завидую. Поверь! Вот, слушай... Приходит недавно ко мне один бедолага, запамятовал, как звать... Просит: "Напишите мне, господин делегат, прошение в вашу партию... В тысяча девятьсот двадцать четвертом роду, когда была реформа, меня пропустили в списках, и я не получил земли..." Договорился я с Попою, стал заниматься списками, а этот уже улизнул – грузить телефонные столбы: говорит, американцы лучше платят... Вот до чего мы дожили, сударь! Как тут не воскликнешь: бедный богатый край! Кому принадлежат телефоны? Кто владеет нефтью? Кто производит спички? Вот какие дела, сударь!
– Кто это тут? А, это ты все носишься со своей "избындэ"*. Лижешь зад чинушам и выскочкам! Мало тебе того, что бьешь родного отца? Верно кто-то сказал: поехал ты в Кокорозены подсвинком, вернулся свинья свиньей! вцепился в гостя дедушка.
_______________
* И з б ы н д э – победа. Этим словом приветствовали друг друга члены партии кузистов.
Ну, если Горю выберут снова примарем, деду не сносить головы. Горя выскочил, хлопнув дверью и крича, что всех стариков вообще надо стереть с лица земли: "Этот балласт эпохи мешает прогрессу и процветанию... Верно сказал господин Попою из Оргеева... Нам не нужен этот балласт!"