Текст книги "Дорога на высоту"
Автор книги: Инна Кинзбурская
сообщить о нарушении
Текущая страница: 13 (всего у книги 16 страниц)
Кажется, нам всем можно облегченно вздохнуть.
– Куда вы торопитесь? – спросила А. – У вас неотложные дела?
– Нет.
– Знаете что? Оставайтесь у нас на шаббат, – вдруг предложила А. Когда они успели договориться? Или они понимают друг друга без слов? Не стала бы она предлагать, если бы Н-ка был против, понятно, не стала бы.
– Конечно, оставайтесь, – подключился Н.Н. – В воскресенье утром по дороге на работу мы отведем вас на автобусную станцию.
Мы не очень ломаемся, мы даем себя уговорить. Нам хочется побыть с ними.
Мы заносим сумки и осваиваем выделенную нам территорию. Почти на двое суток.
Несколько месяцев тому, когда мы услышали в эфире: "Я Н.Н. Шалом", я рассказала нашему другу, тоже олиму, что, кажется, живут в Израиле наши старые друзья, и мы должны их разыскать.
– А ты уверена, – спросил он, – что они захотят вас видеть?
Наш друг – врач, ученый, есть у него своя методика, свои приборы. Но здесь ни методика его, ни приборы, ни он сам никому оказались ненужны. Профессор, у которого он проходил стажировку, на работу к себе его не взял и даже не удосужился взглянуть на прибор, который там, в той стране, не одному человеку облегчил страдания. А мог бы, наверное, и здесь – облегчить.
– Я не обращаюсь ни к кому из старых знакомых, – сказал он нам, – даже к бывшим вроде бы друзьям, которые здесь уже давно. Они так боятся, что мы будем просить помощи. Один близкий приятель, с которым мы вместе долго работали и который имеет вес в здешних медицинских кругах, запретил давать кому-либо номер своего телефона, мне об этом сказали. Я, конечно, к нему не звонил. И ни к кому не звонил. Если пробьюсь, то сам.
– Но нам от Н.Н. ничего не нужно. Мы были друзьями, мы были больше, чем друзьями, мы просто хотим их видеть.
– Но они же не будут знать, что – просто.
Не знаю. Не знаю. Мы должны их найти, если это они. А там уж, как будет.
Мы разыскали номер их телефона, и муж позвонил.
– Да! – сказал женский голос на иврите, но с явным русским акцентом.
– Это квартира Н-ского?
– Да, – ответил женский голос уже по-русски.
– И это – А.?
– Да. А кто говорит?
– Вы знаете?.. – муж назвал себя.
– Ну, еще бы!
О Господи! Это – они! Я забрала у мужа трубку.
– Вы давно здесь?
– Пять лет.
– Все?
– А... Вы о нас ничего не знаете?.. Н-ка десять лет был в отказе, два с половиной года сидел. А дети здесь уже почти пятнадцать лет. Но... Мишеньки у нас уже нет, он погиб здесь незадолго до нашего приезда...
Я не знаю, что говорить и как говорить после этих слов, но она продолжала рассказывать о себе, о них, и я слушала. А потом мы говорили с Н.Н. По телефону я вмиг узнала его по манере каламбурить.
– Пишешь? – спросил он.
– Стучу, – признаюсь я. – Купила машинку.
– Ну, и до чего достукалась?
– Да вот, настучала книжонку. Но с изданием в Израиле, сам знаешь... Хотела передать с кем-нибудь в Союз, не берут – тяжесть.
– Писать надо легкие вещи.
– Да уж куда легче – граммов триста.
Говорить с ним было легко, словно в последний раз мы встречались не тридцать лет назад, а на прошлой неделе.
И сейчас нам легко с ними, и зря я боялась встречи.
– До шаббата осталось девять часов, – сказала А. – Так что я вас бросаю, мне нужно успеть.
– Ради Бога, о чем ты говоришь! Мы тебе все сейчас переделаем. Только сменю платье.
А. секунду помедлила.
– Знаете что? Раз у меня будут такие помощники, я дарю вам час. Даже полтора. Н-ка, покажи им город. И парк. Обязательно парк.
Мы согласны. Мы любим новые города. И парки. Мы еще так мало знаем страну, хотя живем здесь уже полтора года.
– Спускайтесь вниз, – сказал Н.Н. – Я сейчас подгоню машину.
Он открывает нам дверь серебристой комфортной удобной машины, и мы садимся, муж рядом с ним, я сзади. Я смотрю на его кипу, она прямо передо мной.
Еще когда мы говорили по телефону, я спросила у А.:
– Как это случилось? Как вы пришли к вере?
– Да вот – пришли... Жена сына – душой. Она приняла Бога душой. А мы с Нкой – разумом.
Как это разумом? Вера в душе – это привычно. А так – мне непонятно. Я спросила у мужа, понятно ли ему, он сказал, что не знает, как это объясняет Н.Н., но может предположить.
– Представь себе, что существует некий разум, по сравнению с которым мы -ничто. Можешь ты себе такое представить?
– Ну, допустим...
– Мог этот разум создать нашу вселенную?
– Наверное.
Муж предположил верно, я уже знаю это, но мне все равно невозможно понять, как мог он, Н-ка, наш Н-ка...
– Н-ка, – твержу я, глядя на его кипу, – ты был инженер...
– Я и есть инженер. И как инженер строю свой вариант. Мир – это гигантская система, в ней все слажено и взаимосвязано. Она не могла появиться сама по себе, ее должен был кто-то создать. Поверь, я построил немало систем управления, ни одна, даже самая простая, не могла возникнуть сама, вдруг.
Мы едем по длинной главной улице, Н.Н. показывает нам город. Он красив и зелен, и похож на многие города в Израиле, расположенные на равнине. Нарядные витрины плывут мимо меня, как в тумане.
– Странно, – говорю я, – поверить в высший разум – от разума. По здравому размышлению.
– Почему – странно? – Н.Н. не поворачивает ко мне головы. – По здравому размышлению только так и можно объяснить существование нашего мира и все, что в нем происходит.
– Но как, как ты к этому пришел? С чего это началось?
– Я думал... Как-то я так устроен, что думаю.
– Но мы же раньше думали одинаково. Мы ни во что не верили.
– Что значит – не верили? Мы верили, но в нечто другое.
– Ах, ну конечно, мы верили в светлое будущее.
Он не откликается на иронию, возможно, моя реплика кажется ему очень уж тривиальной. А может, он просто не хочет прерывать свою мысль.
– Ты считаешь, что живой мир создан по воле слепого случая?
– Почему случая и почему слепого? – вмешивается муж. – Были в наличии определенные условия, затем работали законы наследственности и изменчивости.
– И все это длилось миллионы лет? – спрашивает Н.Н. с явной иронией в голосе.
– Конечно. Миллионы.
– Ну вот, видишь, ты веришь в это, – Н.Н. делает ударение на слове "это", – а я верю в то, что мир – чье-то творение, задуманное и реализованное.
– Но почему же оно так несовершенно? – спрашиваю я.
– Что ты! В природе все удивительно гармонично.
– И особенно в среде человеческой, – замечает муж. – Тоже часть природы, между прочим.
– Мы с тобой инженеры, – спокойно говорит Н.Н. – Скажи честно, все, что мы делали, сразу было верхом совершенства? Всегда требовалась обкатка, доводка.
– Ничего себе шуточки – доводится человек.
– Что делать? Такая у человека миссия.
Н.Н. тормозит, и мы выходим из машины.
– Вот – это наш парк, – говорит он и делает широкий жест рукой, как бы приглашая нас войти. Так, наверное, открывают ворота рая – благословен входящий.
Мы вступаем в огромный тенистый парк и любуемся деревьями в несколько обхватов. Мы знаем, что в землях Палестины давно уничтожили сады и леса, было здесь голо и пусто. Вновь сажать деревья стали уже в новые времена. А парк, по которому мы идем, похож на вековой. Такие деревья выращивают сотни лет.
– Сколько же лет этому парку? – спрашивает муж.
– А как вы думаете?
Н.Н. смотрит на нас лукаво – вот и попались. Не отгадаете.
– Трудно сказать...
– Этим деревьям примерно шестьдесят дет, – произносит Н.Н. с гордостью, словно самолично сажал их и холил.
– Шутишь?
– Иногда я говорю серьезно.
– Не может быть...
– Спили любое и проверь по кольцам.
– Сейчас? – Все-таки мы не можем обойтись без шуток.
– Этот парк – одно из чудес Израиля, – опять серьезно говорит Н.Н.
В другой раз я бы непременно сказала что-то совсем о других чудесах, которыми одарила нас наша историческая родина.
Мы приехали сюда, на землю наших отцов, как было предсказано в великой книге ("Это поразительно, – сказал Н.Н., – еще тогда было предсказано, что возвращение будет с Севера"). Но зачем мы приехали?
Она отторгает нас, эта земля, и понять и осознать это невозможно. Мы не нужны ей.
Наш друг, тот самый врач, что не может себя найти здесь, сказал мне с тоской: "Я смотрю иногда телепередачи из той страны. Все чужое. Уже чужое. Но и здесь – не свое. Или мы – не свои?"
А одна моя знакомая – она выросла в маленьком городке, жила с бабушкой из еврейского местечка и всю жизнь несла в душе магию своего еврейства -сказала мне с еще большей тоской: "Ну что ж, мы будем доживать, немилые здесь и с тем, что нам немило".
Но для чего-то же мы приехали. Чья-то рука привела нас на эту землю. Или мы опоздали, или мы приехали поздно, и потому земля отцов не принимает своих блудных детей? Но блуждали мы не по своей воле. А если бы раньше, если бы хоть чуточку раньше, как Н.Н.? Он, похоже, здесь не чужой.
Но ничего этого я не говорю. Парк прекрасен, он действительно чудо, и мне не хочется ни говорить, ни думать сейчас о неприятном. Мне хорошо идти в тени деревьев в этот знойный день и хочется верить в доброе чудо. Может, оно случится и с нами – это доброе чудо.
Мне приятно смотреть на Н.Н. и слушать его. Он показывает нам парк, словно сам сотворил это чудо, более того, сотворил его специально для нас и дарит его нам. Я благодарна ему за этот дар. У меня на душе благость.
Н.Н. доволен, что мы радуемся его дару. Но странно – в том, что при дарении ему нужна обратная связь, я не узнаю того человека, которого знала. Который был нашим Н-кой.
Но я внемлю тому, что он говорит, а говорит он, в основном, мне одной, потому что понимает, что его слова не находят отклика в моем критичном и инакомыслящем муже.
– Я никогда не перестаю удивляться каждому листочку и восхищаться каждым листочком. Он сложнее и совершеннее любой системы, которую создал человек.
– И которую может создать? – спросил муж.
– И которую может создать.
Домой мы возвращаемся с цветами – большим букетом алых роз. А. принимает их с благодарной, мягкой, такой знакомой улыбкой.
– Хотели, – сказала я, – зайти купить что-нибудь к столу, но боялись попасть впросак.
– Правильно: "ле кашер", – это она говорит с полуулыбкой, слегка ироничной – о столь важных вещах нельзя говорить походя. Она чуть-чуть насмехается над необходимостью делать то, что положено, и благодарна мне, что я не поставила ее в сложное положение: и есть нельзя, и – куда девать?
Но речь о кашруте уже зашла, и я спросила:
– Вы соблюдаете все законы кашрута?
– По крайней мере стараемся. Может быть, для себя мы не соблюдали бы все так строго, но – дети... Если мы хотим, чтобы они у нас ели, мы должны делать все, как положено. Они должны быть уверены, что у нас все, как надо.
Дети... дети... Я понимаю. Их нельзя оттолкнуть, иначе можно и потерять. Кто из них раньше ступил на дорогу, что ведет к Всевышнему – отцы или дети? Кто первый воскликнул: "О!"? Н.Н.? Сын? Я хочу это знать, но я не спрашиваю. Завтра мы идем в гости к их сыну, в его семью, мы приглашены на вторую шаббатнюю трапезу. Может быть, я что-нибудь пойму сама.
Я иду на выделенную нам территорию, меняю платье, в котором приехала, на легкий спортивный костюм, возвращаюсь на кухню, готовая выполнить любое распоряжение хозяйки. Но А. оглядывает меня с сомнением.
– Нет, пожалуй, на кухне я сама. Когда будем накрывать на стол, поможешь.
Понятно. Я могу перепутать и взять не тот нож или не ту тарелку. Ей спокойнее самой, она знает, где у нее мясная, где молочная посуда. А. не говорит прямо, что опасается допустить меня в эту святая святых, просто мягко отстраняет меня от кухни. Я пытаюсь шутить:
– Слушай, это же дискриминация. Настоящая дискриминация олимов.
– Ничуть. Олимов, в основном, используют для уборки. Так что можешь вытереть пыль, я доверяю тебе. Я собиралась сделать это после того, как приготовлю еду.
– И вымыть полы?
Ей неудобно эксплуатировать нас, все-таки мы – гости, и не видались тридцать лет. Она чуть мнется:
– Полы я сама. Потом.
– Почему сама? Я умею мыть полы.
– Не может быть.
– Я даже мыла как-то в одном израильском доме, хотела помочь хорошим людям, которые нам помогли, а они мне еще и заплатили деньги.
– Ладно, – смеется А. – мой. Только не надейся, платить не стану.
Ах, как нам легко и просто вместе в эти минуты, как тридцать лет назад, когда мы помогали друг другу и шутили сами над собой. И мне хорошо оттого, что нам легко. Ну и что из того, что он – в кипе, а она – с прикрытой головой? И нельзя перепутать мясную тарелку с молочной. И варить козленка в молоке. Я не буду варить. И постараюсь не путать.
Я их по-прежнему люблю. Это они. Они.
Я оглядываю поле моей деятельности. В квартире чисто. Но я понимаю -чисто вообще и чисто в шаббат – вещи разные. Я согласна навести блеск в этой большой и светлой квартире и беру тряпку.
Н.Н. приносит мне стремянку. Он заходит в комнату в шортах, голый по пояс и шутливо просит извинения, что он без галстука – жарко, нечем дышать. Я вижу шрамы на его теле – через всю грудь, через всю ногу, на боку. Он перехватывает мой взгляд, понимает, что я ничего не спрошу, и, чтоб мне не было неловко, говорит, показывая на рубцы:
– Это ремонтировали сердце, а вену брали с ноги. А здесь – это чинили почку.
– Ну, а как сейчас? – я показываю взглядом на грудь.
– Мотор? Ничего, пока, как видишь, работает.
Я желаю ему по-израильски – до ста двадцати. Он усмехается: к чему так много? Но пожить еще все-таки не мешает.
– Ты, – говорю я мужу, – бери пылесос.
В комнате появляется А.
– Пылесосить может и Н-ка. Тяжелую работу я ему не даю, а пылесосить...
– Тяжелую работу ты берешь на себя? Понятно. Так. Сегодня у вас полуотпуск. Н-ка лишается пылесоса.
– Но можно я буду двигать за тобой лестницу?
– Ну, если очень хочешь...
Глядя на хозяина, и муж сбросил рубашку.
Мы, наверное, очень смешно выглядим. Я с тряпкой в руках, стоя на стремянке, вытираю на верхних полках шкафов книги и статуэтки. Муж с пылесосом в руках, голый по пояс, чистит ковер. Н.Н., в одних коротких шортах, держит стремянку, чтоб я случайно не свалилась. И вот мы все трое в этом домашне-рабочем виде, занятые таким прозаическим делом, как наведение чистоты, говорим о вещах сложных и высоких.
– Все-таки как ты дошел до жизни такой? – вновь задаю я свой вопрос, сверху взглянув на его кипу.
– Ты хоть чуть-чуть представляешь себе, что такое теория вероятности?
– Чуть-чуть.
Н.Н. говорит без пафоса, без эмоций, просто, обыденно, словно все это само собой разумеется.
– Представь себе, что некто бросает монету – орел-решка. Бросает, находясь в комнате один, но когда монета ложится, впускает тебя – смотри. По теории вероятности должна выпасть примерно половина орлов и половина решек. Но если много раз подряд выпадет одно и то же, что ты скажешь об этом человеке? Что он жулик.
– Наверное...
– Случай не может повторяться. Кто-то должен приложить руку. Обращается Н.Н. больше ко мне, он видит, что я слушаю с интересом, я согласна с ним, что игрок в орла-решку непременно жулик и не может одно и то же выпасть много раз подряд.
– Случай слеп, – говорит Н.Н., – он не может подбрасывать то, что нужно мне.
– Не может? – вмешивается муж и даже останавливает хобот пылесоса. Ему нужны руки, чтоб объяснить свою мысль. – А все-таки? Представь себе: стоит закрытый ящик, в нем сто шаров. Все они черные, и только один – белый. По теории вероятности сколько раз я должен вслепую засунуть руку в ящик, чтобы вытащить белый шар? А я опустил только раз, и вот он – белый. Что скажешь?
– Конечно, что ты тоже жулик.
– Но я-то знаю, что я человек честный, и знаю, что я вытащил именно белый шар. С первого раза из ста шаров.
– О, ты опасный жулик... – я вдруг начинаю понимать, что острые углы надо обходить, мы их до сих пор обходили, оттого и ощущение легкости, что обходили. От этой мысли на секунду становится тоскливо, и я отгоняю ее.
Но мужчины устроены иначе, они должны поставить точки над "i", они очень любят острые углы обнажать.
– Может быть? Вероятно? – настаивает муж. Он держит перед Н.Н. зажатый кулак, словно в нем спрятан злополучный белый шар. – Ну, так как? Ты мне не веришь?
– Естественно.
– Но я-то вытащил именно белый, – говорит муж и разжимает кулак. – Ты говоришь, что не может быть, а я вот вытащил.
– Ну и радуйся!
Они стоят друг перед другом, голые по пояс, два уже далеко не молодых человека. Когда-то, я помню, они сиживали за одним столом и вместе чертили на бумаге схемы и чему-то смеялись и радовались, а теперь вот стоят, один в кипе совсем седой, другой без кипы, но тоже седины в волосах немало. Наверное, им вместе уже не начертить ничего и ничему вместе не радоваться. И мне становится тяжело на душе. Не оттого, что им вместе уже не чертить ничего, а оттого, что – не радоваться.
Муж снова берется за пылесос и говорит уже без эмоций:
– Ты хочешь сказать, что вероятность случайного возникновения жизни настолько мала, что ее вообще не стоит принимать в расчет. Конечно, проще поверить в бесконечно большую величину – наличие создателя. Но ведь вероятность того, что сработал случай, существует. Ма-а-лень-ка-ая, но существует? Так зачем же ты ее отбрасываешь? Засунул руку, вытащил черный шар и говоришь – белого там нет.
– Это уже треп. Слепой случай еще может сработать однажды, но работать миллионы лет и все в одном направлении? Мой инженерный опыт такого не допускает. У всякого творения безусловно существует творец, особенно у такого сложного творения, как живой мир нашего шарика.
– А это не треп? – муж опять останавливает пылесос и поворачивается к Н.Н. – Типичный треп. "Этого не может быть, потому что этого не может быть никогда"? Есть же науки, например, археология.
– И дарвинизм? – с иронией в голосе спрашивает Н.Н.
– И дарвинизм, – без иронии соглашается муж.
– А ты знаешь, что Дарвин верил в Бога?
– Тем хуже для Дарвина.
Муж замолкает, слышно, как занудно гудит пылесос, муж тщательно вытаскивает хоботом этого монстра невидимые пылинки из красивого большого ковра. Я в очередной раз слезаю с верхотуры, Н.Н. передвигает мне стремянку к другой стене.
– Ничего, – говорит он мне, – ты поймешь.
– Ты хочешь сказать, – я останавливаюсь перед Н.Н. прежде, чем снова залезть на стремянку, – что я подаю надежды? А он, – я киваю на мужа, -неисправимый материалист?
– Его материализм недорого стоит, – машет рукой Н.Н. так, словно мужа нет рядом.
Что значит "недорого"? Мне обидно. Он много читал, интересуется историей развития жизни, находками археологов.
– Все эти находки ничего не доказывают и не опровергают того, что написано в Торе.
Он называет имя какого-то научного светилы, который пришел к пониманию того, что мир сотворен разумом, и спрашивает у мужа:
– Ты читал его?
– Нет.
– Ну вот.
– Что – вот? Я многого не читал.
Этот спор напоминает мне все на свете споры в гостиных – никто никого не слушает и не слышит, никто никому не в силах ничего доказать, каждый слушает только себя. Может быть, поэтому муж опять замолкает, я вижу, что ему уже не хочется спорить.
И хорошо, что они замолчали: я ловила недобрые нотки в их голосах.
Кажется, я уже все убрала в поднебесьи, вернее, в подпотолочьи – на высоких шкафах. Н.Н. уносит лестницу, чтоб не мешала. Теперь надо убрать внизу. Я начинаю с угла.
В углу, в небольшом проеме между шкафом и стеной, у самого окна, симитирована могила. На стене большой рисованный портрет молодого мужчины в форме офицера армии обороны Израиля. У него сильное лицо и твердый взгляд. Рядом с портретом – маленькая лампочка, это вечный огонь, неувядаемая память о том, кто ушел. А внизу, под портретом, стелятся живые побеги, словно это могильный холм, весь в красно-зеленых листьях.
Я беру мягкий чистый лоскуток и чистую воду и мою каждый листок на могиле, бережно и осторожно. Я боюсь повредить побеги.
Н.Н. смотрит на портрет.
– Я тоже не видел его таким... Таким он был перед смертью. Офицер на портрете – их сын, Мишель. Я знала его малышом, он был -
Мишенька. Для мамы он и сейчас – Мишенька.
А. тоже в комнате. Она молча напряженно смотрит на движения моих рук, я стараюсь делать все еще медленнее, еще осторожнее. Не бойся. Я не причиню ему боль.
– Когда я узнала, что происходит с человеком после смерти, и поняла, что Мишенька где-то есть, мне стало легче...
Я не смотрю на А. и продолжаю мыть листочки. В горле у меня ком.
Я не верю в то, что мы будем где-то после смерти, кроме как превратимся в прах. Даже царь Соломон говорил: "Человек приходит из праха и уходит в прах". Но если сын ушел, должна быть надежда на встречу с ним, это облегчает жизнь. Надо верить, что встреча будет, что сын где-то есть.
Может, в этом суть? Может, в гибели Мишеля – начало начал?
Я ставлю на место бочонки с живыми побегами. Надо о чем-то другом, иначе я разревусь.
– Это мебель оттуда? – спрашиваю я.
– Да. Когда Н-ке разрешили ехать, у него было такое настроение: скорее, скорее, с одной зубной щеткой. Но я понимала, что будет трудно без вещей. Вот, что помогли достать, – А. описывает рукой полукруг. – И еще немного посуды.
Что ж. Живым живое. Со шкафами и кроватями удобнее, чем без них. Я вижу, что муж уже закончил чистить все, что можно почистить пылесосом – ковры и мягкую мебель, и предлагаю А.:
– Может, потрусить тряпки? – я показываю на пледы, которыми застлан диван.
– Неплохо бы, – соглашается А., – это не вытрушивалось...
– Со дня сотворения мира, – подсказываю я.
– Примерно. Н-ке нельзя, а я одна не могу.
– А ему можно, – киваю я на мужа. Он не возражает. А. идет с ним на улицу – трусить тяжелые пледы и покрывала.
Мы с Н.Н. остаемся одни. Можно говорить спокойно, не выступая "стенка на стенку". Мне в самом деле интересно то, что он говорит. И я спрашиваю:
– Ну хорошо, допустим – есть некий разум...
– Причем здесь "допустим", – перебивает Н.Н. – Я знаю, что есть Творец. Знаю. Он создал мир и все живое.
– Тогда скажи, зачем он сотворил мир именно таким? – по моей интонации ясно, что я не в восторге от нашего мира.
– А вот этого я не знаю. И этого не знает никто. Только сам Творец. Он знает, какую поставил цель.
– Для чего было создавать человека таким несовершенным и зачем заставлять его страдать?
– И это неизвестно. Возможно, мы еще в стадии дотворения и доработки.
С улицы возвращается А. Она слышит конец нашего разговора и говорит:
– Да, мы не знаем. Возможно, человек в данном его виде не является конечным продуктом для выполнения задачи Творца. Скорее всего так.
– Это безжалостно, это жестоко со стороны Творца. – Я чувствую, что не могу говорить спокойно. Я замолкаю и иду за водой – мыть пол.
Ах, как хорошо жить, зная, что знать невозможно. Почему бы в самом деле не довериться кому-то всемогущему, отдаться бы в его руки и только молиться, и соблюдать кашрут, и не ездить в субботу? Он, Всемогущий, приведет тебя в ту точку, которая начертана тебе в книге жизни. И изменить ничего нельзя, и изменять не надо, надо только усердно молиться.
Как раз об этом я думаю, когда А. скатывает ковер, увидев, что я вошла в комнату с ведром и тряпкой. Ковер дорогой и красивый, его надо беречь. На ковер не распространяется божье покровительство.
...Мы закончили уборку, я приняла душ и пришла на кухню.
– Могу выполнить любое новое задание.
– Хорошо, – говорит А. – Но раньше мы поедим немного. Все голодны, а до шаббатней трапезы далеко. Н-ка еще пойдет в синагогу.
Мы садимся за стол в уютном углу Г-образной кухни и едим вкусную только что сваренную уху. Час назад Н., услышав, что у нее есть свежая рыба, просил сварить уху, а она, чуть усмехнувшись, сказала:
– Я все готова для тебя сделать, даже сварить уху.
Оба они едят с аппетитом, она грызет рыбью голову, обгладывая каждую косточку, он явно наслаждается едой и, опустошив тарелку, просит налить еще. А. кладет ему еще ухи, так подкладывают в тарелку ребенку, когда не хотят показать, что его просьба о добавке – великое счастье для мамы.
Мы с мужем тоже едим с аппетитом, мы уже голодны, и уха вкусна, но почему-то не испытываем такого уж удовольствия от пищи, во всяком случае я -не испытываю. И вижу, что муж тоже, он просто хочет есть и ест. И мысли мои совсем не о еде.
– Ну, хорошо, – я опять все о том же,– ты говоришь, что все предопределено. А как же право выбора, добро и зло в человеке?
– Предопределение нельзя понимать так примитивно, – не переставая заглатывать вкусную юшку, поясняет Н.Н. – В зависимости от того, как человек будет себя вести, от того, что он выберет, его ждет то или другое.
– То есть, и я, и ты, и все мы – дрессированные обезьяны, будешь вести себя хорошо, сделаешь положенный трюк, получишь лакомую конфетку.
– Ну, – соглашается А. с той же легкой полуусмешкой, мол, а что поделаешь? – примерно так.
– Очень приятно сознавать себя дрессированной обезьяной.
– Или белой крысой, – вставил муж. Он уже закончил есть и поднимается, чтоб закурить.
Надо уйти от этого безнадежного спора. Еще никто никому вот так не доказал, что черное – это черное, а белое – белое. В конце концов, какая мне разница, что они думают о сотворении мира. И какая разница для нас вот сейчас, именно сейчас, как создавался мир – за семь дней, за семь эпох или мучительно и долго, методом проб и ошибок? Какое мне сейчас до этого дело? Мы встретились, мы не виделись тридцать лет, а говорим Бог знает о чем, надо говорить о нас, о них, узнать, как они жили и как живут.
Кое-что я уже знаю. Знаю, что примерно пятнадцать лет назад (они все еще жили в том сибирском городе, из которого мы уехали давным-давно) было принято это решение. "Я собрал ребят, – говорил мне Н.Н., – и сказал: Здесь нам уже нечего делать. Надо ехать в Израиль".
Что значит: "Уже нечего делать"?
Мне казалось когда-то: они одной с нами породы, одной закваски, одного поля саженцы. В те, семидесятые годы, двинулось в страну предков еврейство Прибалтики, Западной Украины, Молдавии, отдельные пласты и пластики из других мест. И двинулись они не столько из-за одержимости идеями Сиона, сколько из-за нелюбви к идеям великого кормчего и к той стране, в которой они жили. Иначе – почему с пропуском в Сион сворачивали с пути? Этот пропуск, если немного поднатуживались, тогда открывал дорогу за океан.
Нет, не все, конечно, не все. Есть у нас один знакомый, живет здесь лет двадцать, приехал из Риги, предки его из Германии. Вырос он под портретом Жаботинского, как мы вырастали под портретами Ленина. Он всю жизнь был одержим одной идеей – туда. Он рассказал мне, как одна девушка в тихую минуту, когда прервался разговор и он о чем-то задумался, вдруг объяснила его состояние удивительно точно: "Вы живете здесь, а прописаны там, еще до рождения". Этот наш знакомый не верит в Творца, но считает сионизм самой великой идеей, которую родило человечество. Евреи должны жить в своей стране, все евреи – в своей стране.
И еще были старые женщины, выросшие в черте оседлости, для них еврейство – это был приятный и родной мир, они несли в себе дух еврейских местечек, разрушенных волной свободы, и они тосковали, хотелось жить среди евреев, каждый еврей был им родней, они готовы были его лобзать. Одна такая женщина приехала в страну двадцать лет назад. Она пришла к своему родственнику, который был здесь уже старожил, и сказала с восторгом и умилением: "Ты знаешь, я ехала в автобусе, а рядом со мной сидел солдат – еврей". "У нас все солдаты – евреи", – охладил ее восторг родственник.
Но такие, как мы, об отъезде тогда не помышляли, хотя за делами в Израиле следили непрестанно, сочувствовали и сопереживали, конечно. А Н.Н. решил -ехать.
– Но почему? – спросила я.
– Ну, хотя бы потому, что там нас уже ничего не ждало, там все было ясно и тупо, а здесь мы могли прожить еще одну жизнь, совсем другую. Это уже немало.
– Значит – не идеи Сиона? Не зов предков? И не возвращение к Богу?
– А как это все расчленить – я не знаю, – это сказала А.
– Ладно, – махнула я рукой, – неважно, почему. Решили ехать. Поехали.
– Но ты же знаешь, что не поехали. В том-то и дело.
Да, конечно, я знаю. Не поехали, отправились "в отказ".
Власть имущим захотелось эту власть употребить. Им заявили, что ребята могут ехать, а папа – нет. Он слишком много знает.
Сыновья уехали, а Н.Н. и А. остались. Они решили, что так будет правильно. Наверное, так и было правильно.
Мы поели и немного расслабились, все как-то подобрели, и еще сидим за узким длинным столом в уютном углу кухни. И я расспрашиваю, меня интересует, как все было. Я хочу, чтоб они рассказывали.
– Н-ка, ты в самом деле был секретным?
– Еще бы! Я был ужасно секретным и очень был им нужен.
– Но все-таки – был?
– Слушай, ты осталась такой же. С истинно коммунистической верой в то, что "там знают, что делают". Кого угодно могли назначить секретным, если хотели.
– Но я надеюсь, ты не "кто угодно"?
– Я тоже надеюсь, – он усмехнулся и как-то по-детски склонил голову – к плечу.
– Был допуск?
– Ну, был. Ну и что?
Конечно, смешно спрашивать. Я сама все знаю о той системе, знаю, как ставили барьеры, чинили препоны, издевались, радовались мукам человеческим вообще, а мукам моих соплеменников – в особенности. Загнать в клетку и смотреть, какие у человека глаза, такое вот было развлечение. Хорошо, что мы покончили с той системой. Но – покончили ли? Мы служили ей столько лет, целую вечность, она осталась в нас, и это ужасно.
Мы жили с петлей на шее, петля не затягивалась до конца, но и свободно дышать не давала, мы заглатывали немного кислорода, хрипло кричали "ура" и думали, что это и есть свобода. А сейчас мне не надо кричать "ура". Или всетаки надо – кричать? Может быть, что-то другое, но все-таки надо? Или можно свободно дышать?
– Н-ка, – спрашиваю я, – приятно было сознавать себя такой важной для страны персоной?
– Еще бы! Я весь лопался от гордости – вдруг оказался таким нужным и таким значительным.
Я подумала, что в каждой шутке, и в самом деле, всегда есть доля правды, но говорить этого не стоило, у нас царила мирная атмосфера за столом переговоров. Мы все еще сидели, я спрашивала, слушала, они охотно рассказывали.
– Что вы делали, когда ребята уехали?
– Продолжали добиваться, искать управы. Писали.
– Н-ка по натуре бунтарь, – сказала А. серьезно, – он не мог спокойно ждать.
– А ты?
– Что я? Я человек смирный, тихий. Могу только поддерживать.
– Вы продолжали работать?
– Конечно, а как же было жить? Но с той работы пришлось уйти, чтоб не оставаться таким секретным.
– Странно, я никогда не встречал твоих статей, – вдруг сказал муж. Он стоит поодаль, курит и в разговоре почти не участвует.
Н.Н. пожимает плечами:
– Что делать? Я твоих тоже не встречал. – Он говорит как будто безразлично, но я чувствую – ему неприятно то, что сказал муж.
– Вот видишь, мы с тобой в одинаковом положении.
Ничего в этом нет удивительного, что не встречали. Когда-то муж и Н.Н. работали вместе, потом разъехались, углубились в разные области техники. Наука развивалась, их научные интересы разошлись. Но я не хочу, чтобы сейчас, после тридцати лет разлуки, разошлись мы. И спрашиваю мирно: