Текст книги "Рассказы"
Автор книги: Инна Гофф
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 9 страниц)
Неподходящий мальчик
Название станции было веселое, похожее на название крупы. Москвичи так и называли ее – не Перловская, а Перловка. Здесь, в дачном Подмосковье, жила моя подруга. Мы познакомились в эвакуации, и там Аня часто рассказывала, какая у них прекрасная дача. Она закатывала глаза и мечтательно вздыхала, как бы кого-то изображая. И приглашала меня на дачу. Когда-нибудь! Когда закончится война. Когда я приеду в Москву. Когда будет лето. Когда…
Все это было так нереально в сорок втором и вдруг сбылось так скоро, спустя всего два года. Вот только война еще шла. Но исход ее уже был предрешен. Мой отец получил назначение под Москву. И летним днем я спрыгнула с электрички на дощатую платформу Перловки.
Ночью прошел дождь, и теперь все благоухало, пели птицы. Они пели так, как поют только после дождя. Густая трава в пятнах солнечного света, запах сосны и шелест берез – все было празднично и непривычно для меня, как и самое слово «дача». Собственной дачи у нас никогда не было, и теперь в свои шестнадцать лет я впервые видела настоящий дачный поселок.
Я приехала сюрпризом. У меня был адрес и план, как пройти от станции. И я вышагивала вдоль длинных деревянных заборов, выкрашенных в зеленый или голубоватый цвет.
«У нас прекрасный участок», – говорила Аня. Так я узнала, как называется это пространство – часть леса или луга, огороженная забором и принадлежащая одному владельцу. Там, где забор был пониже, виднелись дом или крыша дома, веранда с цветными стеклышками, бочка с водой под водостоком. Иногда собачья будка, иногда качели. Но опять все скрывал бесконечный скучный забор, над которым шелестели чужие деревья.
Вот наконец и улица, указанная в плане. И нужный мне номер над калиткой. И, конечно, забор. Зеленый, длинный, из досок, плотно пригнанных одна к другой. Я заметила возле калитки звонок и нажала кнопку. Нажала еще раз. Никто не отозвался. Тогда, толкнув калитку, я вошла. И пошла по дорожке, мощенной черепицей, к большому, безлюдному на вид дому. Я была разочарована. Неужели зря тащилась сюда? Мы не виделись два года! И я уже так представляла себе ее восторг при моем появлении, ее пискливый голос, сияние голубых близоруких глаз, пулеметную частоту речи!..
Дом был высокий, немного запущенный, со стеклянными верандами наверху и в первом этаже На входной двери тоже был звонок. Я позвонила, Постучала. Негромко. Потом сильней. На мой стук вышла женщина. Худощавая, в очках.
– Нет, я не родственница, – сказала она низким прокуренным голосом. – Я снимаю у них комнату, заодно караулю дачу… Они приезжают на выходной а так всю неделю я одна. Как говорится, сама себе хозяйка. Анечка? Она ваша подруга? Вот оно что… Нет, Анечка приезжает редко. Она терпеть не может дачу… Может быть, вы зайдете?
Мне не хотелось в дом. Я присела на край крылечка. Эта часть его была под навесом и осталась после дождя сухой. Шелестели верхушки берез, поскрипывала старая, похожая на лиру сосна с раздвоенным стволом. К березам был привязан гамак. На круглой клумбе, заросшей травой, желтели одуванчики.
– Вам, как ее подруге, я могу сказать… У нее появился мальчик. – Женщина затянулась папиросой закашлялась. – Родители просто в отчаянии. Совсем неподходящий мальчик…
– Почему неподходящий? – спросила я. – В каком смысле?
– Во всех смыслах, моя дорогая, – сказала она держа папиросу в желтых от никотина пальцах. – Во всех смыслах!..
И вот я опять иду вдоль бесконечных заборов. На этот раз к станции. Чужие березы и сосны шумят на чужих участках. Слышны детские голоса. Я иду и завидую Ане. Конечно, не ее даче. Тут я ее вполне понимаю. Наверное, в детстве ей нравилось это отгороженное от мира пространство, где ей разрешалось гулять одной и делать все, что она хочет: качаться в гамаке, искать под березами грибы и рвать весной фиалки в сырости позади дома. В детстве это создавало ощущение свободы. Да еще после городской квартиры и школы, куда до пятого класса ее водила за руку домработница (надо было переходить трамвайную линию)…
Я завидую Ане, у которой «появился мальчик». И не просто мальчик, а неподходящий. Именно это определение почему-то больше всего убеждает меня в том, что Анька по-настоящему влюбилась.
Путь от дачи показался мне коротким, потому что я всю дорогу думала об этом. Я даже удивилась, увидев впереди платформу и название станции, обращенное ко мне изнанкой. Электричка только что ушла. И вдруг я почувствовала острый голод. Не потому ли, что запахло супом? Да, здесь, под соснами и березами, возле дачной платформы, самым сильным запахом был этот – пахло вермишелевым супом, и я не могла ошибиться: запах шел оттуда, от каменного здания с одинаковыми широкими окнами. Его окружал редкий штакетничек, в котором, как в старой расческе, кое-где недоставало зубцов. Во дворе, за домом, сушились простыни. Из окон второго этажа неслись нестройное детское пение и звуки рояля. Я догадалась, что здесь, в школьном здании, поселился на лето детский сад. Вермишелевым супом пахло из пристройки.
– Вы по объявлению? – спросила женщина в белом халате, с усиками на смуглом лице. – Хотите устроиться к нам ночной няней?
– Да, – сказала я. Мне очень хотелось супа.
Так я стала ночной няней в детском саду на станции Перловка. Это было последнее лето войны и мое последнее школьное лето. Женщина с усиками – ее звали Нина Павловна – объяснила мне мои обязанности. Все складывалось самым лучшим образом. Ночью я буду дежурить, охраняя сон двух спальных палат средней группы – в каждой по тридцать кроватей. Зато день весь целиком принадлежит мне – гуляй и веселись. Мы обе как-то забыли о том, что людям положено еще и спать…
Кроме того, мне полагались зарплата и питание. На последнее обстоятельство Нина Павловна особенно нажимала. Многие в это голодное время были озабочены тем, чтобы поесть досыта.
Это был детский сад шелкоткацкой фабрики «Красная Роза». Я думала, что речь идет о цветке, но потом моя новая подруга Вика объяснила мне, что фабрика названа так в честь Розы Люксембург. Фабричные говорили нежно: «У нас на „Розочке“…»
Новая подруга Вика работала воспитательницей. Она была старше меня на три года, училась на вечернем факультете пединститута. Высокая, нескладная, с маленькими прыщиками на лбу. Дети Вику любили и считали очень красивой. Может быть, потому, что она была доброй.
Их укладывали рано. И они долго прыгали в своих кроватях, шалили. В каждой группе были свои зачинщики, озорники. Утихомирив одних, я шла в другую палату. Но стоило мне выйти за дверь, как шум возобновлялся. И тогда я придумала. Я стала рассказывать им сказку. Сообщив одной группе, что в некотором царстве жил-был царь и была у него красавица дочка, я обещала, что расскажу продолжение, если они будут лежать тихо-тихо. И они терпеливо лежали в своих кроватях с веревочными сетками, похожими на гамак в саду у Ани, а я шла в соседнюю группу. И рассказывала им то же самое, обещая продолжение. Так я и ходила от одних к другим, пока наконец они не засыпали. Впрочем, засыпали они довольно скоро. Утомительный долгий день, полный неожиданных и новых впечатлений, как любой день в детстве, склеивал ресницы, и они засыпали, не дождавшись окончания сказки. Не помню, удалось ли мне хоть раз досказать ее до конца. Они засыпали, и палата встречала меня тишиной. Так тихо спят только дети. Я ходила между кроватей с гамачными сетками, поправляла подушки, проверяла, хорошо ли укрыты. Опытные няни советовали: «Буди их в двенадцать ночи и в четыре утра, а то простынь не настираешься!» Но я их жалела и не будила в двенадцать – они так крепко спали. В голые, незашторенные квадраты школьных окон светила луна, трубили поздние электрички, тяжело грохотали товарные составы. Они проходили так близко, что земля сотрясалась и пол подрагивал. Но дети не просыпались. Я будила их в четвертом часу, по одному. Они были теплые, сонные и не очень понимали, чего я от них хочу. Иной начинал капризничать и звать маму. Иного приходилось вытаскивать из кровати и нести на руках. Некоторые засыпали, сидя на горшке. Это занятие называлось «высаживание», и длилось оно около часа. Ведь их было шестьдесят!..
И опять наступала тишина. Я не любила эти глухие ночи в молчаливом и от этого как будто пустом здании. Затемнения еще не сняли, и никакого света, кроме лунного, нам не полагалось.
Мои палаты помещались на первом этаже, и входная дверь почему-то не запиралась. Однажды ночью в темный коридор вбежала с улицы большая собака, похожая на волка… Мне самой было только шестнадцать, я боялась темноты и собак и очень хотела спать. Чтобы не заснуть, я вспоминала, фантазировала. Думала об Ане. Однажды в свободный вечер мы с Викой подошли к ее даче. На этот раз мне никто не открыл, и не у кого было спросить, как поживает Аня и ее неподходящий мальчик. Почему-то он не выходил у меня из головы. Я сочинила целую историю. Как они познакомились в электричке и полюбили друг друга с первого взгляда. И как они встречаются тайком от родителей. Как знать, может быть, на этой заброшенной даче…
Дети просыпались рано, словно птицы. Румяные, лукавые мордочки. Ясные, готовые к новым впечатлениям глаза. Долгий день в детстве, как путешествие. Начинался он с шалости.
– Подъем! – говорила я бодро, входя в палату, где все уже поднялись.
– Кто мокрый? Подымите руку!..
И сразу поднималось несколько рук. Это для того, чтобы потом, прыгая на сеточном матраце, радостно хохотать – ведь простыня сухая!..
К общему восторгу, я делала вид, что верю. В этом и заключалась игра. Тот, кто был мокрым на самом деле, руки не поднимал – лежал неестественно тихо, прижав руками одеяло, и, только когда я подходила к нему, шептал трагически: «Я мокрый…»
Таких я не выдавала. Незаметно собирала мокрые простыни – на две палаты было штук пять-шесть – и уносила. Стирать их входило в мои обязанности. Я стирала простыни в цинковом корыте на заднем дворе и распевала песню из своего детства «Как у Саши на постели груши-яблоки поспели». Так мы дразнили мальчика Сашу, когда его мама для просушки вывешивала на перилах балкона его матрац.
Я развешивала простыни и валилась на свою койку, чтобы заснуть. И тут кто-нибудь из дневных нянь говорил: «Подежурь за меня, мне надо съездить в Москву. Брат из госпиталя приехал…» (Или «Друг на фронт уезжает», или «Мать заболела, а дети одни!..»)
И тогда я дежурила за дневных. Мыла окна, приносила из кухни обед – ведра с вермишелевым супом и сырники с шоколадной подливкой. Кормили по группам, и моя средняя группа, завидев меня, отказывалась есть: требовала сказку…
Как-то после такого двойного дежурства я решила съездить к своим. Они жили в Загорске, по той же Северной дороге, что и Перловка. То ли электрички ходили реже, то ли время было такое – война! – но вагоны были набиты битком, несмотря на позднее утро. Я вошла в вагон и сразу заснула стоя. Не знаю, сколько я проспала, должно быть, станции три. Проснувшись – пожалуй, тут больше подходит слово «очнувшись», потому что мой сон был внезапным и глубоким, как обморок, – я увидела его. Он стоял рядом – мой неподходящий мальчик – и смотрел на меня. Он был точно такой, каким я его придумала: повыше меня, ворот защитной рубашки распахнут, и видна смуглая шея и острые ключицы. Зеленые глаза смотрели на меня внимательно, чуть насмешливо.
– Проснулась? – спросил он. – Небось, гуляла всю ночь?..
– Я не гуляла. У меня работа такая.
– Интересно, что за работа, – сказал он. – Если не секрет…
– Я ночная няня, – ответила я.
Это его рассмешило.
– «Няня», – повторил он со вкусом. – К тебе это не подходит… Слово какое-то старушечье!..
Он смотрел на меня все так же внимательно и насмешливо. Я знала, что я ему нравлюсь. И он мне нравился тоже.
Вагон качнуло, и он придержал меня за локоть. Он стоял так близко от меня, что я чувствовала его дыхание на своем лице. От него пахло табаком, как и полагалось неподходящему мальчику. На вид ему было лет семнадцать.
– И кого же ты нянчишь? – спросил он.
– Своих детей.
– И много их у тебя? «Детей»?
– Шестьдесят.
– Жми до сотни, – сказал он. И помолчав, спросил: – А меня понянчить не хочешь?
Я не ответила. Я знала, что мы сейчас расстанемся и больше не встретимся никогда.
– Между прочим, я тоже с ночной, – сказал он. – В военкомат вызывали – осенью должны взять…
К нашему разговору прислушивались те, кто стояли вокруг. Им было интересно.
– Сойдем? – предложил он вдруг. Электричка приближалась к станции. Это была платформа Хотьково.
– Сойдем, – сказала я.
Мы протиснулись на площадку, и он спрыгнул еще на ходу.
– Ну, ты что? – сказал он.
Я покачала головой. Меня оттеснили в сторону.
Вернувшись в Перловку, я все рассказала Вике. И еще много раз я рассказывала об этом разным людям, в разные годы. О своем неподходящем мальчике и о том, как я не решилась спрыгнуть за ним на платформу.
Рассказала и Ане. Мы с ней увиделись, когда ей было уже за тридцать. И у нее был вполне подходящий муж.
Переписка
– Разве такие письма пишут солдату?
– А какие письма пишут солдату?
Из разговора
Солдатские треугольники со штампом «Красноармейское», со строгой печатью «Просмотрено военной цензурой»… У меня их сто восемнадцать. То, что писано карандашом, уже немного стерлось.
Его призвали в армию незадолго до окончания войны. Мы жили в одном городе, дружили с детства. Потом разъехались, потеряли друг друга из виду. И началась эта переписка. Ему в то время было уже девятнадцать с половиной, мне – двадцать лет. Я училась в институте и очень стеснялась, что он, которого я люблю, моложе меня на полгода. Девочкам, подругам по общежитию, я говорила, что мы ровесники. И в его письмах цифру «девятнадцать» переделывала на «двадцать».
Почтальона нашего звали Ася. Эта худенькая, смуглая женщина в черных чулках дважды в день появлялась в воротах нашего институтского садика, и не одно сердце трепетало при виде ее тяжело нагруженной клеенчатой сумки. Короткая фраза: «Вам нет!» – звучала, как приговор.
Писем ждали многие. Из восьми девушек, живших в нашей комнате, только у двоих любимые были тут же рядом. Остальные шестеро, и я в том числе, жили воспоминаниями, надеждами и перепиской.
Но, конечно, никто так не ждал писем, как я. Потому что только мне одной приходили письма из армии, эти солдатские треугольники полевой почты. С такими невообразимыми каракулями: в школе по русскому письменному у него была твердая тройка.
«Здравствуй!
Сегодня мне исполнилось девятнадцать лет. А я уже два года вдали от Родины, около польской границы. Твоя жизнь в Москве не может сравниться с моей. Ты пишешь, чтобы я приехал в Москву. Детка!.. Ты, наверно, забыла, что я нахожусь в армии и что по своему желанию мне разъезжать не приходится. Ни в этом, ни в будущем году мы не увидимся с тобой. А может, и вообще никогда не увижу тебя. Так что, если сможешь, забудь меня. Есть много хороших ребят, а тем более в таком большом городе, как Москва…»
Я перечитывала письмо, сидя на лекции. Перечитывала и дома, в общежитии, перед сном. Как он может писать так! «Забудь меня»… Как он может спокойно рассуждать о том, что, возможно, мы никогда не встретимся!..
Девчонки давно спали, а я садилась на подоконник и при свете луны или фонаря писала ответ. Что я писала ему? Сто восемнадцать моих ответов давно потерялись. Адрес его постоянно менялся, но он возил мои письма с собой…
«Сегодня уезжаем из Лентвариса, Едем в Тильзит, теперь он называется Советск. По приезде напишу. Весь мой багаж состоит из одного чемоданчика. В нем нет ничего хорошего. Половина – твои письма, конспект по автодрезине и сигнализации да тетрадь с разными песнями, которые я успел понаписать здесь от нечего делать».
Чемоданчик этот, где не было «ничего хорошего», потерялся, и теперь только из его писем можно узнать, что было в моих.
«г. Брест.
Здравствуй! Твое первое письмо на Брест я получил давно. Я могу представить, как ты живешь, но как выглядишь, представить очень трудно. Ведь мы не виделись два года. Обязательно пришли твою фотокарточку. Ты пишешь, что очень похорошела. Любопытно посмотреть. Ты пишешь, что у тебя много друзей. Три девочки и два мальчика. Ну, девочки меня мало интересуют. А вот мальчики! Опиши мне их подробней. Что они собой представляют и не увлечена ли ты ими?.. У нас идет дождь. В палатке нет огня, и эти строчки я пишу в темноте и уже не смогу их прочесть»…
Странно перечитывать написанное в юности. Странно и немного стыдно. Зачем я писала ему про мальчиков и что «очень похорошела»? Зачем я писала, как на встрече Нового года танцевала весь вечер под духовой оркестр, и как меня приглашали наперебой, и как один парень, мой однокурсник, признался мне в любви?!.
Я не обманывала – все это было действительно. И танцы, и прогулки по ночной Москве, и признание. Но ему я писала об этом, потому что мне очень хотелось, чтобы он любил меня! Чтобы он завидовал тем, с кем брожу по Москве и танцую на вечерах. Мне казалось, что и он там живет весело: в одном из писем упоминался клуб, куда он ходил по увольнительной и где было много польских девушек. Не влюбился ли он в одну из них? И не потому ли пишет: «Забудь меня, есть много хороших ребят…»?
«Ты спрашиваешь, ношу ли я сапоги или обмотки? Почему тебя это интересует? За время службы сносил четыре пары сапог, сейчас добиваю пятую. Ходил и в обмотках. Я их не люблю – с ними много возни».
Мне обмотки не нравились. Воображение создавало образ героя. Герой нашей юности, пришедшейся на войну, был солдат. Сапоги более, нежели обмотки, льстили воображению. На моей тумбочке стояла фотография мальчика в матроске. Потом появилась новая – он прислал мне ее в одном из писем. Стриженый парень в пилотке со звездочкой, в гимнастерке с неровно заправленным пластмассовым подворотничком. Мальчик в матроске едва угадывался во взгляде, в рисунке подбородка и губ, оттененных первым пушком.
– Неужели это тот самый малый? – спросил мой однокурсник, взяв с тумбочки фотографию. – Размордел же он в армии!
Я обиделась, отняла фотографию, водворила на место. Потом, оставшись одна, долго, придирчиво рассматривала. Старалась как бы посторонними глазами увидеть то, что мог найти в этом снимке, сделанном наспех кустарем-фотографом, лишь мой, не посторонний взгляд.
Я никому не верила – ни однокурснику, ни кустарю-фотографу из литовского городка. Фотографию с тумбочки я убрала, и на ней опять воцарился мальчик в матроске с задумчивым, чуть печальным лицом. Я охраняла своего героя от бесцеремонного прикосновения.
Маленький город с дощатыми тротуарами, бревенчатый двухэтажный дом с косым крылечком, долгие светлые вечера в июне. И его велосипед, на котором он катал меня к реке, и река – широкая и светлая, как небо.
Он писал мне из Бреста, Берестовицы, Лентвариса, Тильзита, Кенигсберга. Перечитывая его письма, я представляла себе эти разбитые войной города, развалины под луной. И военный лагерь, палатку, где нет огня, и то, как он пишет мне, прислушиваясь к дождю.
Был июнь, и ночи в Москве стояли долгие, светлые. На светлом строго чернели старые липы. Потом просыпались птицы. Раздавались их первые, нерешительные голоса. И вскоре щебет охватывал деревья, как озноб. Всходило солнце…
Иногда мне случалось проснуться на исходе ночи. Я вставала тихонько, чтобы не разбудить девчонок. Подходила к окну. Я слушала птиц, смотрела на строгие деревья, видела, как рассвет зажигает на них капли ночной росы.
Я думала о нем. О том, что когда-нибудь мы встретимся. Пусть не в этом и не в будущем году – он писал «в будующем»… Пусть!
Об этих рассветах я никогда не писала ему. Разве об этом пишут? Это каждый переживает сам, как переживает юность, и любовь в юности, и разлуку…
Счастливая, я засыпала, и длинные птичьи трели проносились сквозь мой сон, как тройки с бубенцами.
Однажды я послала ему письмо. Не знаю, каким оно было по счету – пересчитала я их много лет спустя. Я опустила его в почтовый ящик и стала ждать ответа. Вскоре ответ пришел. Никогда еще он не писал так много. Он и в жизни был немногословен. Мелкие строчки теснили одна другую, словно старались наперебой высказать что-то, доказать, объяснить.
«Видно, ты мало знаешь меня. Ну, что ж, постараюсь исправить ошибку. Постараюсь, чтобы ты лучше узнала меня! Может быть, тогда не будешь писать так безнадежно…»
На другой день пришло еще одно письмо, а за ним еще одно:
«…и когда я писал тебе, что моя жизнь скучна, ты решила, что и я сам стал скучным. Но теперь я постараюсь исправить свою ошибку. И ты поймешь, что я остался таким же веселым, каким был когда-то, И тогда ты не будешь так безнадежно писать…»
И четвертое письмо все о том же:
«…решила, что при встрече нам не о чем будет говорить. Но я уверен, что мы всегда найдем, о чем поговорить. Как тогда, на нашем крыльце. Не думаю, что ты так изменилась с тех пор, хотя и стала студенткой.
Я тоже не очень изменился. Да, я во многом еще мальчишка. Но все это ерунда! Я думаю, мы всегда поймем друг друга. И тебе не придется так безнадежно…»
А потом я получила письмо из его части. Оно пришло вслед за четвертым и было написано незнакомым почерком. Знакомым был лишь номер полевой почты.
«…и никогда больше не пишите таких писем! Я, конечно, их не читал, но человек ходит сам не свой. И это все делаете вы своими письмами.
Так что прекратите, иначе я ваши письма не буду ему выдавать.
С уважением,командир отделения мл. сержант…»
Что было в этом письме? Я старалась вспомнить и не могла.
Оно ничем не отличалось от тех, которые я посылала раньше.
Мне казалось, что письмо было хорошее. И что все мои письма к нему были хорошие.
Просто тогда я еще не знала, какие письма пишут солдату.