355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Инна Гофф » Рассказы » Текст книги (страница 2)
Рассказы
  • Текст добавлен: 9 октября 2016, 15:23

Текст книги "Рассказы"


Автор книги: Инна Гофф



сообщить о нарушении

Текущая страница: 2 (всего у книги 9 страниц)

– И я своего не достигла, – сказала она.

Никому другому она не призналась бы в этом. Даже самой себе. А тут вышло легко.

– Что же так?

– Не хватило чего-то. Таланта или упорства. Не знаю… А может, просто надо родиться под счастливой звездой. Актеры – народ суеверный… А вы о чем мечтали?

– Мало ли о чем я мечтал, – сказал он. – Говорят, плох тот солдат, который не мечтает стать генералом. Но генералами становятся не все.

Они подъезжали к театру. Часы на Телеграфе показывали, что до начала репетиции осталось пятнадцать минут. Она с сожалением подумала, что сейчас расстанется с прошлым. Ей казалось, что она чего-то не досказала. Чего-то главного.

– А зимой там на площади ставили елку, – сказала она. – И много сказочных избушек. А однажды соорудили даже дуб, и под ним ходил Кот ученый, и глаза у него зажигались. Электрические… Помните?

– Зимой я там не бывал, – сказал он. И этой фразой как бы отгородился, отодвинулся от нее.

У входа в театр он затормозил. Она посмотрела на счетчик и стала рыться в сумочке. Обычно она прибавляла к сумме, указанной на счетчике, пятнадцать копеек. Теперь она заколебалась – удобно ли?..

Она протянула деньги. Сначала те, что на счетчике, и, поискав, отдельно пятнадцать. И он взял.

Еще некоторое время она думала о нем. Пускай он не стал генералом, но солдатом, наверно, был не плохим.

Вспомнился Берне в переводе Маршака: «Король лакея своего назначит генералом, но он не может никого назначить честным малым»…

«А чаевые все-таки взял, – подумала она. – Взял, чтобы не унизить меня?»

Она была почти уверена, что это с ним она танцевала вальс там, на Пушкинской площади, двадцать лет тому назад.

1964

Балкон над Парижем

Площадь у вокзала Сен-Лазар одно из самых шумных мест в Париже. Мы живем на пятом этаже старого отеля «Лондон и Нью-Йорк». Мы занимаем угловой номер. Узкий, с железной оградкой балкон опоясывает угол дома и выходит одновременно на площадь Сен-Лазар и на Гаврскую улицу. Внизу шумит Париж. Затихает он на два часа в сутки – с четырех до шести утра.

Наш номер не блещет убранством. Кровать, покрытая истертым плюшевым пледом, пятнистое мутное трюмо над камином и еще одно трюмо – от пола до потолка. Умывальник, отгороженный цветастой клеенчатой занавеской. Главная наша радость – балкон. Можно стоять здесь часами и слушать Париж, как слушают море. Впрочем, всякий шум утомителен. Этот балкон мог стать настоящим бедствием, если жить тут долго.

Но мы в Париже всего пять дней. Завтра мы уезжаем на север, в Нормандию и Бретань, а оттуда вниз по Луаре, где над золотисто-лазурной водой высятся суровые замки французского средневековья. А после – Шартр, скала Шартрского собора в лунном свете душной сентябрьской ночи и спящие, словно лепные, голуби на его уступах…

Это все потом. А пока – Париж, этот удивительный город. Как бы много ни ждал человек от встречи с ним, Париж никогда не обманывает. Он всегда дает больше, чем ждешь.

Мы поднимались на Монмартр, бродили по Елисейским полям, гуляли по набережным Сены и по темноватым залам Лувра. Мы были в доме Родена и у Инвалидов, где покоится прах Наполеона. Мы выучили любимую фразу нашего гида: «Париж – город перспектив» – и повторяли ее к месту и не к месту.

Мы отдали дань восхищения парижским Бульварам и, главное, пестроте парижской толпы, элегантности французских женщин и витрин, украшенных подчас лишь веткой каштана.

На балкон мы выходим лишь поутру, до того как старенький тесный лифт опускает нас в кипящий водоворот парижских улиц, и поздно вечером, когда тот же лифт, словно ртуть в термометре, ползет кверху и останавливается на пятом этаже.

Сегодня мы посетили Советскую выставку в Париже. Это входило в нашу программу – посещение нашей выставки и встреча с деятелями культуры и искусства Франции. Уже второй месяц над павильонами у Версальских ворот реяли советские флаги.

Французов интересовало все – наши спутники и станки, наши песни и наши осетры. И наши моды. Да, представьте себе! Этот признанный законодатель мод, Париж, буквально ломился в зал, где выступали русские манекенщицы. Фотографии наших девушек в меховых шубках и высоких сапожках, в сарафанах с русским орнаментом и спортивных костюмах не сходили со страниц газет и журналов. Манекенщиц знали по именам, были среди них свои «звезды». Одной из таких «звезд» была и моя Аленка. Она улыбалась мне с обложки журнала «Пари Матч», с круглой афишной тумбы, с рекламного щита на автобусе. Солидные газеты печатали фотоинтервью под названием: «Аленка в Париже». Все мальчишки с четырнадцати лет были, если верить репортерам, без ума от моей Аленки. Почему мальчишки? Потому что Аленка была самой молодой из манекенщиц, ей едва исполнилось двадцать три года, а выглядела она лет на семнадцать.

Я прошла в павильон, где помещалась администрация выставки. Две женщины со служебными значками обсуждали домашние московские новости. Я обратилась к худощавой, деловой, с сигаретой в руке:

– Скажите, пожалуйста, как бы мне повидать наших манекенщиц?

Она выпустила колечко дыма и спросила с отчужденной любезностью:

– Что значит «ваших»?

Русская речь в Париже еще ничего не доказывает. Недаром продавец пластинок у входа на выставку советовал нам купить «Катюшу» и, когда мы уверяли его, что сами советские, шутливо грозил нам пальцем.

Отчужденно-любезный тон полоснул холодом по сердцу.

– Что значит «ваших»?

– Наших, советских!

И пока она объясняла мне, как пройти к манекенщицам, я все еще помнила ее вопрос и не прощала ей отчуждения.

До начала сеанса оставались считанные минуты. В большой комнате стояло множество зеркал, как в парикмахерской. Девушки были полуодеты, и царило веселое возбуждение и суета. Кроме самих манекенщиц, здесь были те, кто помогали им одеться, и распорядители, и модельеры. Вообразите на мгновение, что девять принцесс одновременно собираются на бал. Аленка сидела перед зеркалом, спиной ко мне.

Она была уже причесана, но, видимо, не спешила одеваться – в костюмерной было очень жарко. На ней был розовый легкий халатик, едва накинутый на плечи, и она была очень похожа на ту Аленку, с обложки журнала «Пари Матч». Сразу ли она узнает меня? Ведь она не ожидает меня здесь увидеть. Там, на родине, мы видимся очень редко. Там у каждой из нас своя жизнь, свои друзья. Там мы всего только сестры – не больше.

Аленка увидела меня в зеркале. Ее брови удивленно взметнулись, она радостно вскрикнула:

– Ты здесь! Надо же! Как ты меня нашла?

Она повернулась на вертящемся стуле. Мы обнялись. Можно было подумать, что мы живем в разцых странах, в постоянной тоске друг о друге и вот наконец встретились. Аленка закидала меня вопросами. Когда мы приехали, долго ли будем в Париже, где мы остановились?

Узнав, что на другой день мы уезжаем в Нормандию, она сказала:

– Это ужасно! Когда же мы теперь увидимся? Я свободна сегодня вечером. Если хочешь, я приеду. Ты будешь дома?..

Конечно, я буду дома. Я буду ждать ее на пятом этаже, в нашем номере с видом на Сен-Лазар.

Ее торопят. Чужой ручкой она записывает мой адрес на клочке чужого конверта. До вечера! А сейчас мы можем пройти в демонстрационный зал. Для нас в первом ряду поставят несколько стульев.

Жаркий сентябрь выдался в Париже. Тридцать два градуса в тени. Стойкий антициклон. В крытом, уходящем в темноту зале невыносимая духота. Он набит до отказа. Люди изнемогают, обмахиваются программками, платками. Детишки канючат у матерей на руках, а некоторые спят, разметавшись на родительских коленях, сморенные духотой, – как на вокзале. Вообще похоже на вокзал. На транзитный зал ожидания. И ожидание нарастает. Внезапно смолкает гул голосов, словно прервавшись на полуслове. Это на сцене появилась моя Аленка. Под звуки рояля она движется по деревянному помосту той легкой и непринужденной походкой, которая свойственна манекенщицам и дается им с большим трудом. Это несколько вкрадчивая, мягкая походка. Почти лисий шаг, почти фокстрот.

На Аленке пляжный ансамбль для молоденькой девушки. «Пур юн жён фий», – говорит в микрофон диктор. Непринужденными движениями Аленка отстегивает юбку и остается в шортиках. Она улыбается чуть застенчиво и лукаво. Да, ей не дашь больше семнадцати! Зал захлебывается в аплодисментах. Кто-то позади нас повторяет: «Шарман! Шарман!» И мне кажется, что аплодируют не так пляжному ансамблю, как моей Аленке. Какое-то щемящее чувство поднимается в душе. Почему там, в Москве, мы так редко видимся? Ведь мы сестры! Наши отцы – родные братья… Сейчас, в этом зале я остро чувствую это.

А на сцене уже Регина. Она тоже «звезда» и знакома мне по рекламным щитам и фотографиям. Регина крупная, черноволосая, синеглазая. На Регине светлый костюм из тонкой шерсти – «для ясных дней ранней осени». Пианист играет из «Времен года» Чайковского. Зал накаляется в буквальном и переносном смысле. Восторг публики, духота. Девушки сменяют одна другую. Их всего девять, но они так неузнаваемо выглядят в новых нарядах, что начинает казаться, будто их бесконечно много… Я жду Аленку. Только ее. Вот она появляется в огненно-рыжей лисьей шубке и зеленых сапожках. Пианист играет «Вдоль по улице метелица метет, за метелицей мой миленький идет». Мелодия тонет в аплодисментах. Аленка движется, скользя, словно по льду, в своих зеленых сапожках. И на мгновение духота отступает, в зале веет холодом русской зимы, метельной и колючей.

Кто-то сзади нас подпевает по-русски: «Ты постой, постой, красавица моя, дозволь наглядеться, радость, на тебя»… Я оглядываюсь. Пожилой мужчина утирает глаза. Эмигрант? Возможно. В этом зале их немало…

У пианиста рубашка прилипла к спине. Показ мод продолжается. Я знаю, что Аленка должна появиться еще раз – в белом свадебном платье и фате, под руку с «женихом». Его роль исполняет Петя Смирнов, единственный мужчина-манекенщик в русской коллекции. Это о нем писали в газете: «Петя Смирнов, студент из Москвы, элегантен, как истинный парижанин»… О, Париж, никогда не забывает напомнить о своем приоритете…

Посмотреть на Аленку в подвенечном наряде мне не удалось: надо было уезжать, нас ждал автобус. От Версальских ворот до нашего отеля путь не близкий. Мы ехали через весь Париж, мимо тенистой улочки Мари-Роз, известной всему миру, мимо Булонского леса, где отдельные каштаны уже пожелтели, опаленные жгучим поздним солнцем. Мимо чинного квартала, где жил Бунин. Был жаркий голубой полдень. Наш автобус двигался в потоке машин, слепило глаза от ярких вспышек солнечного света, от бесчисленных протуберанцев движущегося стекла и металла. Сидя у широкого, накаленного окна автобуса, за которым возникали и исчезали парижские улицы, улочки, бульвары и площади, я думала об Аленке. Жаль, что не пришлось увидеть ее в свадебном платье. Впрочем, я ведь не была и на ее настоящих свадьбах. У Аленки их было уже две. С первым мужем она прожила всего год. Им обоим было по девятнадцать лет. Они часто ссорились и скоро расстались. Я и видела-то его только на фотографии – большой, спортивного вида парень с наивным детским лицом. Теперь у нее другой муж. Мы познакомились на дне рождения у дяди, и он понравился мне, потому что держался скромно и говорил мало. Он был среднего роста, с правильными чертами лица, которое я тут же забыла. Знаете, есть такие лица. Я сразу поняла, что, встретив его на улице, узнаю лишь в том случае, если он будет идти под руку с Аленкой. Первый был журналистом, второй переводчиком. Они и познакомились на какой-то нашей выставке, кажется, в Нью-Йорке.

В Париже обедают поздно. Когда мы выходим из ресторана «Маллярд», на площади Сен-Лазар горят фонари, а над зданием вокзала движется лента электрогазеты. Кто-то невидимый, кому известно все на свете, пишет и пишет огненные слова в темном небе. Пишет, тут же стирает и снова пишет.

Тесный лифт поднимает нас на пятый этаж. Я распахиваю дверь балкона, и электрическая газета оказывается вновь передо мной. За широкой площадью, почти на уровне моих глаз, отделяя одно сообщение от другого, пробегают оранжевые ослики, и зеленые паровозики, и красные автомобильчики. Здесь можно прочесть обо всем, узнать последние политические новости, и события дня, и сводку погоды по всей стране, и какие вина следует пить, и результат всех сыгранных за день футбольных матчей (Реймс – Монако, 3:1). За пять дней мы привыкли к этой мерцающей и мигающей в небе газете, как привыкли к неоновой рекламе Мулен Ружа – трем девицам, возникающим попеременно со словом «Канкан» над крышей соседнего дома. Над всей площадью то там, то тут вспыхивают в небе неоновые зарницы – бюстгальтеры, цветы, самолеты, холодильники…

Париж умеет быть всяким. В районе Сен-Лазар Париж кричит. Кричит реклама в небе. Кричит продавец лотерейных билетов на Гаврской улице, и его голос профессионально возвышается над ревом и грохотом. Кричат газетчики и агенты рекламных бюро. На развале у Галери Лаффайет – уже просто циркачи. Там посадят чернильное пятно на костюм и тут же выведут его на глазах потрясенных зевак. Продавцы новинок стараются перекричать один другого:

– Вот носки! Эластик! Экстра! Держите нож! Мосье боится? Смотрите, я вонзаю нож в носок и режу его. Режу!.. И он – цел! Все видели? Покупайте носки! Эластик! Экстра!..

– Стаканы! Небьющиеся стаканы, уважаемая публика! Сейчас я брошу этот стакан… Мадам не верит? О-ля-ля! Возьмите стакан, бросьте его об асфальт… Цел? Вот видите!.. Стаканы! Небьющиеся стаканы!..

Это дневной Париж. Вечером даже наш Сен-Лазар становится загадочным, праздничным в карнавальном сполохе неона. В нашем номере душно, зато здесь, на балконе, дышится легко. Я жду Аленку и смотрю вниз сквозь железную решетку балкона. Не потому, что надеюсь ее увидеть отсюда. Это невозможно. Я просто смотрю вниз, на людской водоворот, именуемый Парижем. Смотрю, как все новые толпы возникают прямо из-под земли – на углу, под нами, метро – и тут же растворяются в общей толпе. Почему-то я думаю не о Марселе Марсо, с которым познакомилась сегодня на нашей выставке, и не о милой застенчивой основательнице французского неоромана, подарившей мне свою книгу. Я думаю об Аленке, о том, как она обрадовалась, увидев меня. О том, что сейчас она спешит ко мне, моя сестра…

Мой дядя, ее отец, был тяжело ранен на фронте и не давал о себе знать. Считая его погибшим, мать Аленки вышла за другого. Женился и Аленкин отец, на женщине, которая там, в госпитале, выхаживала его. Теперь Аленка приходит к отцу в гости – он остался инвалидом и из дому не отлучается. Она приходит к отцу не слишком часто, приносит ему шоколадку или торт «Сказка», – они оба любят сладкое.

Я стараюсь вспомнить, когда увидела Аленку впервые. Наверно, в тот год, перед войной, когда Татьяна, мать Аленки, привозила ее к бабушке показать. Аленке было два года, а мне двенадцать. На память об этом событии остался любительский снимок – Аленка в кофте, из которой я давно выросла. На снимке у нее какой-то жалобный, сиротский вид, должно быть потому, что кофта ей велика и рукава свисают.

В том же году началась война, и Аленку я увидела много лет спустя. Она поссорилась с отчимом и ушла жить к отцу, «попросила политического убежища», как шутили тогда в нашей семье. Аленке было в ту пору пятнадцать лет. Вскоре она склонилась на просьбы матери и к общему удовольствию вернулась под родимый кров…

В дверь нашего номера стучат. Это Аленка. Рядом с ней молодой человек. Он смущенно улыбается. Узнаю в нем манекенщика Петю, – «Петя Смирнов… элегантен, как истинный парижанин»…

– Знакомьтесь, – говорит Аленка. – Наш Пьер. А это моя сестра… И ее муж. Ну, и далеко же вы забрались. Хорошо, что Петя ориентируется в метро. Меня одну не отпустили. А у вас хороший номерок. И балкон есть! Можно на балкон?..

Мы выходим на балкон, оставив мужчин в комнате. Аленка на миг замирает, пораженная игрой огней и кипением толпы внизу.

– Красиво, – говорит она, как бы с кем-то соглашаясь. – А в общем, я устала. Все-таки второй месяц… Я видела тебя в зале. Тебе понравилось? А как нас принимают? У нас два сеанса в день, и каждый раз такое творится. Будем дома рассказывать – не поверят!..

У Аленки фарфоровое личико, темные пушистые брови над темными глазами. И совсем девичья фигурка.

– Талия? – переспрашивает она. – Сорок девять сантиметров. Устраивает?..

На ней сиреневый костюм из тонкой шерсти. «Для ясных вечеров ранней осени», – невольно звучит в моих ушах.

– Я так тебе обрадовалась, – говорит она. – Знаешь, не с кем поговорить… Маме я не все рассказываю, а отец не поймет. И потом… Я так редко его вижу…

– Это от тебя зависит, – говорю я.

– Да, конечно. Но когда я звоню ему и говорю, что хочу прийти, он не спрашивает, как я живу. Он говорит: «Не забудь зайти в кондитерскую». Хотя я и так не забываю…

Аленка прогуливается по балкону. Неоновые бюстгальтеры вспыхивают в небе и гаснут. Возникают три девицы из «Мулен Ружа», их сменяет гигантское слово «Канкан»…

Аленка останавливается возле меня и берет меня за руку.

– Не клеится у меня жизнь, понимаешь? Я его люблю. Я хочу ребенка. Если бы он меня любил, он бы рад был, правда? А он – ни за что. Значит, он не любит меня. Или не уверен, что любит… Я не могу так жить. И я решила – уйду! Вот тебе первой об этом говорю…

Я смотрю на нее, озаренную переменчивым светом рекламных огней. В темных глазах, как в вечерней воде, отражается голубое, зеленое, красное. А личико у нее совсем как на том памятном детском снимке – жалобное, сиротливое… Где вы, четырнадцатилетние парижане?! Обнажите свои шпаги! Или во Франции перевелись д'Артаньяны?..

– Конечно, на него влияет семья, – говорит Аленка. – Им не нравится, что я манекенщица. Их почему-то коробит от этого слова. Однако подарки они берут. Я привезла его матери замшевое пальто из Каира, и она взяла. Ее от него не коробит…

Не помню, что я говорила ей. Наверно, советовала подождать, подумать. Спрашивала, собирается ли она учиться дальше. Она же способная. Надо думать о будущем. Профессия манекенщицы недолговечна. Кажется, именно это я говорила ей тогда, на балконе над площадью Сен-Лазар. Но главное я помню. Помню, что я любила и жалела ее в тот вечер. И чувство ответственности старшей за младшую, у которой «жизнь не клеится», – я испытала его там, на балконе, – тоже помню до сих пор.

Потом нас позвали. Мужчины откупорили армянский коньяк, наш дорожный запас, и предложили нам выпить с ними. Аленка увидела шоколад «Золотой ярлык» и захлопала в ладоши. Она была весела, рассказывала, как французская фирма «Диор» дала обед в честь русских манекенщиц в ресторане на Эйфелевой башне. И как она впервые ела устриц, – ничего особенного, похоже на холодец. Она рассказывала, не отводя глаз от большого трюмо, позируя перед ним, как перед фотообъективом. Иногда она вставала и, прогуливаясь по комнате, останавливалась перед вторым трюмо – над камином. Слава богу, зеркал в нашем номере хватало.

Когда они ушли, я долго стояла на балконе одна. Мне было грустно. Вспоминалось легкое прощальное прикосновение ее щеки к моей, порывистое, как бы заговорщическое пожатие руки. Нет, разговор на балконе не был ею забыт. В тот вечер я была нужна ей. В целом Париже – только я. Ей было плохо, и на чужбине я была для нее всем – матерью, отцом, друзьями, родиной.

Я стояла на балконе среди неоновых вспышек. Мне было одиноко. Бежала электрогазета над вокзалом – Реймс – Монако, 3:1 Бюстгальтеры, холодильники, самолеты и цветы загорались и гасли. Три девицы отплясывали канкан над соседней крышей. Среди этих всполохов робко мелькнула настоящая грозовая зарница и тут же погасла. Вряд ли ее и заметил кто-нибудь, кроме меня…

С тех пор прошло несколько лет. С Аленкой мы видимся редко. Иногда у дяди или случайно на улице. От дяди я знаю, что она ушла из Дома моделей и готовится в медицинский институт. И что у нее новый муж. Я его еще не видела. Здесь, на родине, у каждой из нас своя жизнь, свои друзья. Здесь мы только сестры – не больше.

1962

«Кругосветка»

На второй день плаванья двухпалубный теплоход «Лесков», следующий по маршруту Москва – Горький – Москва, – маршрут этот любители водного туризма прозвали «кругосветкой», – пришел в Рязань.

Был теплый воскресный вечер, и какая-то неторопливость чувствовалась во всем, чего ни касался глаз. На соборной площади, над прочими церквами и соборами, царил Успенский собор с синими луковками в звездах. И закат цвета красной меди сообщал всем куполам и колокольням свое тепло и свой, тоже негромкий и как бы металлический, звон. Под обрывом, огибая площадь, текла неширокая тихая речка Трубеж, впадающая в Оку близ Рязани. За речкой виднелось село, домишки, яблоневые сады. У кого-то гуляли, и нестройное пение слышалось далеко в чистом воздухе.

– Папа, иди сюда, – позвала Катя. – Тут еще одна церковь!

– Оставь папу в покое, – сказала Кира. – Пусть делает, что хочет.

Жена была сердита на него. Возможно, она как-то по-своему истолковала его задумчивость и желание уединиться. Днем она выговорила ему за это.

– Ты не такой, как всегда. Я хочу понять, что с тобой.

– Просто я очень устал, – сказал он.

– Устал от нас? – спросила Кира. Ее серые и теперь еще красивые глаза смотрели на него с гордым вызовом. И он подумал, что она еще сможет выйти замуж. Даже по любви…

Она продолжала говорить, но он не слышал ее. Как на экране телевизора с выключенным звуком, он видел сердитый взгляд, видел, как шевелятся губы, вздрагивают тонкие ноздри. Потом он скорей угадал, чем услышал имя «Тоня». Это имя украшало все их ссоры и недоразумения. Только имя, и ничего больше, – призрак его первой любви.

От этого имени он очнулся. Включил слух на словах «очень напрасно».

И сейчас, стоя на соборной площади, над речкой с тревожным названием Трубеж, – тревожным потому, что в нем сочетались слова «рубеж» и «труба», – он думал: «Может быть, напрасно. Если будут глупые ссоры, обиды. Может быть…»

Накануне отъезда он позвонил Довлетову. Сказал, что хочет его повидать. Довлетов только что вернулся из Женевы, где проходил симпозиум по хирургии. Когда-то они начинали вместе, работали в одной клинике, и оба считались хорошими диагностами. Теперь он пришел к нему, чтобы подтвердить диагноз, который сам себе поставил.

Верней, пришел он с тайной надеждой, что Довлетов его опровергнет. Ибо диагноз этот был равен смертному приговору…

Ожидая Довлетова в его служебном кабинете, слишком скромном для такой величины, какой был теперь Довлетов в медицинском мире, он таил еще робкую надежду на помилование. На то, что Довлетов высмеет его диагноз или хотя бы усомнится в нем. Он согласен был даже на то, чтобы Довлетов ошибся и дал ему отсрочку. Но все это улетучилось, когда тот вошел – большой, громкий. Светило! За ним в кабинет ворвался хвост светил поменьше, но он резко отсек его: «Потом, потом, потом!» – и захлопнул дверь.

– Слыхал новый анекдот? – спросил он. – Невропатолог щекочет больным пятки – проверяет «рефлекс на ревность»…

Они не виделись двадцать лет, и он ожидал, что Довлетов начнет расспрашивать о семье и работе. Но Довлетов вслед за анекдотом спросил:

– Ну, что ты там придумал? Покажи.

Он осматривал его внимательно, и его лицо по мере осмотра становилось все серьезней. Пальцы у него были мягкие, видящие. Закончив осмотр, он отвернулся и стал мыть руки. Мыл тщательно, не спеша. Не поворачиваясь, спросил:

– Сколько мы не виделись? Дочка небось уже невеста?..

Это был приговор. Он почувствовал легкую дурноту и услышал голос Довлетова:

– Выпей… Французский коньяк, лучшее средство от всех невзгод…

Потом они, сидя друг против друга, молча выкурили по сигарете.

– Надо резать, – сказал Довлетов. – И как можно скорей…

– Какой смысл? – спросил он. – Я знаю статистику. Положительный эффект составляет десять процентов…

– Это тоже кое-что, – сказал Довлетов. – Если хочешь, ложись ко мне. У меня хороший наркоз.

– А кто будет оперировать? Ты сам? Или твой ассистент?

– Посмотрим, – сказал Довлетов. – Это не совсем моя область. К тому же знакомых, как правило, не режу… Но если ты будешь настаивать…

Прощаясь, он крепко сжал ему руку и сказал, как о решенном:

– До завтра!

Очутившись на улице, он не сел в троллейбус, а пошел пешком. Он шел механически, минуя остановку за остановкой. Смутные мысли мерцали, угасая на полпути к сознанию, где, как вспыхнувшая на пульте красная лампочка, трепетала одна-единственная мысль: «Все кончено! Все кончено!»

К этому надо было привыкнуть. Смириться с этим. Но вскоре он понял, что ни привыкнуть к этому, ни смириться с этим нельзя. Он хотел жить.

В маленьком кафе, куда забрел он случайно, было полутемно. Негромко играла радиола. Он заказал черный кофе и долго сидел, не притрагиваясь к нему, невольно отмечая взглядом смену лиц за соседними столиками, ленивые движения официанток. Кофе в маленькой белой чашке источало слишком крепкий, слишком живой аромат, и он отодвинул его от себя почти неприязненно. Но одного аромата оказалось достаточно, чтобы вернуть его к жизни, к простым будничным мыслям о доме, о том, что его ждут к обеду жена и дочь – веселые, возбужденные предстоящим плаваньем, о котором все трое мечтали еще зимой.

«Все летит к черту, – подумал он. – И это тоже».

Он представил себе, как придет домой и скажет им.

Кира побледнеет, закашляется, станет его уговаривать – и тем самым себя, – что все ерунда, пустяк.

У Кати вытянется лицо, – она будет очень разочарована, что поездка не состоится. В ней еще много детского эгоизма. Конечно, она любит его и наверное огорчится, когда до нее дойдет смысл того, что должно произойти. Но первой ее реакцией будет разочарование.

Он отчетливо представил себе Катю, ее тонкую, жалобную шею и худые ключицы. Он всегда жалел, что дочь пошла в него, а не в мать, хотя это и считалось счастливой приметой. Но сейчас он с благодарностью вспомнил об этом сходстве. О том, что у Кати его близорукие глаза, его длинные, неутомимые ноги…

– А почему, собственно, не состоится? – спросил он. Должно быть, он спросил это вслух, потому что молодая пара за соседним столиком обернулась в его сторону.

Он подозвал официантку и, расплатившись, вышел на улицу. Телефон-автомат в красной будочке был свободен. Он набрал номер. Было занято. Набрал еще раз. И еще. Его охватило нетерпение. Беспокойство. Как будто самое главное не решилось уже утром, а решалось только сейчас…

Трубку поднял Довлетов. Выслушал, не перебивая. Нет, он возражает. Как хирург. Но по-человечески? Сам бы он так не смог. Не выдержал бы. «А ты выдержишь? Не много ли ты на себя берешь?! Впрочем, каждый волен распоряжаться собой… Возможно, ты прав. Всего неделя. Вернешься, сразу звони…»

Еще до Рязани, днем, было Константиново. Родина Есенина. Пассажиры «Лескова» потянулись по крутой дороге от пристани к селу. Широкая наезженная дорога, старые пыльные тополя в подагрических шишках, старые ивы и, прямо от пристани, дом Есенина в три окна, за домом – сад с огородом, амбарчик, где было написано стихотворение «Скажите так, что роща золотая отговорила милым языком»…

В доме толпилась экскурсия, осматривая личные вещи поэта – пепельницу-ракушку, стек, пиджак от французского костюма, – к черту я снимаю свой пиджак французский… И «старомодный шушун», который висел теперь под стеклом. В тесных комнатенках было душно, и он с облегчением вздохнул, выйдя из дома. Был августовский полдень. Синее есенинское небо в легкой дымке, пыльная дорога с лопухами, луга на том берегу… Душа поэта давно оставила свой дом, и французский пиджак, и пепельницу. Она жила теперь здесь, на свободе, и не только роща не отговорила, но и луга, и облака, и травы продолжали здесь говорить его языком… Какая судьба! От этого дома и лопухов – к всемирной славе. Москва, Париж, Нью-Йорк… Айседора Дункан…

Женщины в косо повязанных платках торговали на пристани белым наливом. Кира протянула ему яблоко.

– И совсем недорого, – сказала она. – Шестьдесят копеек кило!

– Смотрите лучше, какой франт, – сказала Катя. – Наверно, похож на Есенина в молодости…

Белобрысый малый в черном костюме с голубым галстуком стоял над обрывом, ожидая, когда «Лесков» отвалит. Голубой галстук вился по ветру.

– И вот человек сам уходит из жизни, – сказал он, продолжая думать свое. – А если бы ему сказали: «Ты должен уйти!..» Как бы он плакал, цеплялся за эту жизнь…

– Пресыщение плюс алкоголь, – сказала Кира. – Тебе это не грозит…

– Да, это мне не грозит, – сказал он. – Но все не так просто, как тебе кажется… Мы не умеем жить. Человек должен оплакивать каждый прошедший день и праздновать наступление нового. А мы торопим время. Потому что природа наградила человека иллюзией того, что жизнь бесконечна. Эти усыпляющие бдительность повторы – утро, день, вечер, утро, день, вечер…

– Наш папочка стал философом, – сказала Катя снисходительно. Она взяла его под руку и чмокнула в щеку, как делала всегда, когда боялась, что он обидится.

– Что ты предлагаешь? – спросила Кира. – Не ложиться спать?

– Нет, я предлагаю праздновать, – сказал он. – Чтобы каждый из этих дней запомнился на всю жизнь.

Он обнял обеих, притянул к себе, как делал когда-то в счастливые минуты их общей жизни. Он хотел еще что-то добавить, досказать, но слезы стояли в горле, и он замолчал, только сильней стиснул их плечи – худенькое Катино и гладкое, круглое Киры.

– Наш папочка романтик, – сказала Кира и посмотрела на него снизу, испытующе. Она что-то чувствовала, но, как всегда, не то, что было на самом деле. Они прожили вместе двадцать один год и любили друг друга. Но как в иных семьях любовь строится на взаимопонимании, их любовь держалась на стычках и выяснении отношений, с обязательным перемирием и объяснением в любви…

Но что-то она чувствовала. И, высвободившись, спросила:

– Что с тобой?

Он не смог ей ответить. И тут возникло это имя – «Тоня»…

Так они начали «праздновать» каждый прожитый в плаванье день.

Они поссорились.

И вот теперь, стоя на соборной площади, над речкой Трубеж, он думал о Тоне, о черненькой девочке, которую он видел уже потом взрослой женщиной, но в которой любил и искал только девочку – ту, смешливую и языкатую, с которой ему никогда не было скучно. Изредка он писал ей, – она жила в другом городе, с мужем и сыновьями. Она отвечала – не сразу, а как бы подумав, нужно ли отвечать. Ее письма были немногословны. От черненькой девочки в них была только подпись – «твоя Тоня-пестренькая»… Так окрестил он ее когда-то, в отличие от другой Тони, обыкновенной. Он прочитывал письмо и оставлял его на виду, после чего его прочитывала Кира. Она читала его вслух, с комментариями. Особенно не нравилось ей: «твоя». Напрасно он возражал, что это лишь принятая форма, как, скажем, «искренне ваш»…


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю