444 000 произведений, 109 000 авторов.

Электронная библиотека книг » Инга Мицова » История одной семьи (ХХ век. Болгария – Россия) » Текст книги (страница 17)
История одной семьи (ХХ век. Болгария – Россия)
  • Текст добавлен: 6 октября 2016, 21:52

Текст книги "История одной семьи (ХХ век. Болгария – Россия)"


Автор книги: Инга Мицова



сообщить о нарушении

Текущая страница: 17 (всего у книги 44 страниц) [доступный отрывок для чтения: 18 страниц]

– Вам нехорошо? – участливо склонилась к нему молодая женщина. – Сидите, не двигайтесь. Я сейчас…

Она взяла у мальчика все три карточки и исчезла. Котя в забытьи все так же стоял покачиваясь, прислонившись к каменному столбику.

– Вам нехорошо?

– Да, чуть-чуть.

– Пойдемте, я провожу вас.

– Благодарю вас, я жду – какая-то женщина взяла карточки, сейчас принесет хлеб.

– Господи, ведь магазин уже давно закрыт!

Потеря этих карточек означала одно – смерть всей семьи. Котя, не помня себя, доплелся до дома, сказал, что у него украли карточки, и упал…

Инженеры, физики, декораторы, коллективы целых институтов работали для создания специальной светомаскировки, которая изменила вид города настолько, что фашистские летчики не смогли обнаружить и вывести из строя ни один из 56 наиболее важных объектов Ленинграда. Дмитрий Николаевич Лазарев, дядя Митя, оптик, профессор Ленинградского университета, привлекался для применения светомаскировки судов на Неве.

Когда за ним пришли морские офицеры, он уже слег.

«Слег» на блокадном языке означало одно – никогда не встанет. Но его подняли – и он сделал все, что требовалось морякам. Вместе с ним подняли Нину, его жену, их дочь Катю, мою сверстницу, которая потеряла все зубы из-за цинги, и мать дяди Мити, тетю Варю.

Оставался в Ленинграде и папин товарищ – Георгий Иванович Дубов, инженер-полковник, работавший на военном заводе «Большевик». Еще в начале войны Дубова лично Жданов направил начальником разведки в партизанский отряд. Они собрали много ценных сведений и документов. Немцы обнаружили их, и Дубову было приказано возвращаться в Ленинград. Вероятно, это было уже осенью 1941 года. Все время до отъезда папы они поддерживали связь. Папа ездил к нему на завод «Большевик». У жены Дубова, Ираиды Григорьевны, сохранилось письмо мужа, от 1 января 1942 года: «Тут мы живем и работаем для скорейшего уничтожения лютого врага – гитлеровских разбойников. Недалек час их гибели и катастрофы фашистской Германии. Да здравствует героичная Красная армия, уничтожающая фашистские полчища».

Это было последним его письмом. Через месяц его не стало. Георгий Иванович умер 7 февраля 1942 года на своем рабочем месте. В Болгарии, в центре родного села Дубова-Крычмарского – Белотицы, спустя тридцать лет был поставлен памятник (при участии папы).

Из папиного письма маме в семидесятых годах:

«Недавно приезжал Толбухин (председатель колхоза Белотицы. – И.М.). Памятник Георгию Ивановичу Дубову будет стоить 15 000 левов новыми деньгами, с материалом колхоза. У них только 7 тыс. Он еще кое-что просил. Я ходил к Михайлову (военному министру. – И.М.). Обещал помочь. Возможно, я поеду на той неделе в Видин, Толбухин очень просил меня заехать по пути к ним в деревню».

Из записок папы:

«На другой день нас погрузили утром на грузовики. Образовалась колонна длиной 100 м. Она медленно проезжала по проселочным дорогам среди густых хвойных лесов. После 200 км пути по снегу мы вечером приехали на железнодорожную станцию Тихвин, которая только три дня тому назад была отбита второй раз у фашистов. На этой станции нам было отведено 50 пульмановских вагонов. Немцы заметили людей и начали бомбардировать “вокзал”. Однако наша зенитная артиллерия прогнала фашистские самолеты. Это дало нам возможность добраться в темноте до отведенного нам эшелона. Когда влезли в огромный товарный вагон, увидели посреди его маленькую печку и двухэтажные деревянные нары с обеих сторон печки. С потолка вагона свисали большие сосульки. На верхних нарах разместилось руководство эшелона: начальник, комиссар и врач – я. Запаслись углем, растопили печку и тронулись на Вологду. Я бегал по всему эшелону и предупреждал матерей не кормить детей (были и груднички) покупаемым на станции молоком. Однако они набрасывались на молоко, сами ели и кормили детей, которые в дороге погибали. Не всегда мне удавалось убедить милицию похоронить детей. Иногда ночью на далеком от города вокзале милиционер требовал от меня справку прокурора, чтобы похоронить детей. В Вологде все набросились на прекрасное вологодское масло. Наш эшелон проехал севернее Москвы в то время, когда наша армия отбрасывала фашистские войска от Москвы к Можайску и Калуге. Когда переехали Волгу и увидели освещенные вокзалы, мы издали крик восхищения. Мы отвыкли от освещенной обстановки вечером и радовались мирному виду за Волгой.

Начали ехать по незнакомым местам – песчаные пустыни, верблюды, жаркое солнце зимою, казахские шатры и пр. Как в России, так и на вокзалах Казахстана люди набрасывались на молоко. Однако молоко было разное. Как-то на железнодорожной станции Казахстана заметили, что одна казашка очень быстро подносила к поезду молоко – горшок за горшком. Чтобы узнать, откуда берется такое количество, один из слушателей проследил казашку и увидел, что она доит верблюдицу. Он громко объявил об этом, и начались отрыжки, сплевывания, возмущения и пр.

У меня была пол-литровая эмалированная кружка зеленого цвета. В нее на питательных пунктах железнодорожных станций я быстро получал пищу – чай, суп, кашу, консервы. Всю войну провел с этой эмалированной кружкой зеленого цвета. И до сих пор у меня осталась симпатия к эмалированным кружкам зеленого цвета.

Наш эшелон от Ленинграда шел 47 суток. Мы ехали по одноколейной среднеазиатской железной дороге и должны были ждать сутками, чтобы пропускать встречные поезда, едущие на фронт с солдатами, продуктами и нефтью. 80 % всей нефти добывали в Баку. Ее перевозили через Каспийское море, перегружали в Красноводске и провозили через Бухару, Ташкент, Оренбург, Волгу, Рязань, Москву. Пять тысяч километров железнодорожного пути были черными и пахли нефтью.

В середине января 42-го прибыли в Самарканд. В это время солнце пекло, персики и абрикосы красиво расцвели, а люди ходили в костюмах. В Узбекистане короткая дождливая зима с сильными холодными ветрами быстро переходила в жаркое лето».

Это воспоминания, написанные папой спустя сорок лет. В них нет и намека на душевную драму, о которой свидетельствует письмо маминому брату (почти сразу после приезда папы в Самарканд). И думаю, что он пребывал в таком состоянии с того момента, как покинул Ленинград…

20.2.42.

Дорогой мой родной и любимый Жоржик!

Если бы ты только знал, как я ждал хоть что-нибудь из Магнитогорска. Много телеграмм с оплаченным ответом, много заказных писем с вложенными внутрь конвертами с бумагами и марками посылал в Магнитогорск, в отдел кадров Горсовета, в городское справочное бюро, в военкомат, в Центральное бюро переселения СССР в Москве, Куйбышеве и Бугуруслане, в различные отделы Наркомата обороны СССР, во все города, куда, я узнавал, отправились эшелоны из Курска, Брянска и пр. Я согласился выехать из Ленинграда, т. е. эвакуироваться с академией, только для того, чтобы найти людей, без которых вся моя несчастная жизнь становится бессмысленной. И, увы, я узнал зловещую весть! Что бы я не отдал, чтобы найти их, спасти, жить вместе! Дорогой мой, ты, конечно, знаешь свою сестру, но и я очень хорошо знаю мою жену; эту мою Верочку, может быть, вы все там не знали, потому что это возможно было только в том случае, если бы вы меня знали, что невозможно было в прошлых условиях и взаимоотношениях. Я хотел выехать еще в августе и сентябре, вывезти их, но мне, и не только мне, не разрешили. Я согласен сейчас поехать туда к ним, пробраться какими угодно средствами и, думаю, вытащил бы их, если они живы. Вы, конечно, не знаете, что я спас много народа в Ленинграде, ну, тем более я бы потратил с истинным наслаждением ненужную лично мне мою энергию для спасения своих детей, своей Верушки. Дорогой мой брат, меня бесит, когда я вижу, что люди тут ищут выход в кобылянии, обжорстве, пьянстве и спекулянтстве, т. е. в специфическом нигилизме. Чем им помочь? Я так был уверен, что они где-то в Сибири, и купил в Ленинграде ботинки для моих детей, которые я протащил чрез всю неимоверно трудную дорогу. Но что мне делать теперь? Я меньше всего беспокоюсь о тех возможных административно-политических последствиях в связи с этим фактом. Мне хочется поехать туда, но я же человек, связанный присягой, и пр. Но до чего же они беспомощны оказались там одни. Ведь я им неоднократно писал: выезжать своевременно и не дожидаться, когда будут вынуждены бежать пешком. Но не они виноваты. Там оказался во главе военкомата такой идиот, который ничем не хотел им помочь. Я видел здесь одну женщину из Ленинграда, которая была вместе с Верой в Рыльске и в августе выехала оттуда в Ташкент к своим родителям. Она мне и рассказала, как они ругали военкомат и были вынуждены нанять подводы за свой счет и ехать до «безопасного» пункта. ж.д. и затем, также никем не сопровождаемые, делали 28 пересадок, месяц добирались. Правда, она предлагала и Вере ехать с ними, но Верка не могла решиться. Она мне все писала, что ей могут помочь военные, но она не может оставить маму, Лелю, Иру. Мне тоже трудно было дать категорический (эгоистический) совет, но все-таки в сентябре я ей написал пару раз – выезжай сама с детьми. Последнее письмо от нее 29 сентября, где она пишет, что 30-го ее день рождения, и о том, что они на днях выедут и на этот раз удачно. Ведь я собрал все ее письма, перечитывал их все время. И в Ленинграде, и в дороге, и все время думал – проскочили они удачно, и я найду их. Я не могу сказать, что буду делать без них! Не хочу занимать тебя моими страданиями, хотя мне не везет до умопомрачения… Как меня дергает все – понаехали и будут приезжать сюда финтифлюшки стоимостью кошачьего говна, а такого человека, как Верка, нет. Жоржик дорогой, посоветуй мне, что же мне делать. Они же там с голоду сдохнут. Ведь им не будут оплачивать по моему денежному аттестату, который был у них. Наоборот – только из-за одного этого их расстреляют. Целую всех вас там. Здравко.

Письмо, в котором строки шатаются как пьяные, в котором соседствуют здравые мысли и несбыточные мечтания… оно свидетельствует о страшном отчаянии. Мы не числимся среди живых…

«Военно-медицинская академия расположилась на базе нового медицинского института. Наша кафедра получила все свое имущество, которое я упаковал в Ленинграде. Она была наиболее экипированной кафедрой академии в Самарканде. Мы расположились в трех комнатах медицинского института и двух больших классных комнатах одной из школ Самарканда. Обычные занятия в аудиториях были дополнены полевыми, которые проводили в большом дворе мединститута и в ближайших горах».

Из воспоминаний Любови Иосифовны Рыскиной:

– Мы приехали на голое место. Но папа сразу заказал таблицы, виварий… ездил в Москву за теми веществами, с которыми нам нужно было работать. По правилам надо было иметь и отдельный вагон, его должна была сопровождать вооруженная охрана, но все это было неосуществимо. Поэтому он привез отравляющие вещества, будто пирожки. Конечно, у нас не было никакой защиты. Я работала в противогазе учебном, не в боевом. И шлем мне был велик (больше для проформы), и вообще были такие случаи: когда я производила опыты на подоконнике, слушатели выходили во двор, чтобы не соприкасаться с этими веществами.

В Москве папа выхлопотал пайки нашей кафедре. Вообще говоря, по совести и по характеру своей работы, мы должны были получать какие-то дополнительные пайки. Все упиралось в формальности. Существовал список, составленный, когда нашей дисциплины – токсикологии – не было, то мы туда и не вошли. Но у него было знакомства большие и, в частности, Смирнов Ефим Иванович (папин однокурсник, к тому времени уже начальник Главного военно-санитарного управления Красной армии. – И.М.). Нам два раза в месяц начали выдавать какое-то количество мяса, крупы и сахара. Это для нас, конечно, было большое подспорье. Мне особенно повезло, потому что профессор Савицкий как принципиальный человек сказал, что два пайка не может получать (он получал и генеральский) и свой паек по токсикологии передает мне.

Папа записал об этом периоде:

«В Самарканде академия подготовила два выпуска за первый учебный год. Некоторые преподаватели сопровождали выпускников на фронт и там проверяли качество работы предыдущего выпуска. С фронта мы возвращались снова в академию, чтобы начать новый учебный год. Я преподавал военную токсикологию на последнем курсе. Мне вообще нравилась учебная работа – не только потому, что в начале учебного года перед дверьми классной комнаты, где я занимался, рано утром разыгрывалась борьба среди учебных групп слушателей, чтобы попасть на мои занятия. Мы тщательно экзаменовали своих слушателей. Во время войны в академии учились и женщины. Я экзаменовал с одинаковой строгостью и дочку Калинина, и родственницу Рокоссовского.

В спокойных условиях Узбекистана развивалась интенсивная научная работа. В Ташкенте находилось Управление АН СССР, военно-воздушные части, подготавливающие кадры и др. Мы располагали необходимым количеством экспериментальных животных – кролики, собаки и др. В Самарканде я мог закончить и опубликовать мою ленинградскую тематику по фосгеноксиму и цианидному антидоту.

В начале лета 42-го по требованию ГВСУ Красной армии из академии была вызвана бригада преподавателей, в том числе вызвали и меня».

Перед отправкой на фронт папа пишет Жоржику (на письме чужим почерком написано: «Чкалов[14]14
  В то время так назывался Оренбург. – Ред.


[Закрыть]
, 16. 6. 42» – вероятно, пометка цензора).

13. 6.42. Ташкент

Дорогой Жоржик. После получения твоего письма от февраля месяца я отвечал тебе несколько раз, однако ничего больше не получил ни из Магнитогорского горкома, ни из Свердловска (от Гриши). Я непрерывно разыскиваю Веру с детьми. Ответы получил из многочисленных мест, но все отрицательные.

Последний ответ был из финансового Управления Наркомата Обороны. Оказывается, аттестат, по которому Вера получала деньги в Рыльском военкомате, находится в этом управлении. Однако у них нет сведений, где теперь находится Вера. В центральном адресном бюро в Бугуруслане тоже нет сведений, где находятся Вера, Инга и Вова. Мне стало известно, что Курский обком партии находится в Старом Осколе. Думаю связаться с ними. Там должны быть, вероятно, и военкоматы. Занятия со студентами у нас закончились. Они уехали на фронт. Я хотел уехать в Ленинград. Думал, что дома, возможно, получены письма (хотя и старые) от Веры. Но этот вариант отпал. Вышло лучше – 11-го с.м. я выехал из Самарканда в Москву, где получу назначение на фронт. Хочу проситься на Брянский или Юго-Западный фронт, т. е. около Курска. Может, мне повезет и узнаю там что-нибудь. Если не задержат на фронте, то должен вернуться 1 октября. Буду писать еще. Целую всех. Здравко.

Из записок:

«В начале лета 1942-го по требованию Главного военно-медицинского управления Советской Армии я был направлен бригадой из ВМА в Москву.

В Москве начальник ГВСУ генерал-лейтенант Е. И. Смирнов (мой однокурсник) назначил меня старшим медицинским инспектором Главного военно-медицинского управления и отправил на Западный фронт. В то время этот фронт находился под Москвой. Командующим войсками фронта был Жуков. По дороге на фронт на перекрестках висели большие лозунги: “На Берлин!” Как известно, тот же командующий через три года овладел Берлином. Нас отправили в армейскую госпитальную базу, развернутую тогда в Калуге. Ехали ночью. Когда в темноте на Московском вокзале нашли наш поезд, кондукторша вагона маленьким фонариком осветила наши билеты и пропустила нас в вагон. Каково же было наше удивление, когда мы оказались в ярко освещенном вагоне, с приготовленным накрахмаленным бельем на полках. Старинный город Калуга над рекой Окой был взят нами быстрым налетом в январе 42-го.

…Уже летом 42-го подготовлялось взятие Сталинграда. Тогда уже определялись пути эвакуации раненых, например, по Дону. Перераспределялись медицинские кадры и пр. Начальник медицинской службы Западного фронта М. Гурвич располагал санитарными самолетами. Иногда он использовал их для доставки опытных врачей с соседних фронтов.

Мне была поставлена задача – проинспектировать противохимическую готовность дивизионных армейских и фронтовых госпиталей. Они были развернуты от Оки у Калуги до впадения Оки в Волгу, у города Горький. Количество госпитальных коек на этом пространстве было 180 тысяч. Я проверял госпитали по самому эффективному методу – объявлял “химическую тревогу” и в процессе работы госпиталя – обмывания пораженных БОВ, переодевания их, осмотра, лечения, эвакуации – проверял боеготовность. Я не карал, а разговаривал с личным составом – объясняя, показывая, отвечая на вопросы, указывая на литературные источники».

Сейчас, читая эти записки, я поражаюсь – летом 1942-го еще готовится битва за Сталинград, планируется эвакуация раненых… Сеть госпиталей по Оке от Калуги до Горького, 180 тысяч коек! А указатель – «На Берлин»! И это спустя год после начала войны! Может, то, что мы положили в несколько раз больше наших, чем немцы своих, мешало мне задуматься над строгой, умной, дальновидной, талантливой – называйте как хотите – стратегией Жукова и его соратников. Всегда бессознательно верила, как Гурьян Тихонович, хромой сапожник из Рыльска – «наши потом как попрут, как попрут, как тогда француза». Сейчас рассматриваю карту сражения на Курской дуге, смотрю фильм «Освобождение», читаю папины записки – и уже не сердцем, а умом благословляю Жукова. Ведь все висело на волоске. Рыльск расположен всего в каких-то ста километрах от Обояни («Обоянь, Обоянь» – все время звучало у нас дома в Рыльске). Оттуда до Прохоровки – меньше пятидесяти километров. Третье наше поле, которое решало судьбу страны. Будто в решительный момент сама русская земля вставала на битву – Куликово поле, Бородинское поле, Прохоровка…

После освобождения мы с Гориком очень интересовались ходом войны. Мы знали имена главнокомандующих всех фронтов, я больше любила Рокоссовского, он – Жукова. Чтили Катукова. И всем своим детским сознанием ощущали ту народную силу, о которую и споткнулись немцы.

Со дня, когда папа получил последнее письмо от мамы, прошло два года. И больше – никаких известий от нас. Наступает лето 1943-го. Папа шлет письма – на старый адрес, хозяйке дома Зое Тихоновне Булгаковой. Шлет на мое имя, на мамино – Мицовым. Пишет тете Леле – Засимчук, бабушке – Драевской, Ирочке – Курдюмовой, тете Кате – Николаевой. И, наконец, получает ответ – мы живы.

Как же мы жили все это время?

Мы с мамой и Вовкой приехали в Рыльск в пятницу 20 июня 1941 года. Там нас ждало письмо, посланное из Уральска еще 6 июня. Папа писал:

Дорогая Вера! …Я думал насчет каверзных вопросов нашей Инги. Решил, что ей надо дать там 2–3 яйца, взять квочку (если нельзя, искусственно сделай примитивный инкубатор), посадить ее и рассказать Инге, как из яйца выводится цыпленок. На основании этого объяснить, что все живое выводится из яйца (икра – рыбы и т. д.). Пусть она покормит цыплят, месяца два наблюдает, как будет меняться окраска, рост, поведение, а перед отъездом зарежете, и ты ей покажешь внутренности с объяснением какого-нибудь органа. Я думаю, что летом Инге не надо так много читать и писать – это меньше всего необходимо, а надо больше закалять свои нервы и развивать усидчивость и самое важное – любовь к труду. Для этой цели ты попроси у Булгаковых земли – площадью метра 3 на 1, достань небольшую лопатку. Пусть она копает каждый день по 0,5 м (утром и вечером) и затем засеет, ну картошкой или чем-либо. Пусть потом удобряет, поливает и т. д. до получения плодов. Это все я продумал и я знаю, что это займет Ингу на все лето. На этой работе она окрепнет физически, приучится к последовательности и терпеливости. Ты ей скажешь, что я потом все проверю. Вове надо только бегать босиком. В следующий раз напишу и Инге отдельно. Целую вас всех там. Здравко.

Когда мама прочла это письмо, до начала войны оставалось менее двух суток. В пятницу, двадцатого июня 1941 года, тетя Леля сказала маме:

– Ну и заживем мы этим летом! Такая дешевизна на базаре…

И хотя война стояла на пороге, мама радовалась вместе с сестрой. Радость эта продолжалась недолго. Воскресным утром шесть человек в маленькой квартире тети Лели мирно спали, когда уже бомбили Киев.

Когда стали бомбить и нас – я не помню. Наверно, через неделю.

Что мне помнится из того времени? Когда завыли первые сирены в Рыльске, мы упали на пол в комнате с распахнутым окном и кто-то из нас, кажется, тетя Леля, накрыла фанерой Горика, а кто-то полез под обеденный стол. А Татка лежала в мягкой пахучей траве у забора чужого дома, не добежав до нас, лежала, смотрела в небо и плакала. Каждая бомба, летящая вниз, казалось, летит прямо на нее. Ей было 14 лет.

Я долго, очень долго помнила запах свежевырытой земли, когда мы, семь человек – мама, Вовка, бабушка, тетя Леля, Горик, Татка и я, – стояли в щели, выкопанной Гурьяном Тихоновичем в конце сада специально для нас с разрешения хозяйки дома. Именно щели – мы стояли затылок в затылок. И я потеряла связь с мамой, а была только сырая, смертью пахнущая земля.

Помню первые похороны. Мы столпились у раскрытого окна. Процессии не было видно, все закрывала Покровская церковь наискосок от дома, но была слышна музыка, играл духовой оркестр.

Я так была потрясена словами тети Лели («бомба попала в дом на улице Ленина, убило сразу троих»), что не видела ничего – ощущала только зеленый воздух, солнце и слышала протяжный звук: бумс-бумс. Что было потом, после первой бомбежки? Стук метронома, гул сирен, мама перестала спать; лежа на боку, выставив ухо из-под одеяла, она всю ночь сторожила…

Лето пропало. Уже не до прогулок по двору и долгих разговоров с Гориком, я не играла во врача, мы не ходили на речку… Мама приносила из военкомата папины письма, деньги, полученные по аттестату, и, конечно, новости. Они становились все более тревожными. А папа писал:

5 июля, вечер. 1941 г. Дорогая Вера, перед отъездом из Уральска написал тебе, а по дороге послал телеграмму из Москвы в Рыльск. В Ленинград приехал в ночь на 3-е. Не мог тебе сразу написать отсюда, ибо сразу же начал улаживать наиболее больной вопрос – отправки бабушки.

Отправки бабушки куда? В Рыльск, конечно. Город маленький, в глубине России. Значит, бомбить не будут. Но… нас начали бомбить раньше, чем Ленинград.

По улицам со стороны слободки и Крупецкого шляха шли бесконечные толпы людей, с узлами, перекинутыми через плечо, некоторые толкали перед собой тележки, гнали скот.

– Беженцы, – говорила тетя Леля.

А потом город опустел, больше уже никто не шел мимо.

Ночью меня разбудили, в комнате было странно светло, за окном полыхал пожар. Мама спешно одевала меня: на вельветовое коричневое платье с розовым крепдешиновым воротничком (подарок к моему семилетию) натянула матроску, поверх – кофточку, потом шубу. Шуба с трудом одевалась, мама нервничала, торопилась: «Вытягивай рукава». Мы, трое взрослых и четверо детей, стояли в маленькой комнатке у окна, выходящего во двор. Прямо за садом Зои Тихоновны горело здание НКВД. Большое четырехэтажное здание, незаметное и невыразительное. Тетя Леля говорила, что могут полопаться стекла, и мы приготовились выскочить из дома. Бабушка держала в руках альбом с фотографиями. Страшно полыхал этот страшный дом, и тетя Леля говорила, что, возможно, наши жгут бумаги. И я вспомнила про Константина Герасимовича. В этот дом его в марте 1938-го пригласили зайти, и оттуда он так и не вышел. Глядя на пожар, мы гадали: кто поджег – неужели диверсанты?

Утром приходила какая-то незнакомая толстая баба и, не поднимаясь, только приоткрыв наше парадное, стоя внизу лестницы, громким басом говорила: «Помирать – так вместе» и «На миру и смерть красна».

После этого Гурьян Тихонович забил досками крест-накрест дверь, выходящую на улицу, и мы перешли в подвал большого кирпичного дома, стоявшего на углу, где собрались все жители нашей улицы.

В яркий осенний день мама, схватив меня за руку, выскочила из того подвала, и мы побежали по городу в военкомат. Маму гнали страх и надежда получить от папы письмо. Ее постоянное колебание – эвакуироваться или нет, бросать мать и тетю Лелю с детьми или нет, бросать семью дяди Славы или нет, и если всех бросить, то выдержит ли она дорогу с двумя детьми, одному из которых только что исполнилось три года, – окончилось. Она была готова бежать, бежать без оглядки.

Мы выскочили на мертвую базарную площадь, побежали по булыжной мостовой, залитой солнечным светом. Случайно повернув голову, мама вдруг увидела самолет. Он летел со стороны Сейма, очень низко и совершенно бесшумно. Чей самолет? Наш или немецкий? Обычно так низко летали наши «кукурузники». Вдруг мама сильно дернула меня за руку, мы вскочили во двор военкомата и прижались к забору. Самолет пролетел.

– Он стрелял, – прошептала мама.

Нет, я выстрелов не слышала, я вообще ничего не поняла: к нам всего-то бесшумно подкрался странный самолет с двухэтажными крыльями.

– Сейчас вернется, – тихо сказала мама.

Самолет не вернулся, и мы помчались по гулким, пустым коридорам военкомата. Мама открывала одну дверь за другой – пусто, в дальней комнате стоял мужчина в полувоенной форме, он оглянулся на нас, не прекращая торопливо засовывать в сумку бумаги, и, не дожидаясь маминого вопроса, быстро проговорил:

– Сейчас звонил в Глухов, там сняли трубку, услышал… – мне показалось, он сказал «немецкий лай», – слышал звуки выстрелов.

Немцы уже в Глухове! Тридцать километров! Не помня себя, мы выскочили на улицу и вновь побежали по мертвому городу, залитому солнечным светом. Теперь хотелось только одного – успеть добежать до нашего подвала. Глухие ставни на окнах, глухие заборы, одинаковые, вымершие дома. Вдоль желтой улицы стояли в ряд желтые деревья, а листья смотрели хищно и зло. Такими деревья я увидела еще раз, во время Чернобыльской катастрофы. Тогда, в 1986 году, они налились хищной жирной зеленью, зажили своей особой жизнью, вызывая удивление и страх, они уже не составляли с нами единое целое, а хищно зеленели наперекор людскому горю.

И еще: горит Коренево. Это второе по силе детское впечатление, после тяжелого протяжного вздоха папы на лестнице ленинградского дома…

Толпа женщин стоит поздним вечером на пыльной улице, все смотрят в сторону Сейма, молчат. Там, на горизонте, красное зарево. Пожар.

– Коренево горит, – произносит Гурьян Тихонович.

Я понимаю: это конец. Это страх, пустота и безысходное отчаяние. Горит прежняя жизнь – наша станция, где мы садились на «кукушку», наша связь с Ленинградом, с папой. Гурьян Тихонович, сапожник, единственный мужчина на нашей улице, щуплый, с изувеченной ногой, сказал, растягивая слова:

– Ничего, ничего. Наша будет победа. Наши сейчас заманивают его, заманивают, как тогда француза, заманивают, – он показывает рукой, как заманивают, – а потом, как ударят морозы, попрут его обратно. И чем дальше он зайдет, тем хуже для него. Провалится.

– Дай-то Бог, – говорит тетя Леля.

В пять часов утра в Рыльск въехали на мотоциклах немцы. В серых касках, с автоматами наготове. Они въехали со стороны Крупецкого шляха и прочесали все улицы.

Утром я проснулась в оккупированном городе.

Татку прятали в дальний угол подвала, переодевали в какие-то лохмотья, натягивали ватник, мазали лицо сажей, на чем особо настаивала бабушка. Подходили к железной двери, запертой на огромный железный засов, прислушивались. Нами никто не интересовался. Тогда решили выпустить наверх детей.

И вот по узкой железной лестнице мы, шесть – восемь детей, стали гуськом подниматься наверх. Первое, что я увидела, были черные сапоги, совсем не похожие на папины: черные, узкие, блестящие, высокие. Затем – черное длинное кожаное пальто. Мы стояли, ошеломленные, около лестницы, не смея сделать следующий шаг. В большом дворе было полным-полно немцев, которые ели, двигались; валялись пустые чужие консервные банки, что-то варилось… Один немец подставил голую спину под холодную воду, сверкая розовым голым телом, от которого валил пар. Заполняя весь двор, звучали громкие, отрывистые, похожие на лай, радостные голоса и радостный гогот… Почему-то казалось, что все бело, будто присыпано снегом, и на снегу множество фигур в блестящих черных плащах.

– Киндер, киндер! – раздались крики, и около нас столпилось несколько немцев.

– Смотри, на рукаве свастика, – прошептал Горик. Я не поняла.

Немцы смотрели на нас и смеялись. Кто-то протянул горсть конфет в ярких обертках. Никто не брал. Они смеялись, пытались объяснить, что это карашо, стали кидать конфеты на ступеньки лестницы. Хорошо помню на грязных ступенях яркие фантики конфет. Несколько детей их подняли.

Я-то хорошо помнила похожие обертки. После советско-финской войны в Ленинграде продавали финские конфеты, не похожие на наши. Особенно мне нравились ириски, маленькие, квадратные, мягкие и очень вкусные. А теперь мы с Гориком стояли рядом, спиной к кирпичной стене. Мы даже не колебались: взять или не взять – это было невозможно, так же, как прыгнуть выше себя. Не-воз-мож-но!

Из подвалов медленно выходили люди с небольшими узелками и разбредались по домам. Парадное нашего дома было открыто, кто-то ночью побывал у нас. Пропал мой пупс, папин подарок. Потом я увижу свою игрушку на подоконнике одного дома, пупс будет сидеть и грустно смотреть на меня своими раскосыми глазами; за спиной – тюлевая занавеска. Я буду долго стоять и смотреть на игрушку. Словно прощаясь. В следующий раз его уже здесь не будет.

Громкий стук парадного, тяжелые размеренные шаги, мы еще не успели раздеться, дверь распахивается – на пороге два немца, в касках, с автоматами. Мы стоим растерянной и испуганной кучкой, трое взрослых и четверо детей. Впереди бабушка с белыми пышными волосами, с темно-карими глазами, орлиным носом, в руках – альбом с фотографиями…

Двое немцев глядят на нас. Вдруг один вскидывает палец в сторону бабушки:

– Юда?

Испугались все и сразу. А почему? Ведь ничего не знали. Никто об этом не говорил. Это потом, через несколько дней, жена зубного врача Красильщикова придет на базар в большом платке поверх пальто, скрывающем две желтые звезды на груди и спине…

– Юда?

– Нет! Нет! Наша мама, – тетя Леля пытается сказать что-то по-немецки.

– Коммунист?

И опять испуганно:

– Нет, нет!

– Воеват? Фронт?

– Мой муж, – сказала тетя Леля, медленно подбирая немецкие слова, – в тюрьме.

– В тюрьме, – кивала головой бабушка.

Тетя Леля сделала из пальцев решетку – для ясности. Теперь один немец уже стоял спиной к окну и разглядывал тетю Лелю, другой по-прежнему у двери, а она – рядом с тем самым шкафом, на который вешала три года тому назад окорок для Константина Герасимовича. Немец, говоривший с тетей Лелей, кивнул.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю