Текст книги "История одной семьи (ХХ век. Болгария – Россия)"
Автор книги: Инга Мицова
Жанры:
Современная проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 11 (всего у книги 44 страниц) [доступный отрывок для чтения: 16 страниц]
– Отец Андрея? Луканов?
– Тише. Да, Тодор Луканов, тот, который остановил восстание июньское. В Плевне. Он был членом ЦК БКП.
Какое-то время они молчат. Потом папа, пересилив себя, говорит:
– Сегодня я узнал, что арестован Мирчо.
– Твой Мирчо? – вскрикивает мама.
– Тише. Да, Мирчо. Знаешь, сколько раз мы с ним рисковали жизнью в Австрии!
– А Кирчо?
Папа молчит, смотрит на маму. Ее лицо уже не напоминает лик Богородицы, оно сведено ужасом.
– А Кирчо?
– Кирчо тоже.
– Давно?
– Нет, на днях. И уже давно арестован Константин Иванович Бочаров. Преданнейший член партии, талантливейший ученый, профессор, автор многих книг по военной истории. Да ты должна помнить его, у Дубовых с ним встречались. Он на все праздники приходил.
Мама качает головой. Она не помнит Бочарова. Но от слов папиных ее начинает трясти. Она никак не может справиться с ознобом.
– Мы вместе возглавляли болгарское землячество в Ленинграде, – говорит папа. – Бочаров был секретарем политэмигрантской партийной группы, в состав руководства входил и я.
Не знаю, как спят эту ночь родители, но рано утром папа уходит на работу. Нужна была огромная сила воли, чтобы продолжать все так же работать, заниматься.
«В течение второго года адъюнктуры изучалось лечение экспериментальных и клинических поражений БОВ. Методика военной токсикологии была новая для ВМА. Она была связана с исследованием внешней и внутренней среды организма человека, попавшего под воздействие БОВ. При отравлениях большинством БОВ содержание кислорода в атмосфере и в крови организма человека уменьшалось. Отсюда возникала необходимость исследования количества кислорода. Для этой цели применялась газометрическая методика – волуметрическая и манометрическая. Я использовал более точный – манометрический – метод. С его помощью определял количество обоих основных газов в организме – кислорода и двуокиси углерода… Для создания экспериментальных объектов для научных исследований или для демонстрации слушателям надо было проводить экспериментальные затравки различных видов животных. Это делалось посредством специфической токсикологической методики в герметизированных камерах. Их было два вида: статическая и динамическая… В камеру непрерывно поступал воздух и дозированное отравляющее вещество, так что количество ОВ в камере держалось на постоянном уровне. При обоих методах отравления поведение отравленного животного можно было хорошо наблюдать со всех сторон. Для массовых отравлений животных существовали опытные химические полигоны в отдаленных пустынных местностях…
В богатых библиотеках Ленинграда – фундаментальной ВМА, публичной им. Салтыкова-Щедрина, Института физиологии АН СССР – я проследил почти всю русскую и иностранную литературу по этому вопросу. После этого я провел сотни опытов, преимущественно на собаках. В следующем году я работал с больными в различных гипоксемических состояниях: эмфиземе легких, бронхиальной астме, легочном сердце, случайным отравлении разного рода токсическими веществами и др. Больные с заводов и научных учреждений, лабораторий поступали в нашу клинику института профзаболеваний в Ленинграде, где я добровольно работал и проводил ночные дежурства…
Для точного определения эффективности подкожной кислородной терапии необходимо было знать количество и скорость поступающего с подкожного кислородного пузыря кислорода в организм отравленного. Для этой цели я сконструировал маленький манометрический аппарат. Результат моих исследований доказал, что метод подкожной кислородной терапии при поражениях боевыми отравляющими веществами не эффективен, эффективным в этих случаях является ингаляционный метод, т. е. вдыхание кислорода».
Летом 1937 года папа, вместо того, чтобы ехать в Ессентуки, лечить печень, что делал ежегодно, едет с нами в Рыльск.
Это лето было страшным для моих родителей. Исчезла радость из жизни. Исчезла шутка. Возможно, поэтому я то лето совсем не помню и знаю лишь со слов мамы. Остановились мы не у тети Лели, а сняли комнату в доме на Вознесенской горке. Войдя впервые в низенькую темную комнату, я прижалась в страхе к маме – на меня из угла строго смотрела странная женщина.
– Мама, это что за цыганка?
Я почувствовала, как мама растерялась. Склонилась ко мне и прошептала:
– Это не цыганка, это Богородица.
По ночам выл ветер в трубе, хлопала калитка, мама вскакивала с кровати, подходила к окну, всматривалась в темный двор. Смотрела с черной доски Богоматерь. Целый месяц все ночи мама простаивала у окна, сторожила. А днем «они» даже не прятались. Каждый день несли службу. Куда бы мы ни пошли, за нами шел человек в зеленой фуражке. Он и не думал скрываться. Он следовал на определенном расстоянии. Однажды на мосту, переходя Сейм, мы остановились. Мама оглянулась.
– Здравко, – сказала мама. – Я сейчас подойду к нему, спрошу, что ему надо!
И мама решительно пошла назад. Человек в зеленой фуражке тоже остановился, повернулся к перилам и стал глядеть на воду. Когда мама поравнялась с ним, они взглянули друг на друга, и он опустил глаза. Возможно, это был давнишний знакомый мамы. В Рыльске ведь все почти друг друга знали.
Просматривая списки расстрелянных в подмосковных Бутове и Коммунарке, я выписала имена болгар. Я, конечно, знала о существовании разнарядок, но все же увидеть это своими глазами! Все болгары, внесенные в эти списки, были арестованы в Москве почти одновременно с папой – месяцем или неделей раньше. Одно и то же обвинение в шпионаже, и все реабилитированы в 1956 году. Не знаю, скольких из них папа знал лично, но двоих – несомненно. Возможно, это не совсем к месту, но я перечислю имена убитых болгар, лежащих во рвах в Бутове и Коммунарке.
1. Чехларов Б. Ф. Арестован 4 ноября 1937 г. Расстрелян 11 апреля 1938 г.
2. Филиппов Б. Д. (Роката). Арестован 16 декабря 1937 г. Расстрелян 8 февраля 1938 г.
3. Ангелов П. И. Арестован 22 декабря 1937 г. Расстрелян 17 сентября 1938 г.
4. Такев Л. Т. Арестован 16 января 1938 г. Расстрелян 16 августа 1938 г.
5. Михайлов М. С. Арестован 17 января 1938 г. Расстрелян 13 августа 1938 г.
6. Бедев Д. И. Арестован 4 февраля 1938 г. Расстрелян 10 июля 1938 г.
7. Манчев Б. П. Арестован 10 февраля 1938 г. Расстрелян 9 августа 1938 г.
8. Давидович В. А. Арестован 16 февраля 1938 г. Расстрелян 9 августа 1938 г.
9. Медникаров А. К. Арестован 16 февраля 1938 г. Расстрелян 13 августа 1938 г.
10. Димова П. Д. Арестована 19 февраля 1938 г. Расстреляна 10 августа 1938 г.
11. Березкин А. С. Арестован 26 февраля 1938 г. Расстрелян 13 августа 1938 г.
12. Тодовичен А. Т. Арестован 3 марта 1938 г. Расстрелян 7 сентября 1938 г.
13. Марков-Радински В. И. Арестован 3 марта 1938 г. Расстрелян 7 сентября 1938 г.
14. Павлов Н. В. Арестован 9 марта 1938 г. Расстрелян 13 августа 1938 г.
15. Гутов Г. И. Арестован 10 марта 1938 г. Расстрелян 13 августа 1938 г.
16. Калайджиев Л. Х. Арестован в июле 1938 г. Расстрелян 16 августа 1938 г.
В предисловии к «Расстрельным спискам» читаем:
«В “Коммунарке” тела расстрелянных закапывали в общих рвах. Убийцы, заботившиеся о том, чтобы скрыть следы совершенных ими преступлений, не только отняли жизнь у своих жертв. Заодно они попытались истребить саму память о казненных, лишив их права на единственный вид бессмертия, которое люди могут обеспечить своим умершим, – права на отдельную могилу».
Недавно мы с мужем побывали в Коммунарке. Подошли к маленькой зеленой калитке, в сплошном высоком деревянном заборе. Позвонили. Через какое-то время нам открыли, и мы оказались в глухом, мрачном лесу. Пошли по узкой тропинке вдоль забора. Забор высокий, сколоченный из крепких досок, скрепленных железными болтами. Сверху натянуто несколько рядов колючей проволоки. Могил нет. Только страшные провалы в земле среди деревьев. Тишина. И страх.
Знал ли об этом папа тогда? Что-то, конечно, знал. Может, не предполагал таких масштабов, может, не думал, что все они расстреляны. Но комбриг Бочаров Константин Иванович, он же Крум Жеков Бычваров, уже расстрелян; в 1938 году сброшен в ров в Коммунарке Вылков Иван Иванович (Вырбеков). Там же лежит и Борис Димитров Филиппов-Чолаев (Роката), зав. подотделом Коминтерна, тот, с которым папа вместе покинул Вену в 1927 году. Роката, который готовил папе документы для эмиграции в Советский Союз. И Петко Илиев Ангелов, который спасся от фашистского террора в Болгарии с помощью папы. В конце января расстрелян Цветков Павел Иванович, секретарь комсомола Болгарии; расстреляна Параскева Димова – с ней он маршировал по улицам родного города в красных рубахах, подпоясанных красным шнуром… Расстреляны и лежат во рвах Бутова или Коммунарки Медникаров, Тодовичен, Бедев – все они спаслись от фашизма в Болгарии, и папа был одним из их проводников. Знает или не знает папа, что каждый второй из тех, кого перевели через нелегальный канал в 1925–1927 годах, арестован?
Террор. Был фашистский террор в Болгарии, когда погибли Каравасилев и Минков, когда папа в течение двух с половиной лет с риском для жизни спасал коммунистов, выводил их по нелегальному каналу. Теперь настал террор «коммунистический».
Страшно перелистывать газеты 1937–1938 годов!
Как спасательный круг, бросает папе родная академия все больше и больше работы. Он хочет защитить диссертацию в срок, чего почти никому не удавалось.
«Третий год адъюнктского обучения (37–38 гг.) шел на проведение практических занятий со слушателями (преподавательская работа) и оформление диссертационной работы. Адъюнктура заканчивалась публичной защитой диссертации перед Ученым советом академии. Обыкновенно, по различным причинам, адъюнкты не укладывались в трехгодичный срок обучения.
Мой срок адъюнктуры истекал в мае 1938 г., я готов был защитить диссертацию в срок. Однако 29 марта 1938 г. я был арестован».
…В 1957 году к нам в Софию стали приезжать незнакомые мне люди, только что амнистированные, и среди них Оскар Геринг, польский еврей, политэмигрант, кончавший с папой Военно-медицинскую академию. И тогда я впервые узнала кое-что о папином прошлом.
В актовом зале академии собрались члены ВКП(б). Оскара Геринга исключали из партии. В то время это означало: вскоре – арест. Все сидящие в зале это понимали. Понимал и папа. Все молча проголосовали. Все, кроме папы. Папа, черный лицом, медленно встал, прошел по залу к президиуму. Возможно, у него в руках была развернутая газета «Правда» от 19 января 1938 года. Папа поднялся на трибуну и хриплым от волнения голосом сказал:
– То, что Оскар Геринг приехал из-за границы, еще не является основанием для его исключения.
Возможно, папа развернул газету так, чтобы всем сидящим в зале был виден заголовок: «Постановление Пленума ЦК ВКП (б). Об ошибках парторганизаций при исключении коммунистов из партии, о формально-бюрократическом отношении к апелляциям исключенных из ВКП (б) и о мерах по устранению этих недостатков».
– Из постановления пленума, – сказал папа, откашливаясь, – вторая страница, третья колонка, третий абзац сверху. Вот оно, это место.
Пора понять, что «партия стала для члена партии очень большим и серьезным делом; членство в партии или исключение из партии – это большой перелом в жизни человека».
Пора понять, что «для рядовых членов партии пребывание в партии или исключение из партии, – это вопрос жизни и смерти (Сталин). Пора понять, что существо большевистской бдительности состоит в том, чтобы уметь разоблачать врага, как бы хитер и изворотлив он ни был, в какую бы тогу он ни рядился, а не в том, чтобы без разбора или “на всякий случай” исключать десятками и сотнями из партии всех, кто попадется под руку. Пора понять, что большевистская бдительность не только не исключает, а, наоборот, – предполагает умение проявлять максимум осторожности и товарищеской заботы при решении вопросов об исключении из партии или восстановлении исключенных в правах членов партии».
Геринга, конечно, исключили, затем посадили, затем сослали.
Хорошо помню один вечер. В тот вечер папа долго не приходит. Мама тихо выводит меня в коридор, тихо открывает парадное и выпускает меня на лестничную клетку. Это меня, которой не разрешается даже выходить в коридор! Горит неяркая лампочка.
– Идет, – шепчет мама, – Ингочка, обними папу, – и тихо прикрывает дверь.
Присев на корточки, просунув голову между витыми чугунными перилами, я смотрю вниз, в темную пустоту, слышу медленные тяжелые шаги, слышу папино дыхание. И вот снизу, из черного небытия, возникает отец. Медленным движением он сдвигает буденновку на затылок, оставляя ярко-красный след на лбу, и тяжелый не то стон, не то вздох поражает мое сердце. Моя первая боль на свете. Режущая душу боль.
Потом папа долго лежит на оттоманке, закинув руки за голову. Он ничего не говорит. Он молчит. Папа остался наедине с собой. Молчим и мы с мамой. Возможно, папой владело самое сильное чувство – чувство страха и связанное с ним мерзкое сознание позора, зависимости и полной беспомощности. В тот вечер папу исключили из партии.
Ровно десять лет минуло с тех пор, как он, гордый, молодой, только что прибывший в Страну Советов, был неописуемо счастлив тем, что его комсомольский стаж в Болгарии присоединили к стажу в ВКП(б). Теперь партийный билет отобран. Вся жизнь разорвана. И он точно знает: это только начало. Обязательное, ужасное продолжение произойдет вот-вот. Со дня на день. И надо опять и опять продумать, как себя вести и что делать с Верой.
Мало кто хочет прочесть опыт собственной жизни. Трудно. Но еще труднее думать о том отрезке времени, в котором ты жил, действовал, мечтал. Папа очень возмужал за это время, и не только потому, что передумал и понял очень многое – он почувствовал ответственность за все происходящее. В молодости было доверие к поискам социальной справедливости, а сейчас? Ужас. Ужас от происходящего. Крушение идеалов, в борьбе за реализацию которых он принимал участие. И страх. Были, конечно, и те, кто не осознал слепой беспощадности машины террора и твердо верил, что его, преданного и исполнительного, никто не тронет, если, разумеется, не произойдет ошибки. Многие успокаивали себя: нет дыма без огня, и раз сосед арестован, значит, он в чем-то замешан. Такой человек сразу терялся, когда приходили за ним и предъявляли ему обвинения в его преступлениях. Но папа не мог заблуждаться: уже сплошь сидели те, которых он знал и которым верил безоговорочно.
Как точно выразил Мандельштам такое состояние: «Куда мне деться в этом январе?»
Вот фотография с надписью: февраль 1938 г. Я в вельветовом коричневом платье, с огромным бантом на голове. Подперев голову рукой, я кокетливо, по-взрослому улыбаюсь в объектив. И слова: «Авка, молчать!» – не имеют ко мне никакого отношения.
Мой день рождения, четыре года. Сегодня мама получила письмо из Рыльска от сестры (тети Лели) – арестован Константин Герасимович. Но я этого, конечно, не знаю. Я счастлива. За столом сидят взрослые: Андрей Луканов с женой Анной Ванной, Радайкин, Рахиль Моисеевна. Трое военных – в гимнастерках, перепоясанных крест-накрест ремнями. Уютный теплый свет оранжевого абажура, непременного в то время в каждой квартире… Чернеет оттоманка в углу. Сидит моя подружка Инесса, про которую ее отец, Андрей Луканов, говорит: «Разве она ест? Она жрет». У меня к ней покровительственное отношение: во-первых, она очень толстая, во-вторых – младше меня. Сидит Майя. Она чуть старше, держится неприступно. Пополневшая мама накрывает на стол. Мама ждет ребенка, и я потом долго не смогу отогнать мучительную мысль: может, родители надеялись – не арестуют, раз жена беременна?
Через три дня на работе папа читает передовицу в «Правде» от 28 февраля 1938 г.: «Правотроцкистский блок убийц, шпионов, предателей…» Дальнейший текст своим стилем, нагнетанием злобы и жестокости, грубыми и бездоказательными формулировками говорит сам за себя:
«Прокуратура Союза ССР сообщает о предстоящем 2 марта с.г. рассмотрении в открытом судебном заседании Военной Коллегии Верховного Суда СССР дела о преступной деятельности заговорщической группы под названием “правотроцкистский блок”. К судебной ответственности по обвинению в шпионаже, вредительской, диверсионной и террористической деятельности привлечены: Бухарин Н. И., Рыков А. И., Ягода Г. Г. … Сотни миллионов рабочих, крестьян, честных интеллигентов во всем мире содрогнутся от негодования и омерзения, когда узнают о чудовищном заговоре, о кошмарных, леденящих душу преступлениях банды гнусных убийц, шпионов, фашистских заговорщиков, объединившихся в правотроцкистский блок… Разоблаченные славными органами НКВД СССР и преданные суду подлые заговорщики в течение долгого ряда лет были шпионами на службе иностранных разведок… Они задумали, подготовили и организовали убийство любимого сына советского народа Сергея Мироновича Кирова. Они подготовили покушение на жизнь руководителей партии большевиков и Советского правительства. Самыми отвратительными средствами, перед которыми останавливается воображение честных людей, они осуществили, при помощи фашистов, извергов врачей, злодейское умерщвление товарищей В. В. Куйбышева, В. Р. Менжинского, А. М. Горького. В лютой, волчьей злобе они подняли руку на преданных делу народа борцов за коммунизм… Троцкий, Бухарин, Рыков и пр. предательски обещали империалистическим захватчикам обеспечить поражение Красной Армии и подготовляли это поражение выдачей военных тайн, шпионажем, диверсией и террористическими актами.
Всех этих бандитов, шпионов, провокаторов объединяло и объединяет одно: бешеная, лютая, звериная ненависть к социализму, к партии большевиков, к советскому народу, который строит социалистическое общество… Доблестная советская разведка, зорко стоящая на страже интересов родины и народа, оборвала гнусную деятельность троцкистско-бухаринской банды… На скамье подсудимых они сидят как подлейшие предатели родины, как то человеческое отребье, которому нет места на земном шаре среди честных людей. Преступления этих выродков поистине чудовищны. И советский суд, нет сомнения, воздаст им по заслугам».
Отчеты о судебных заседаниях печатаются с 3 марта ежедневно в «Правде». 7 марта в «Правде» опубликован допрос Бухарина, 11 марта – речь государственного обвинителя прокурора Союза ССР А. Я. Вышинского, 12 марта, на вечернем заседании, – последнее слово Бухарина.
…Папа только что вернулся с работы, он прочел «Правду» и последнее слово Бухарина. Он прочел и заключительную речь Вышинского. Они сидят с мамой на черной оттоманке. Как избавиться от книги Бухарина? Вероятно, папа уже знает, что за каждым его шагом следят.
– Вера, вынеси ее в уборную. Пусть видят, что ей место только в уборной.
Обложка сорвана, первые страницы вырваны. Через пять минут папа опомнился:
– Нет, лучше забери. Выбросим в другом месте.
Через пять минут мама вернулась, чтобы взять книгу обратно. Книги на месте не было. Всего пять минут.
Почему папа допустил такую оплошность? Или уже не мог терпеть? Как когда-то в поезде в Югославии не смог выбросить компрометирующие его газеты? Сыщик следил открыто. Тогда просто не смог, а сейчас не успел избавиться от книги так им чтимого Бухарина? Возможно, не рассчитал…
Последнее радостное событие в моей жизни весной 1938 года произошло за две недели до папиного ареста. И запомнилось белым снегом белых бумажек, летящих сверху из всех окон, всеобщим ликованием. Папа и мама рядом крепко держат меня за руки. Белый снег листовок все сыпется сверху, листовки шуршат под ногами. Папа сажает меня на плечи:
– Папанин, – говорит он. – Смотри – папанинцы…
По улице едут машины, одна за другой. Не знаю, какие машины, но в воспоминаниях остались открытые машины в белом снегу листовок, радостные крики, яркое солнце, смех… Да, почему-то вспоминается яркое весеннее солнце, хотя папанинцы ехали по улицам уже вечером – впрочем, в марте в Ленинграде темнеет поздно.
Со дня встречи папанинцев прошло две недели. И они вошли в комнату… Была темная ночь. Ярко горела лампа под абажуром. У нашей двери стоял дворник в белом халате, одетом на ватник. Стоял энкавэдэшник. Другой перелистывал книги. Отец, весь черный, сидел за столом опустив голову. Энкавэдэшник подошел к этажерке, перелистал рукописи, кинул готовую диссертацию на пол. Отец подскочил поднять.
– Сидеть!
Отец отвернулся и сказал:
– Вера, я хочу есть.
Папа ел медленно, старательно пережевывая. Ел, не глядя по сторонам. Мама, застыв на черной оттоманке, смотрела не отрываясь на папу. Потом папа попросил разбудить меня. Он уже не имел права сам выйти в другую комнату.
Мама принесла меня сонную, в ночной рубашке, папа посадил меня на плечи и стал кружить вокруг стола. Он был в гимнастерке без пояса. Мне очень хотелось спать, и я опустила голову на папин затылок. Свет от оранжевого абажура бил прямо в глаза. Квартира замерла. Наутро многие соседи будут выражать маме сочувствие. Но нас тут же выселят в маленькую каморку с выходом на кухню, а в наших комнатах отныне будет жить Зак.
Наутро мама побежит на работу, боясь опоздать (опоздание – от года до трех лет тюрьмы, прогул – три года), заплачет, уронив голову на стол, и услышит голос заведующей:
– Что вы плачете? Ваш муж – враг народа, а вы плачете? Зря у нас не сажают!
А еще мама побежит в «Большой дом» – огромный, гладкий и удивительно лживый – будто то, что творилось внутри, с трудом скрывали облицованные гранитом стены. Мама прождет там два часа с половиной, чтобы узнать, где ее муж; наутро маму уволят с работы, у нее отнимется нога, и чужие люди вынесут ее из трамвая.
А сейчас мама сидит и ждет… Она не плачет, только не отрываясь смотрит на мужа. Лицо сведено судорогой. Папа медленно кружит со мной по комнате.
И вот папу уводят. Уводят не по широкой, парадной лестнице, а по узкой, крутой, темной. Уводят с черного хода, через дверь, которую открыли два часа назад, сорвав доски. Наши друзья, старички швейцары, не видят этого. Но утром узнают, выходят из своей комнаты и, как всегда, кланяются маме.
Папа спускается по лестнице в шинели без пояса, с маленьким узелком в руках, опустив голову. Он вышел в наш узкий маленький дворик и сел в воронок, темный, перегороженный на тесные камеры. Втолкнули в клетку, щелкнул замок, энкавэдэшник сел спиной к шоферу. Я не знаю, какого цвета «черный ворон» был в то время в Ленинграде. В Москве – знаю. Даже в одной московской школе первоклассники тогда на вопрос, какого цвета ворон, дружно ответили – зеленого. Потом, в 1940–1950-е, будут летать по городу ярко раскрашенные воронки с надписями: «Мясо», «Хлеб».
Папа прислушивался, считал повороты. На стыках Литейного моста машина подскочила. Дальше – «Большой дом». Я думаю, они должны были согласовывать аресты со временем разведения мостов. Не могли же воронки стоять и ждать, когда можно будет проехать. Вероятно, все это происходило после сведения мостов. Значит, глубокой ночью. В «Большом доме» «врага народа» зарегистрировали, раздели догола, прощупали всю одежду.
– Лицом к стене! Раздвинуть ягодицы!
Здесь не крикнешь, как когда-то в венской тюрьме…
– Смотреть прямо! Налево!
Фотоаппарат щелкает. Папа пытается все делать четко, по-военному, но пуговицы срезаны, пояс отобран, ремней нет. Он придерживает локтями сползающие галифе.
– Пальцы! – И ему мажут черной краской пальцы. Один… другой…
– Мыть!
А затем… Втолкнули в камеру, прогремели замки, и отец остался в каменном мешке, без окна, где-то наверху слабо горит лампочка, забранная черной сеткой, в правом углу – параша отравляет и без того спертый воздух. Папа свалился на влажный каменный пол и сразу заснул, поджав под себя ноги. Бессонные ожидания кончились.
Да, возможно, все было по-другому. Но я пишу и вижу – как папа, обритый наголо, худой, с ввалившимися глазами, с крепко сжатыми губами, шел по ковровой дорожке в кабинет следователя, придерживая локтями галифе. Шел униженный, смятый, шел, стараясь не выдать волнения… Одного этого пережитого мгновения хватило бы на всю жизнь…
Папа всегда говорил нам с мамой, что его не пытали и допрашивали всего один раз за все двадцать месяцев тюрьмы. Но недавно мой двоюродный брат, Владислав Георгиевич Курдюмов, тихо возразил мне:
– Он мне рассказывал, как его ставили на несколько дней в каменный мешок.
Из записок людей сидевших я знаю, что это такое – каменный мешок. Размерами с высокий одностворчатый шкаф. Там можно только стоять, нельзя присесть, нельзя согнуть ноги. Карцер.
Если папа попал в карцер, что было причиной? Нарушение тюремных правил? Протест? Или неудачный допрос?
Какой-то гестаповский следователь писал, что для каждого приходит свой час и нет ни одного человека, который бы не подписал то, что требуется, если за него хорошо взяться. У Шаламова я прочла: арестованный готовится к допросу, напрягаясь изо всех сил. А допроса нет. Нет неделю, месяц, два месяца. Всю работу по подавлению психики арестанта за следователя делает тюремная камера. Но папа оказался сильнее…
Если папу в самом деле допрашивали только один раз, то именно тогда он услышал от следователя:
– Да ты, я вижу, стреляный воробей!
В ответ на что?
У Домбровского я прочла про такой прием.
– Подпишешь, когда услышишь, что твоя жена кричит, – сказал следователь.
И тогда арестант ответил:
– Хочу дать наедине уполномоченному НКВД важные показания.
Когда они остались вдвоем, энкавэдэшник услышал:
– Имейте в виду, если жену арестуют, я дам такие показания, что вы сядете крепче меня….
А недавно я узнала от моего сына Сережи, как это происходило на самом деле. Вот что рассказал ему дед, мой папа:
– Следователь напишет протокол, а там где-нибудь какое-то слово заменено или какая-нибудь двусмысленная фраза, и дает мне подписать – я этот протокол сразу рву на части и бросаю на пол. Как я разорвал несколько протоколов, следователь и сказал: «стреляный воробей».
И еще одну подробность я знаю – на допросе папе предъявили книгу Бухарина. И упомянули про Зака.
«Весь срок репрессий 1938–1939 гг. я был только в Ленинграде и прошел сквозь четыре тюрьмы. Первая тюрьма была та, про которую революционеры до Октябрьской революции говорили:
Все не ново в Петрограде!
Скоро встретимся опять:
По Литейному четыре,
По Шпалерной двадцать пять».
Шли дни, месяцы, менялись тюрьмы, менялись люди. По ночам в глаза светили яркие, невозможно яркие лампы; на завтрак, обед и ужин приносили селедку, на которую набрасывались голодные арестанты. И не приносили пить. Казалось бы, ничего особенного, а на самом деле – утонченная пытка. За окном висели ящики, закрывая небо. Гимнастерка истлела. Я не знаю, подписал бы папа обвинение, если бы его избивали. Этого никто не знает. Но его не избивали. Только селедка, жажда, яркий свет в глаза. В 6 часов утра по звонку подъем, оправка, по очереди несут парашу. Перед входом в уборную выдают маленький квадратный клочок бумаги, который надо после использования бросить в железный ящик, чтобы затем взрослые люди занимались подсчетом и изучали испачканные бумажки. Входит дежурный с лампой и тщательно осматривает стены – не оставлены ли какие знаки. Возвращаются в камеру так же, как выходят, – гуськом. Менялись тюрьмы – большие камеры, одиночки, сводчатые стены в подтеках или покрытые масляной краской, с нарами вдоль стен или без нар, шумные – кто-то ссорился, кричал, плакал в голос – или тихие, где за крик – карцер. Но везде и всегда тюремный запах дезинфекции, параши, сапог, махорки, грязного больного тела, вповалку лежащие или стоящие впритык друг к другу серые, как тряпье, тела. Гулять всегда по асфальтированной площадке, без травинки, без деревца, и только наверху небо – то светлое, голубое, весеннее, то синее летом, мрачное осенью, темное зимой, на него не наденешь намордник. Но поднять голову нельзя, сразу вся камера будет лишена прогулки.
И везде и всегда на любую жалобу следовал неизменный ответ: «Снявши голову, по волосам не плачут». Раз в месяц передачи, деньги на папиросы «Беломорканал».
Идет весна, лето, осень, зима, опять весна… И так – двадцать месяцев.
Однажды, когда вернулись с прогулки, заметили, что подпись «Ежов» на правилах внутреннего распорядка заклеена фамилией «Берия».
Сразу же после ареста папы мы уехали из Ленинграда в Рыльск, хотя письмо мамы к Жданову (секретарю Ленинградского обкома и горкома партии) возымело действие – ее, как беременную, восстановили на работе. Мама писала и Димитрову и Коларову. Никто не помог. (Хотя… кто знает?)
Провожал нас дядя Леля, Емельян Николаевич Лазарев, сын тети Вари, мамин троюродный брат. Он же и купил нам билеты в военной кассе. Я помню блестящую темноту перрона, носильщик нес вещи, мама быстро шла за ним. Дядя Леля, красивый, высокий, в распахнутой шинели, неспешно двигался со мной на руках к нашему вагону. Я прижималась к его груди, чувствуя себя защищенной. Но по-другому, чем с папой. У папы сила – туго скрученная пружина, которая, распрямляясь, могла больно ударить обидчика. Веселая сила дядя Лели складывалась из русого чуба, серых глаз, широких плеч, открытой улыбки. Казалось, он и шинель распахнул потому, что сила рвалась наружу. Я помню, как шептались взрослые, что у дяди Лели есть женщина, что он играет на скачках и что это – замашки прежней барской жизни. С папой они не дружили. Недавно я узнала, что дядя Леля во время Гражданской войны командовал полком.
Дядю Лелю, Емельяна Николаевича Лазарева, арестовали в 1948–1949 гг., после войны, которую он окончил полковником, комендантом немецкого города. Амнистируют после смерти Сталина. А сейчас он стоял на перроне и, улыбаясь, махал маме рукой.
– Это ваш муж? – спросил сосед по купе.
– Нет, брат. Муж в командировке. – И, оглянувшись на наши чемоданы, пояснила: – В длительной.
– А-а-а, – сказал сосед и посадил меня к себе на колени, обтянутые, как у папы, галифе.
– Мама, ведь это неправда, – сказала я, – папа в тюрьме.
Мама взглянула на попутчиков, и они в один голос сказали:
– Это то же самое.
Интересно, как устроена человеческая память. В 1938 году мы ехали, как обычно, с пересадкой в Кореневе, и «кукушка»[12]12
Так назывался в просторечии небольшой маневренный паровоз, а также поезд местного назначения на железнодорожных ветках, как правило, в провинции. – Ред.
[Закрыть] довозила нас до Рыльска. В 1953 году, когда студенткой ЛГУ ехала на практику на Ворсклу, я неожиданно проснулась ночью. Поезд стоял, и в открытое окно из темноты лился знакомый шелест листьев. «Коренево, Коренево», – пронеслось по коридору. Не может быть! Какое-то время я лежала не двигаясь. Потом высунулась в окно. И увидела огромные кроны высоких деревьев. Густая листва громко шелестела. И я вспомнила! Да, в Рыльск мы добирались на поезде Ленинград – Харьков, на этом же самом поезде! Он приходил в Коренево всегда ночью, а «кукушку» ждали в скверике. Сидя на скамейке, выйдя из душного вагона, я вдыхала – нет, пила! – свежий запах наступившего лета. Могуче и тревожно шумели густые кроны надо мной. Именно от этого шелеста я и проснулась летом 1953-го. Я лежала в вагоне и вслушивалась, будто узнавая родную речь.