Текст книги "Вторник, среда, четверг"
Автор книги: Имре Добози
Жанр:
Военная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 8 страниц)
– Скромная месть, – негромко высказывает свое мнение Фешюш-Яро, – за все то, что они получили от барона.
Бадалик больше не клянет Дорнича – наверно, лопнуло терпение – и набрасывается на батраков:
– Ах вы, мать вашу так, живее ставьте ящик!
Он даже не замечает, что у него не застегнута ширинка. Симпатичная чернявая горничная несет к карете корзину с провизией и, прыснув со смеху, советует Бадалику получше присматривать за своим «хозяйством», а не то, чего доброго, и потерять можно. Бадалик, сердито насупившись, застегивает прореху и, размахивая палкой, снова командует:
– Снимите задок! Эй ты, Моги, паршивец, лезь наверх! Подхватывай! А ты, Шнткень, хрен моржовый, держи покрепче! А ну, берем… Раз, два, взяли! Еще взяли!
Ветер доносит до нас каждое слово, тяжелые вздохи. Ящик медленно подается вверх и вот-вот достигнет дна подводы, но тут вдруг Моги с диким воплем хватается за живот, ящик кренится и опрокидывается. Шиткень и управляющий едва успевают отскочить в сторону.
– Что там стряслось с твоим животом, дышло тебе в печенку!
– Сам не знаю, господин, как ножом полоснуло.
– Что еще за напасть! Беги скорей, жалкий выродок, найди кого-нибудь вместо себя.
– Ничего, господин, уже отпустило.
– Не разговаривай, слазь оттуда, а ты, Шиткень, полезай наверх.
Галлаи прямо диву дается:
– Ну и дурачат же они управляющего.
Батраки шире расставляют ноги, сбрасывают пиджаки и, громко понукая друг друга, снова берутся за ящик. Теперь уже Моги внизу, а Шиткень наверху. В самый критический момент Бадалик оглушительно орет:
– Не упустите, канальи, опять!
В ответ на это те так рванули, что ящик перевалился через борт подводы и грохнулся на усыпанную галькой дорожку. Фешюш-Яро смеется вместе со всеми. Эга комедия становится все забавнее. Похоже, они решили проволынить с этим ящиком до прихода русских, не иначе. Тем временем во двор выходят обитатели многочисленных батрацких хибарок и сбиваются в кучу возле колодца. Странно, но никто из них даже не улыбнется. Женщины украдкой всхлипывают, мужчины хмуро наблюдают за возней у подъезда дворца. Завыла какая-то дворняжка, повернув морду навстречу холодному ветру, ее пинком прогоняют прочь. Неожиданно наступает тишина. Коричневый ящик, словно его тянут на веревке, плавно поднимается на подводу. От крайних батрацких хибарок идут два жандарма, они ведут Дорнича.
– Ну и ну! – говорит Фешюш-Яро. – Даже удрать и то без жандармов не могут.
Бадалик сокрушенно качает головой: мол, достукался норовистый серб, нечего было упрямиться, все равно придется ехать.
– A y тебя почему нет торбы? – набрасывается он на Шиткеня. – Почему не запасся провизией на дорогу?
Тот хватает свой пиджак, хитрое, с лукавинкой лицо его вытягивается от страха, и он со словами «Сейчас принесу» убегает. Жандармы подводят Дорнича к карете, собираясь доложить барону, но Галди машет рукой: мол, некогда, ехать пора. Со стороны Дуная из рваных облаков выскакивает истребитель и с пронзительным воем резко снижается.
– Черт возьми, – вырвалось у Галлаи, – еще, чего доброго, обстреляет.
Истребитель пикирует, чуть не задев крышу водокачки, но огня не открывает.
Описав круг, он взмывает ввысь и исчезает в южном направлении. Дешё смотрит на меня, и мы в один голос произносим:
– «Юнкере».
Из крайней лачуги, причитая, выбегает плоскогрудая, русоволосая женщина, жена Дорнича, в нерешительности останавливается у колодца и, прижав руки к животу, умолкает. Жандармский сержант выпускает руку Дорнича и подталкивает его к телеге: мол, иди, делай свое дело, не сопротивляйся, иначе узнаешь, почем фунт лиха. Костлявый, с заячьей мордой и большими ушами жандарм говорит вежливо, с опаской озирается вокруг. Дорнич шагает к своей подводе, взмахивает рукой: уж очень лошадей своих любит, не пройдет, чтоб не погладить. Но тут он резко поворачивается и медленно бредет обратно, всем своим видом давая понять, что ему нечего делать во дворце. Бадалик бросается ему наперерез, замахивается палкой, Дорнич увертывается и идет дальше.
– Стой! – раздраженно кричит ему вслед сержант.
Второй жандарм, помоложе, срывает с плеча винтовку и бежит за кучером. Догоняет и штыком гонит обратно. Дорнич молчит и нехотя, упираясь, как скотина, которую ведут на веревке, идет к подводе. Во всяком случае, отсюда, сверху, все это производит именно такое впечатление: люди загоняют упрямое животное в предназначенное для него место. Но как только полицейский опустил штык, кучер снова поворачивается обратно.
– Кончайте! – строго приказывает барон. Сержант хватает Дорнича за шиворот и изо всех сил толкает к лошадям. Заячье лицо его багровеет.
– Ах ты, дерьмо собачье, долго мне еще с тобой возиться?! – задыхаясь от злости, шипит он.
Дорнич пронзительно гортанным голосом выкрикивает какое-то сербское ругательство и вдруг бросается на жандарма. Сержант замахивается было на него прикладом, но в этот момент кучер пригнулся, и удар пришелся ему не в грудь, а в челюсть. Мы слышим даже, как что-то хрястнуло. Сержант пятится назад, отмахиваясь винтовкой.
– Сволочь, – ругается он, прижимаясь спиной к подводе, – сам виноват, я этого не хотел…
Превозмогая боль, Дорнич поднимается на четвереньки, но не только встать, даже стонать не может – челюсть у него отвисла, изо рта течет кровавая слюна. Тарба расталкивает нас.
– A-а, мать их в душу, вот я им покажу сейчас.
– Стой! – Дешё окриком останавливает его. Глаза Тарбы налились кровью, он матерно ругается не в силах оставаться в бездействии. – Стой!
Фешюш-Яро негодует:
– Если бы у меня было оружие, я бы показал им.
– Еще бы, – с презрением говорит Дешё, – одной винтовочкой истребил бы жандармов, потом весь их участок, нилашистов, немцев, генеральный штаб. На, бери мой пистолет и беги, если уж тебя так распирает от храбрости.
– Они ведь тоже подневольные, – ворчит Шорки, – что прикажут, то и выполняют.
Фешюш-Яро выдергивает из земли кол, в бессильной ярости ломает его о колено и бросает на землю. Со стороны батрацких лачуг бежит Шиткень, размахивая набитой под самую завязку торбой. Увидев все еще стоящего на четвереньках Дорнича, он останавливается как вкопанный и, чтобы не упасть, цепляется за распахнутые ворота. К нему подбегает Бадалик, берет под руку, подсаживает на подводу:
– Поезжай, поезжай, этот дурень достукался.
– Но я забыл захватить пальто, да и денег в кармане ни гроша…
– Пошевеливайся, не затевай хоть ты, за лошадьми приглядывай как следует, а не то шкуру спущу!
Шиткень молчит, сидит как пришибленный на козлах, прижимая к себе полотняную торбу. Наверно, на чем свет стоит клянет свою покорность, ведь мог бы остаться дома, раз уж сумел уйти.
– Поехали! – приказывает барон и, никого не удостоив даже взглядом, подходит к карете. Серого жеребца привязывают к задку подводы, на которой сидит Шиткень. Из дворца выбегает старый слуга с черным чемоданом, перевязанным ремнем, его легкое черное пальто развевается на ветру, как мантия.
– Ваше сиятельство, ваше сиятельство!
Галди высовывает голову из кареты.
– Нет, – коротко бросает он, – в твоем возрасте человеку лучше сидеть дома.
– Но, ваше сиятельство, как же вы обойдетесь без меня… ведь даже одеться не сможете сами… сиятельнейшая госпожа, не бросайте…
Барон машет рукой, и кучер подхлестывает лошадей. Бадалик, согнувшись в поклоне, стоит возле парадного подъезда, зажав в руке шляпу. Из-за туч проглянуло солнце, железная крыша водокачки сияет ослепительным блеском. Подводы, скрипя, едут прямо по желтому гравию, по которому раньше ездить не разрешалось – каждое утро его разравнивали граблями. Серый ржет, рвется. Оба жандарма шагают следом, замыкая шествие. Йожеф все еще стоит, свой чемодан он держит в руках, затем ставит на дорожку и садится на него в раздумье, как человек, у которого нет пути ни вперед, ни назад. Мне жаль старика. Пожалуй, больше, чем Дорнича. Сломанная челюсть срастется, а чувство отверженности не пройдет никогда. Он пристально смотрит вслед удаляющейся веренице подвод, освещенный холодными искрящимися лучами солнца, сидит среди зеленых, несмотря на позднюю осень, кустов, как нахохлившаяся черная старая птица. Батраки помогают Дорничу подняться, ведут к колодцу. Кто-то кричит: «Сбегайте за врачом!» Дорничне, увидев близко лицо своего мужа, со стоном покачнулась и всем своим худым телом шлепается на землю. Неплохо было бы послать кого-нибудь из батраков и, кстати, известить Клари. О чем известить? О том, что я совсем рядом, – нельзя. Что жив и здоров? Ерунда, мне вовсе не этого хочется – никакое послание не заменит мне близости налитого Клариного тела. Мною овладевают злость и досада; черт возьми, не переспав с ней, подохнуть здесь, на этом винограднике, и унести с собой в преисподнюю это чувство неудовлетворенности, давно терзающее меня. «Сочельник, рождество…» Почему мне опять приходит на ум эта старая песня? Клари сама кроила себе белую шубку и тяжелое белое муаровое подвенечное платье, много дней возилась с ним, долго не могла решить, каким сделать воротник: высоким на пуговицах или с небольшим вырезом спереди. Она сидела на тахте, поджав под себя стройные ноги, ее красиво очерченные тугие бедра, как магнитом, притягивали мой взгляд, а перед ней был стол, заваленный рисунками всевозможных фасонов платья. «Я хочу, чтоб на нашей свадьбе все было белым, ослепительно белым, чтоб весь мир был светлым-светлым. Мы поедем на санках через всю площадь, по Церковной улице, звеня бубенцами. Эрне, милый, если ты меня по-настоящему любишь, позаботься о белых лошадях, если нигде не разыщешь, попроси у барона, он тебе не откажет». Она ни разу не заикнулась о нашей совместной жизни, о том, что мы будем делать, о чем говорить, куда станем вместе ходить. Все ее внимание было поглощено вещами, мебелью, одеждой, занавесками, столовыми приборами. Не раз мне приходило в голову, что мы с ней весьма несущественное приложение ко всему нас окружающему. Неправильно, извращенно понятые обязанности хозяйки дома… Или это умышленное, сознательное сдерживание чего-то иного? Помню, мне безумно захотелось просунуть руку между ее коленками. Она засмеялась и шлепнула меня по руке: мол, не смейте, сударь. Даже в предназначенной для нас обоих комнате с окнами в сад стоило мне только посмотреть на широкую, массивную тахту, как она тотчас тащила меня на улицу, хотя глаза у самой расширялись и в коричневых зрачках вспыхивали огоньки. Что за блажь лезет в голову! И именно сейчас… Неужели все это было игрой взбалмошной барышни? Или она и в самом деле скромница и целомудренная девушка, какую так упорно разыгрывает из себя?
Иожеф, все так же нахохлившись, сидит на чемодане; у Мандорской переправы продолжается перестрелка, над городом куря гея белесые испарения, словно человеческое дыхание на морозе. Галлаи прислушивается, потом, громко сплюнув, произносит:
– Вот увидите, они окружат нас. Мы ждем их с фронта, а они ударят с тыла. Дадут нам под зад коленкой. Не ахти какое удачное место эта винокурня.
Геза мрачнеет.
– Paullo maiora canamus[7]7
Поговорим о более важных вещах (лат.).
[Закрыть]. Мне совершенно безразлично, с какой стороны придет гибель… Все-таки ужасно тяжело после шестисот сорока лет уезжать отсюда на подводах… Как квартирант, которого вышвырнули на улицу. По крайней мере он был хоть настоящим барином. Тут теперь останутся одни суррогаты, хамы в выглаженных брюках.
Дешё пожимает плечами.
– Так было всегда. Стоит черту забрать великого монарха, как на смену ему появляются короли помельче.
– Какая ерунда, – резко возражает Фешюш-Яро, – мелкие и великие… Этому пришел конец, все люди станут равными, никто не будет помыкать ими, разум – вот кто будет властелином… Да, над каждым в отдельности и над всеми вместе будет властвовать осознанная необходимость!
Галлаи осклабился.
– Ну что ж, проповедуй этим глухим червякам, чтобы жили своим умом. Умереть можно со смеху: они начнут запрягать лошадей не спереди, а сзади воза, навешают постромки по бокам, и каждый будет тянуть в свою сторону, глупец. Разум! В очкз играть и то вернее, там не только проиграть, но и выиграть можно. Но апеллировать к тому, чем обладает разве один из ста, изволь…
Геза вдруг, спохватившись, хлопает себя по лбу: мол, черт возьми, чего ж я тут торчу, бежит в дом и возвращается с сумкой. Не успели мы глазом моргнуть, как он уже мчался по парку к батрацким лачугам. Дешё порывается было что-то крикнуть ему вслед, но передумывает. Он понимает, что не вправе запретить Гезе оказать помощь кучеру.
– Это… рискованно? – беспокойно заморгав глазами, спрашивает Фешюш-Яро. – Еще кто-нибудь увяжется за ним на нашу голову.
– Конечно, рискованно, – отвечает Дешё и уходит в дом.
К тому времени, когда пришел Геза, Галлаи приготовил лечо. Собрал вокруг винокурни паприку, помидоры – правда, их прихватило морозом, но не беда, все лучше, чем всухомятку. Надо бы помыть овощи, но лейтенант вспомнил об этом лишь тогда, когда уже накрошил их в кастрюлю. Ничего, махнул он рукой, и микробы изжарятся в расплавленном жире. Видимо, Галлаи доставляло удовольствие выполнять обязанности повара и одновременно отдавать распоряжения двум помощникам: подай то, принеси это. Он ловко нарезает кружочками колбасу, тонкими ломтиками сало, неторопливо бросает их в кастрюлю с лечо и, раздувая широкие, как у жеребца, ноздри, обещает приготовить пищу богов, от которой сам святой Петр облизал бы пальчики.
– Ужасный перелом, – говорит Геза. – Если даже срастется, я не уверен, что рот будет нормально закрываться.
Он моет руки, закуривает.
– Я сказал отцу, чтобы захватил штатскую одежду, если поедет вечером сюда. Лучше будет, если все вы расстанетесь со своей формой.
Галлаи отходит от печки.
– Что там слышно?
– Не успел я наложить кучеру повязку, как пришел участковый врач.
– Он знает, что мы здесь?
– Нет. От меня, по крайней мере, ничего не узнал. Говорит, что русские стреляют уже с этой стороны Мандорской переправы.
Дешё кивает.
– Я так и предполагал. Там усилилась перестрелка.
– Да, они переправились еще ночью. Между Мандором и Биттой немцы заставили население копать противотанковые рвы, но вряд ли им удастся перекопать всю линию фронта.
– Ну а еще? – нетерпеливо спрашивает Фешюш-Яро. – Что еще нового?
Все молчат. Дешё в раздумье расхаживает взад и вперед. Шорки снимает тряпку, которую повязал вместо фартука.
– Господин старший лейтенант, еще не поздно… Пока дорога свободна, надо попытаться…
Голос его дрожит, глаза тревожно мечутся. Как-то сразу навалился на него страх от мысли, что после стольких сражений и походов теперь надвигается плен. Этого, пожалуй, даже и его командир, старший лейтенант, не продумал до конца, в любой час может случиться такое: откроется дверь и появится первый русский солдат! Нет, ждать нельзя, нужно уходить отсюда, все равно куда, лишь бы уйти, пока круг не замкнулся. На его костлявом лице выступила испарина, еще миг, и он выскочит из винокурни.
Дешё поднимает на него глаза.
– Да, Шорки, этого не избежать, придется пережить. Если уйдешь отсюда, при первой же проверке документов тебя кокнут.
– Но ведь так тоже! Господин старший лейтенант, я всегда вам…
– Если хочешь, можешь уходить. Я не держу, во всяком случае не стану приказывать, чтобы ты остался. Поступай, как знаешь, но под свою личную ответственность.
Тарба стал зеленым, как жаба.
– Я не могу оставаться…
Мне невольно вспомнилась его коллекция. Но ведь ее нет при нем, она осталась в роте. Правда, он оставил там только лоскуты, а все те ужасы, которые связаны с ними, носит в себе.
Галлаи чертыхается.
– Вы что, мать вашу так, рассудка лишились от страха? Переоденемся в штатское, никогда-де в армии не служили, кто бы ни спрашивал, мол, моя хата с краю, ничего не знаю! Но если даже дознаются, скажем, что мы дезертиры, скрываемся от своего военного трибунала, согласно Женевской конвенции это совсем другой коленкор… господин старший лейтенант, прикажи этим баранам. Ну, конечно, русские придут сюда, и вы думаете, они рыбку будут ловить в Дунае, ждать, пока каждый здесь грязь с себя смоет?
– Знать бы хоть, – думает вслух Геза, – как сказать по-русски «доктор».
– «Врач», – отвечает Дешё.
– Ну конечно, ты ведь знаешь! Я и забыл совсем. Так это же чудесно! Если мы сможем договориться с ними, все будет в порядке. Меня пугало то, что придется объясняться жестами. Это ужасно, размахивать руками и не знать, правильно тебя поняли или нет… Однажды мне пришлось врачевать глухонемую женщину, она меня до того довела, что чуть было не вышвырнул ее из операционной, хотя всегда отношусь к больным с ангельским терпением.
– Накрывайте на стол, – говорит Галлаи, – лечо сейчас поспеет.
Тарба расставляет тарелки, Шорки раскладывает вилки и ножи. Делают они все
ловко и старательно, словно надеясь найти забвение в этом пустяковом занятии, отвлечься, оттянуть время, не думать о том страшном, что надвигается на них. Когда Тарба ставит передо мной тарелку, мне кажется, что меня кто-то хватает за горло. Черт возьми, этими руками он вешал людей, и теперь я весь обед буду думать о том, как он набрасывал веревку на шею обреченных.
– А о чем же, – спрашивает Фешюш-Яро, – если не секрет, вы стали бы говорить с ними?
Он пока еще не на коне, его в любую минуту могут проучить нилашисты или кто-либо другой, но в голосе его уже чувствуется металл, да и не мудрено, ведь Мандорская переправа всего в каких-нибудь двадцати километрах отсюда. Галлаи не сдерживается и орет на него: ты, мол, не поднимай хвост, бездомный пес, не ты нас прячешь, а мы тебя, да, впрочем, мы вовсе и не хотим понравиться твоим сермяжным собратьям. А Дешё молчит, отворачивается от Фешюш-Яро и выглядывает в окно. Какие ржавые листья на орехе, такие темно-ржавые, словно на них запеклась кровь.
– Ну, хорошо, – соглашается Фешюш-Яро, не обращая внимания на Галлаи, – отрекайтесь от всего, что вы делали, мне до этого нет никакого дела, хотя уверен, что вы там не семечки лузгали. Вполне естественно, что вы расскажете по порядку обо всем, чего вы не делали: не подчинялись приказу, не являлись на призывной пункт, а под самый занавес, когда уже близилась развязка и расплата, не убивали всех подряд. Но что же вы делали? После многих «нет» каким же будет ваше «да»? Сможете ли вы сказать о том, что вы кое-что сделали и против войны, против нацистов, против всей той кровавой банды, которая ведет страну к гибели?
Все это надо было бы говорить не таким тоном, без ненужной претенциозности и придирок, с большей озабоченностью, симпатией и сердечностью. Тогда бы нас сильнее проняло. Но нельзя отрицать, что в словах его было рациональное зерно. Этот Фешюш-Яро исходит из реальной обстановки – в конце концов мы ждем прихода русских, а не англосаксов. Геза играет ножом, старательно обводит рисунок на тарелке, изображающий синюю гроздь винограда с синим стеблем, с синими листьями.
– Я не думаю, – говорит он, – что мы обязаны отчитываться перед русскими в своих поступках.
– А перед кем же?
– Прежде всего перед своей совестью. А затем перед теми венгерскими органами, которые после войны будут заниматься проверкой и по возможности объективно определят, чего мы могли избежать, чего нет.
– Хорошо, но ведь вы напали на русских! Вы чинили зверства у них или нет?
– Ну как же, – в тон ему с издевкой поддакивает Геза, – каждый раз, беря в руки. шприц или скребок, я только и думал о том, что вот сейчас расправлюсь с ним?
– Я не тебя имею в виду. Ты врач – хотя, положим, не только врач, но и гражданин, стало быть, не так-то тут все просто… Но повторяю, не о тебе речь.
Галлаи облизывает края большой ложки.
– Ясно, – произносит он, – этот шут гороховый взялся поучать нас. Так послушай меня, дурья твоя башка, моя подпись стоит под приказом об объявлении войны, ты разве не видел? Потом я дал команду: Шагом марш на Москву, вперед за родину и тому подобное – лейтенант запаса и агент по сбыту текстильных изделий Фридьеш Галлаи. Господин регент как раз сидел в клозете в тот момент и даже, поднатужившись, кричал оттуда: я не хочу, ребята, не буду рисковать ни одной каплей венгерской крови! Но я настоял на своем: мол, брось валять дурака, дядюшка Миклош, давай затеем тотальную войну, чтобы наконец-то установить венгеро-японскую границу.
– Тут не до шуток!
– Совсем не до шуток! – Галлаи бросает ложку на стол, шея его багровеет, слюна, когда он кричит, брызжет по сторонам, и у меня окончательно пропадает аппетит.
– А ты чем занимался в штрафной роте?
– Устанавливал мины.
– Против кого? А?
– Ну… чего ж тут спрашивать? Против кого же еще?
– Договаривай, а не то размозжу башку, сучье отродье!
Дешё протестующе машет рукой: мол, ни к чему все это, – но Галлаи не унимается.
– Говори!
– Против русских…
– Вот то-то же! А зачем? Проглотил бы одну-две мины! Или бросил бы в господ офицеров!
– Как же я мог. Ты сам знаешь, что…
– Я-то знаю! Потому и держу язык за зубами, не болтаю зря! Мне приказывали, я делал. А ты? Что ты делал до того, как попал в штрафную роту? Ну-ка, отвечай!
– Сидел в тюрьме.
– А до того?
– Работал на Чепеле.
– У кого?
– У Вайс Манфреда.
– Что же там делал?
– Все, что и другие. В последнее время гильзы для снарядов.
– Ага! Зачем же ты их делал?
– Так ведь это военный завод. Там не поволынишь, все делается строго по приказу.
– Но почему ты не отказался? Не знал, по ком стреляет наша артиллерия?
– Знал. И все время говорил об этом, потому меня и выгнали.
– Меня меньше всего интересует, что ты молол! Точно так же как и тебе не интересно знать, о чем мы болтали между собой на фронте, о чем думали… Твои дела – вот что главное! Ну что ж, я скажу, почему ты повиновался: дрожал за свою ничтожную шкуру, не хотел подыхать… Отвечай! Ты хотел сдохнуть?
– Нет, конечно, но я…
– Этого вполне достаточно. Оправдания можешь оставить при себе…
– Мне не в чем оправдываться! Меня в любую минуту могли казнить, у нас в роте на глазах у всех расстреливали… А я по своей воле пошел на то, за что меня бросили в тюрьму. Мне никто не приказывал бороться за свои принципы, как приказывали вам на фронте! Я всегда действовал по собственным убеждениям, а это другое дело…
– А мы? Что же, по-твоему, черт возьми, нам просто надоело, и все? Мы же спасаемся от военного трибунала, уже давно отдали бы богу души, ведь мы стреляли в немцев, и притом из боевых винтовок, а не языком…
– Хватит! – резко обрывает Дешё. – Давайте обедать.
Фешюш-Яро оторопело смотрит на военных.
– Вы? Но я же не знал… Если бы знал, то…
– Нечего об этом болтать, – говорит Дешё. – Так уж заведено – о неудачах лучше всего скорее забыть.
– Вот оно что… Значит, вы стреляли? Как же это произошло?
– Господин старший лейтенант приказал открыть огонь, – поясняет Галлаи, – а мы и рады стараться. Такая баталия началась, всем чертям было жарко. Видел бы ты, как поджали хвост немцы, но вся эта перестрелка, наделавшая шуму на всю округу, продолжалась минут десять, а потом начались допросы и следствие, одно за другим. У тебя тоже имелась возможность душу отвести и пострелять, черт бы тебя побрал, выводишь тут людей из терпения… Ведь господин старший лейтенант предлагал тебе свой пистолет. Он правильно говорит: раз ты такой горячий, пошел бы и продырявил жандармские черепа.
– Я оробел.
– Зачем же тогда болтаешь?
– Ну как ты не понимаешь? Хоть и боязно, но надо же все-таки что-нибудь делать… Я не только вас мучаю, но и сам терзаюсь, как только подумаю о всей этой постылой жизни. И поделом! А как же иначе? Любая собака может кусать пас, ведь кем только мы не были: и предателями, и преступниками – кем хочешь, только не на стоящими людьми. Нас истребляли все, кому не лень. А сколько уже перебили, вывели из строя! И нам не верили; мы выворачивали душу наизнанку, но верят кому угодно только не нам… И вот теперь приходится презирать самих себя за свою беспомощность.
Он сидит ссутулившись. Таким же сгорбленным он был и тогда, когда его исключали из гимназии.
– О чем говорилось в той листовке? – спрашиваю я у него. В эту минуту память воскресила все так отчетливо, словно мы стоим во дворе гимназии; я совершенно потерял ощущение времени и забыл, что речь идет совсем о другом.
– В какой?
– Помнишь директора Мадараша, он тебя бандитом обозвал за нее. Во дворе гимназии! Как раз цвела сирень, сплошное море белой сирени.
– Не знаю.
– Чего не знаешь?
– О чем говорилось в той листовке.
– Но ведь тебя схватили, когда ты их нес куда-то!
– Да, но я не читал. В ту пору я еще ничего подобного не читал.
– Стало быть, ты пострадал за своего отца?
– Да. Но это было так давно… Вот уже три года как нет отца, умирал он с горечью на душе, ибо тогда казалось, что германская военная машина подомнет под себя весь мир.
– Слушайте, остынет лечо, – говорит Галлаи, – на кой черт я тогда готовил, если вы тратите драгоценное время на болтовню.
Дешё садится.
– Думается мне, – тихо произносит он, – на многое придется взглянуть совершенно иначе. На войну и на все, что произошло до нее… пожалуй, на всю венгерскую историю, от начала до конца. Без легенд и оправданий Конечно, это касается не только меня, но и тебя, Фешюш-Яро, и, если хотите, всех вас.
– Ты хочешь сказать, что все мы одинаково…
– Нет. Но ты такой же обреченный, как и я… а почему? И не нужно упрощать ответ на это «почему». Нельзя. Если не будет полной объективности, появится слишком много героев и слишком мало негодяев, или наоборот. Но еще важнее установить степень ответственности тех, кому суждено остаться в живых… Тут нужен строгий индивидуальный подход – и честный, иначе опять начнется хаос и все перепутается.
– Да. конечно, не и до того, как эго наступит… почему бы нам не попытаться?
У нас есть кое-какое оружие, если мы истребим хотя бы одного врага, одного-единственного…
– Нет, это будет не более чем красивый жест, который не повлияет на исход войны…
– И это уже кое-что! Наш конкретный вклад!
– Который поможет нам, извини за откровенность, выслужиться перед победителем.
– Что ты хочешь этим сказать? Неужели ты считаешь – нет, это просто уму непостижимо! – что русские – всего-навсего великая держава, которая разгромит другую великую державу?
Этот Фешюш-Яро, на свой манер, разумеется, такой же фантазер, как и Дешё. Мне кажется, он слишком большие надежды возлагает на русских и в своем романтическом воображении рисует их с каким-то красным ореолом вокруг головы. Впрочем, это его дело, меня оно не интересует. Но он прав в том, что раз мы ориентируемся на победителя, нам нечего делать в стане проигравшего войну. Однако Дешё не в состоянии вырваться из запутанного лабиринта бесплодных исторических аналогий, отрешиться от представления, будто Венгрия находится в центре мироздания и вокруг нее вращается весь мир. Глупости, нас не восемьдесят миллионов и тем более не двести. Но меня вынуждает возражать ему и желание не остаться безучастным: насколько я люблю Дешё, настолько же и завидую ему, в его присутствии мною всегда овладевает какое-то ревнивое чувство соперничества, боязнь выглядеть бледнее, чем он.
– Не понимаю, – сердито говорю я ему, – ты умеешь быть дьявольски умным, но у тебя нет самого примитивного чувства ориентировки, каким обладает любой червяк. Что дурного в том, что мы заслужим какую-то симпатию к себе? Если хочешь знать, наша судьба уже сейчас во многом зависит от русских, а в ближайшем будущем станет зависеть еще больше…
– Конечно, – с издевкой отвечает Дешё, – в лице нас семерых эту симпатию обретет вся нация. Да? Вернее, только шестерых, потому что Геза сразу же упадет в обморок, если понадобится взяться за оружие.
Геза качает головой.
– Буря в стакане воды. Не фиглярничайте и оставьте меня в покос… Разве мы собрались сюда для того, чтобы, не успев выбраться из одной ямы, свалиться в другую? Благодарю покорно. Вот достану вам штатскую одежду, на это я еще способен, но на большее..
– Нет, нет! – взволнованно воскликнул Фешюш-Яро. – Не о том речь. Победитель и побежденный – вот и все ваши аргументы… Послушайте меня! Национальная независимость, право на самоопределение… не качай головой, Кальман, вы уже больше чем достаточно пребывали в роли скептиков; после войны все изменится, решительно все! Придем мы, рабочие, и вы тоже, чтобы занять место этих удирающих за границу высокопоставленных банкротов в ментиках, при саблях на боку. Вот почему и вам не мешало бы…
– Пожалуйста, – перебивает его Дешё. – Вот съедите лечо и можете идти занимать место.
Водворяется тишина. Все уткнулись в тарелки. Без Дешё здесь никто и шагу не сделает. Я тоже, чего уж греха таить, но сейчас бессмысленно продолжать настаивать – раз уж он заупрямился, знаю, что не уступит. Первым нарушает тишину Шорки.
– Идите вы к черту! – ворчит он. – У меня двое детей, если я погибну, кто их будет кормить?
Фешюш-Яро подпирает подбородок кулаком.
– У меня тоже двое. Даже домой не мог зайти взглянуть, как они там.
– А я? – глубоко запавшие глаза Шорки затуманиваются. – За два года всего один раз отпустили с фронта домой на побывку. Какие бы потери ни несла рота, она должна оставаться боеспособной, брехали мне каждый раз. Младший еще и говорить не начал, всего тринадцать месяцев и было-то ему.
Мы едим лечо. Неизвестно почему, я начинаю перебирать в памяти все, что читал из русских авторов. «Война и мир», «Воскресение», «Апиа Каренина», погоди-ка, кое-что читал и Гоголя, да, да, «Тараса Бульбу» и «Шинель»… Что же он написал еще? Гоголь, Гоголь… ну, конечно, «Мертвые души»! «Записки охотника» – это уже Тургенев, он мне очень нравится, прекрасно пишет, непревзойденный стилист. Но это не все, что-то еще вертится в голове… Читал какой-то роман его, но никак не вспомню название. Ну ладно, пойдем дальше: Пушкин – «Медный всадник», «Евгений Онегин»; погиб па дуэли, не помню, в каком возрасте. Достоевский – обличитель удушливого, падшего мира. И Мережковский – очень нравился его «Юлиан Отступник»; и еще я любил Бунина, особенно запомнилась его новелла, где рассказывается о воре, да, да, о воре-неудачнике… Неужели это все? Нет, знаю также Горького, читал его «Мать», видел «Мещан». Обязательно надо было бы прочитать «Тихий Дон», говорят, это уже окно в сегодняшний русский мир, я даже заходил к издателю Черепфалви, по книга разошлась, а йогом уже так и не довелось. Но чего это стоит? Просто реестр, второпях составленный моими простертыми вперед, подхлестываемыми испугом рефлексами. Напрасны все с тирании, нам придется иметь дело с солдатами, а не со знатоками литературы, чего доброго, еще только хуже разозлю их упоминанием о прочитанном мною. Тарба кладет на стол вилку и бледнеет. Он издает визгливый стон – конечно, объелся, дважды накладывал себе в тарелку жирное лечо. Хотя нет, он испуганно показывает глазами на окно: мол, взгляните туда.