355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Имре Добози » Вторник, среда, четверг » Текст книги (страница 4)
Вторник, среда, четверг
  • Текст добавлен: 16 марта 2017, 09:30

Текст книги "Вторник, среда, четверг"


Автор книги: Имре Добози


Жанр:

   

Военная проза


сообщить о нарушении

Текущая страница: 4 (всего у книги 8 страниц)

– Это звучит очень жестоко. Факты содержат в себе доброе или злое начало, независимо от последующей, подчас произвольной их оценки. Вспомните, о чем твердят уже теперь: гибель страны началась не с того, что мы вышли на берег Дона, а с того, что вернулись оттуда. Прошу прощения, ваше преподобие, речь идет не о вас, все это имеет более давнюю историю и более широкое значение… Ведь ответственность начинается не с последнего, а с первого шага.

– Ответственность – завершающий этап катастрофы. Впрочем, о ней только болтают. Что бы ни было, а всегда виноват побежденный, вот и все. Выпейте еще, чудесный коньяк.

Геза порывисто вскакивает.

– У кого поувесистее дубина и кто больше преуспел? И это все? Разве ничего не произошло с тех пор, как люди слезли с дерева и стали ходить по земле? Вы жили в Англии, должны знать Бэкона: знания – вот что создало человека… Начало антигитлеровской коалиции положено не стремлением победить немцев, а сознанием необходимости сплотиться против них. Да, именно в этом все начала и все концы! В сознании! В понимании того, что силе бесчеловечности надо противопоставить силу гуманности…

Галди замахал рукой.

– Я читал Бэкона Правда, люблю только его эссе, но это ведь опять-таки дело вкуса. – Он не вступает в спор с Гезой, обращается к Дешё: – Видите ли, с тех пор как я себя помню, я постоянно слышу, будто мы не годимся в руководители. Ерунда. Любой класс способен на все, пока он крепко держится в седле. Если же свалится… – Он смотрит на свою сигару, пожимает плечами. – Нам уже предъявили обвинение и вынесли приговор. Мы торговали национальной независимостью, прислуживали фашизму. Я слушаю английское радио. К тому же, знаю их. Они, как правило, ругают только чужого лакея.

– И все-таки речь идет не об этом, – говорит Дешё.

– И об этом тоже. Не будьте наивным, господин старший лейтенант. Подлость – тоже понятие относительное, все зависит от того, кто ее совершил.

– Извините, но это цинизм.

– Согласен. И готов выслушать вашу точку зрения.

Галлаи пялит воспаленные глаза в одну точку и, мне кажется, совершенно не понимает, о чем идет разговор. Он не переставая пьет и дошел до такой степени опьянения, когда уже решительно ничем не способен интересоваться. Секретарь управы как-то странна затих, призрак нависшей опасности успел стать для него реальностью. Благочинный вынул свой молитвенник, но не открыл его, а положил на колени и устало смотрит перед собой.

– Нет у меня точки зрения, – говорит Дешё. – Есть только чувство стыда.

– У вас? Я считаю, вы сделали все, что могли. Не часто встретишь офицера, имеющего столько наград.

– Все, кто способен мыслить, не могут не испытывать чувство стыда. После первого сражения я сказал себе: «Баста!» Потом повторял снова и снова: «Нет, нет!» – и всегда про себя. Если бы можно было нанизать все эти молчаливые «нет» на одну нитку, получилась бы страшная цепочка… В Берегове арестовали хозяина дома, где я жил, тщедушного портного со скрюченными руками. Он проклинал войну, немцев за то, что они погнали венгерских парней унавоживать чужую землю своими трупами и зверствуют, потеряв человеческий облик. Громким голосом. Понимаете? Этот несчастный осмелился бросить им это в лицо. А многого ли стоит внутренний протест? Ровным счетом ничего. Жалкий, постыдный компромисс. Надо было кричать… По-настоящему захотеть чего-то иного и стоять за него горой. Но мы не умели сделать выбор. Не смели решать. И трусливо продолжая осознанное преступление, лишь усугубляли свою вину. Беда не только в том, что мы совершили его, но и в том, что упустили возможность искупить вину за него. А это не только можно, но и нужно было сделать.

– Интересно… И это все?

– Оставьте этот пренебрежительный тон. Я плохо разбираюсь в политике, и вы по сравнению со мной, наверно, профессор в этой области. Но профессор, потерпевший крах, и отрицать это невозможно.

– Верно. Во всяком случае сейчас так может казаться. К сожалению, вы склонны считать все это… венгерским делом. Выкиньте из головы.

– Могло бы стать им. Да! Мне известно от немецких офицеров о внушительных национальных восстаниях в соседних странах.

– Но чего это стоит?

– Все равно погибать. Зачем же бессмысленно? И что бы вы ни говорили, но если есть сербское дело, румынское, чехословацкое, польское и всякое иное, то почему его не может быть у венгров? Почему? Я преподаватель истории и знаю все, что было здесь совершено в минувшее тысячелетие. И простите, но чем вы можете опровергнуть наше право стать под собственное знамя? Ведь именно тогда, когда мы дрались за самих себя, нас уважали и другие. Один мой начальник говорил, что наш несчастный регент помешался на войне. Но разве нашелся другой? Сторонник его или противник? Меня еще в Затисском крае пытались склонить к тому, чтобы я дал десятка два винтовок и немного патронов к ним… И я готов биться об заклад, что у нас вместо национального движения хватит смелости лишь на жалкие потуги, на заранее обреченные авантюры!.. Я с целой ротой… но что я мог сделать… Однако в вашей среде, господин барон, не нашлось ни одного, кто не пощадил бы своей собственной жизни уж коли не за что-нибудь другое, то хоть ради того, чтобы во всем блеске показать свою доблесть, раз все летит ко всем чертям. Да, я тоже понимаю, что нужны знамя и вождь, который бы поднял его… Но все ваши рассуждения не стоят и одной-единственной фразы Ювенала: «111 е crucem sceleris praetium tulit, hie diadema»[6]6
  За то же преступление одному достается крест, другому – венок (лат.).


[Закрыть]
. Только это не может служить оправданием. Ведь в таком случае совершенно безразлично, назовемся ли мы венграми или зулусами… разве не в содержании главное? На прошлой неделе я ужинал в ресторане «Хунгария» с одним моим знакомым по фронту, капитаном Гредке. «Вы, венгры, – сказал он мне, – по вполне понятным причинам, более пессимистичны, чем мы, немцы: вместе со всевозможными переменами вы меняетесь сами, а это не очень-то способствует появлению у вас чувства уверенности». Но ведь было время, господин барон, – и вам это должно быть известно лучше, чем мне, – когда мы умели не только подвергаться переменам, но и сами их совершать.

Галди встает, внимательно разглядывает нежную акварель. Затем приближается к пепельнице, но не доходит до нее и сбивает пепел сигары прямо на ковер чудесной работы. Этим жестом он, по-видимому, подтвердил, что действительно решил покинуть свой дворец.

– Дорогой господин учитель, – заговорил он наконец, снова усаживаясь в кресло, – вы, может быть, неплохо знаете историю. Но мы ее делали. И я далеко, не уверен, что это одно и то же. Что же тут истинно? Господин секретарь управы упомянул о шестистах годах. Это не совсем точно: ровно шестьсот сорок… Семейный архив останется здесь, если появится желание, можете им воспользоваться. Там вы обнаружите, что один из Галди был на стороне Фердинанда, а другой – при дворе Запойя. Когда-то в Дяпе стоял замок, если вы ходили туда собирать подснежники, то могли видеть разрушенные стены. В том замке после двухнедельной осады турки зарубили Болдижара Галди с его семьюдесятью воинами. Сын Болдижара, Иштван, заручившись охранной грамотой и поддержкой будайского паши, начал восстанавливать этот замок. Мы сражались в рядах армии Ракоци и против Ракоци. Можете представить себе такую ситуацию: у Майтеня один из Галди сложил оружие перед другим. Два Галди пали на поле боя в сорок восьмом году, возле Надьшалло и в Ваце, третий у стен Вилагоша пустил себе пулю в лоб, а четвертый был адъютантом у австрийского генерала от артиллерии. Нелепая наша история. Можно сказать, глупейшая. Но у нее есть своя неумолимая логика. Героев мы чтили, а благодаря соглашателям жили. Они сохранили родословное имение… Это, по вашим словам, низкая, беспринципная сделка. Но властелины маленькой страны оказываются в затруднительном положении, независимо от того, аристократы они или нет. Они вступают в сговор с более могущественными властелинами за пределами страны и сохраняют свою власть или заключают союз с другими слоями населения внутри страны и тем самым обрекают себя на гибель. Кто же пойдет на это? Да и зачем? Богом данный народ все равно заведет себе новых господ, так не лучше ли, по мере возможности, сохранить старых. Нет, погодите, не перебивайте меня… Я задержу ваше внимание еще на одном и закончу. Известно ли вам о заявлении Пальмерстона в английском парламенте в самый трудный период нашей борьбы за свободу? Да? Вот, значит, как выглядит венгерское дело… Вы, интеллигенты, десятилетиями мучительно, в ожесточенных спорах ищете ответ на вопрос: кто же мы такие, венгры, собственно говоря, – Восток или Запад? Какая болтология, бог ты мой! Верхоглядство туристов. Глубокомысленные рассуждения тех, кто побывал где-то, но не пожил там. Нет, господин учитель… мы ни то, ни другое. Мы и есть Центральная Европа. Ее нельзя ни стереть с карты, ни уничтожить. Если Запад, руководствуясь интересами гегемонии и военной стратегии, захочет отстоять, вернее… сможет удержать эту взбалмошную, но важную часть Европы, тогда я, несмотря на свои исторические прегрешения, вернусь в Галд и, если к тому времени от моего дворца останутся одни руины, отстрою его заново. Но если они не смогут опередить советское наступление, что, к сожалению, наиболее вероятно, и в результате этого должны будут проявить умеренность на мирных переговорах, тогда… хоть слугам моим пока и не известно это, здесь уже ничто не будет моим, я знаю это наверняка.

– Вы верите, что русская оккупация окажет воздействие и на весь образ жизни?

– Дорогой мой, я скептик. Ни во что не верю. Я только умозаключаю. У нас – я имею в виду руководство и управленческо-чиновничий аппарат – утвердились традиционные крайности. Середины нет. Или куруц или наемник… или Кошут или Франц-Иосиф… А с девятнадцатого года и того хуже. Или белый или красный. Создать такой общественный строй, как, например, английская демократия, у нас просто некому – ни в верхах, ни в низах. – Он тушит сигару, встает и наполняет рюмки. – Я весьма рад встрече с вами, – говорит он и пьет коньяк.

Ему не хочется продолжать спор, выслушивать возражения Дешё, а особенно мои. Тем лучше. Мне кажется, что железной логике категорических суждений барона мы могли бы противопоставить разве что свое неосознанное недовольство, бессвязные обрывки мыслей и предположений. И это злит меня, но злюсь я скорее на себя, чем на Галди. Этот человек, хотя бы с точки зрения генеалогии одной семьи, ясно представляет себе свое положение и со всей беспощадностью делает необходимые выводы. Он нашел в себе мужество сделать именно то, на что мы оказались неспособны. Несмотря на шестьсот сорок лет, а может, благодаря им, он чуть ли не до фанатизма себялюбив. Но любит себя он не пассивно, а деятельно.

Когда мы спускались по лестнице, барон спросил:

– Господин старший лейтенант, какого вы мнения о русских? Я знал в Лондоне одного их дипломата, он очень гордился тем, что они обучили всех грамоте. Не это, конечно… помогло им дойти до Дуная. Допускаю, что они научились и кое-чему другому.

– Я слишком мало знаю их. Правда, в университете занимался и славистикой, но…

– Это любопытно. Вы, как говорится, словно в воду глядели. Значит, владеете русским?

– Более или менее. Но это ничего не значит. Меня интересовал только их язык, литература, история… и все.

– Но на фронте, вероятно, вы познакомились и с русской действительностью, а?

– Никому не пожелаю такого знакомства.

Шел дождь. Йожеф провожает нас до самых ворог, освещая дорогу фонарем с синим стеклом. Его прохудившиеся галоши хлюпают по грязи. Я ищу мелочь, старый слуга откланивается, желает господам спокойной ночи. По дороге на виноградник в промозглой кромешной тьме Галлаи, с шумом выдохнув воздух, чуть ли не со стоном освобождается от чрезмерно выпитой жидкости.

– До чего же застенчивое животное человек, – сонно бормочет он, – а очутится в шикарном салоне и готов лопнуть, но не осмелится выйти по нужде. Между прочим барон тоже всего лишь червяк. Уползает отсюда, чтоб на него не наступили. Нечего сказать, иерархия: нищий червяк, почтенный червяк, благородный червяк, сиятельный червяк, черт бы их побрал, не хватало еще, чтобы в штаны напустил.

– Нет, – внезапно произносит Геза, и в голосе его звучит еле сдерживаемое негодование, – не верю, что все это происходит для того, чтобы ничего не изменилось. Дубину надо выбить из рук человека. Раз и навсегда. И вместо нее дать миру идеал, да, идеал – сила уже всем осточертела.

У меня нет никакого желания спорить; если в этом не было смысла во дворце, то здесь тем более. Идеал и человек? Страстная любовь с ее капризами и прихотями. С минутными наслаждениями и бесконечными склоками, без брачного союза. Вряд ли человек чему-либо еще отдавал столько энергии, сколько он уделяет полнейшей и необратимой дискредитации всего доброго, что он сам же созидает. Философский репертуар Гезы мне хорошо знаком, я знаю, что сейчас последуют мудрость истины и истины мудрецов, восторженное восхваление Платона, давно назревшая потребность в создании государства философов. Знаю также, что я, по обыкновению, отвечу словами того же Платона: до чего же милые создания люди! Постоянно врачуют, умножая и усугубляя тем самым свои недуги, и воображают, что их может исцелить какое-то необыкновенное средство, которое они по чьему-то совету испробуют, а состояние их не улучшается, наоборот, все больше ухудшается. И разве это не так же комически забавно, когда они прибегают к законодательству и воображают, что с помощью реформ можно покончить с гадостями и подлостью рода человеческого, не подозревая, что по существу они рубят голову сказочного змея… Мы уже сотни раз играли в эту игру, и она порядком надоела, но что поделаешь, если ничего лучшего не умеем придумать. Мой отец, уверяя, будто слышал от кого-то, хотя вполне возможно, что он сам придумал, только не решался признаться, что это его собственная мысль, – любил повторять: истина похожа на виноград, надо дождаться, пока он созреет и станет сладким, но человек нетерпелив, срывает его зеленым. На сей раз Геза не развивает свою мысль дальше и, повинуясь законам естества, тоже останавливается на обочине.

На фронте затишье. Кажется, будто его совсем не существует. На меня нахлынули воспоминания о давным-давно минувших осенних вечерах. Брички, подводы скрипят, подымаясь по дороге к винограднику, из открытых дверей винокурен лампы отбрасывают свет в темноту, слышится заразительный смех, громкий, раскатистый, на кострах шипит, поджариваясь, сало. Все это еще не ушло совсем, а в моем воображении встает как нечто бесконечно дорогое, но навсегда канувшее в вечность. Неужто это тоска по безвозвратно ушедшему? Мне жаль расставаться со всем, что у меня хотят отнять. Да и к чему мне думать о другом? Хоть и благодаря уловкам и счастливой удаче, но именно здесь я вышел в люди: городская знать приняла меня в свою среду, пусть даже не навсегда, а лишь на то время, пока все это не кончится. Дешё смотрит куда-то в темноту.

– Пытаюсь представить себе, – тихо говорит он, – тот кромешный ад, который обрушится на город. Огненные трассы снарядов, рушащиеся крыши домов, языки пламени, мечущиеся в ужасе люди. Но не могу. Сколько раз сам видел такое, ходил в атаку, оборонял с треском рассыпающиеся стены или бежал из них, и все же не могу вообразить себе картину разрушения. Возможно потому, что мне очень хочется, чтобы Галд уцелел. А может, здесь и не дойдет до решительной схватки… Мать хотела мне что-то сказать, очень хотела, но ты ведь знаешь… Да, капитан Гредке сказал мне еще кое-что. Барону я не стал говорить, все равно бесполезно, он ведь уезжает отсюда. К тому же он видит все – и прошлое, и будущее – иначе, по-другому.

На пештской стороне вспыхивает голубоватый луч прожектора, он взбирается все выше и выше, на миг освещает темный корпус Королевского замка, напоминающего огромный гроб. Вспыхивает еще один прожектор, и еще. Они лихорадочно ищут что-то среди лениво плывущих облаков, пучками разлетающихся искр рвутся зенитные снаряды, но звук разрывов долетает до нас гораздо позже.

– Видишь? Замок, – говорит Дешё.

– Вижу.

– Да… Знаешь, с этим самым Гредке я познакомился ка фронте под Шепетовкой. Он командовал гаубичной батареей, отличный артиллерист. В нашу последнюю встречу он похлопал меня по плечу и сказал: «Может быть, снова будем соседями, вот бы замечательно! Меня перебрасывают на дунайский оборонительный рубеж, венгров тоже туда подтягивают, либер Кальман, как-никак, а лучше, если рядом старью знакомые, спокойнее». Смекаешь?

– Что тут понимать?

– Дунайский оборонительный рубеж… значит, они пойдут и на это? Немцы обрекли столицу на гибель. Если Дунай станет фронтом, так и будет. Я уверен, что в этом им помогает наше командование. Приговоренный выступает на сей раз в роли подручного у палача и сам, желая оказать еще одну, последнюю услугу, набрасывает себе петлю на шею. Студентом третьего курса я был в замке, кафедра организовала экскурсию. Благоговейно обойдя залы Королевского дворца, мы пили жидковатое пиво в «Балте», ели соленые рогульки и пустились в банальные рассуждения о прошлом великолепии. «Историческая фальшь, – сердито ворчал профессор Селдени, руководитель нашей кафедры, – склеп в стиле барокко над развалинами дворца короля Матяша. И если вам нравится, что столь шикарной надгробной плитой Габсбурги придавили венгерское прошлое, то не восторгайтесь хоть в моем присутствии». Каким далеким прошлым стали Габсбурги! И как близко дунайский оборонительный рубеж. Долго ждать не придется – не только прошлое, но и настоящее придавит надгробная плита. под развалинами не все ли равно, какой дворец окажется наверху, а какой окажется внизу.

Возле винокурни стоит подвода Бартала, кони с хрустом грызут удила. Вот черт носастый, опередил нас, того и гляди, еще беду накличет на нашу голову.

– Слушай, Геза, сказал бы своему отцу…

– Сам не пойму, что ему здесь нужно, просто сумасшедший!

Старик, свесив голову, сидя уснул. На лицо его падает тень от абажура лампы, освещен только лиловый массивный нос, похожий на перезревший на солнце баклажан. В углу сидит еще кто-то – в рваной солдатской шинели, разбитых ботинках, обросший шетиной, со сморщенным, как морда козы, лицом. Черт возьми, да ведь это же Ференц Фешюш-Яро. Он, кряхтя, с трудом поднимается и молча, ни слова не говоря нам, подходит к старому Барталу и трясет его, пытаясь разбудить. Из соседней комнаты в длинных подштанниках высунулся заспанный Шорки, почесал зад, что-то проворчал у закрыл дверь. Мы с недоумением смотрим друг на друга. Вижу по глазам – Дешё тоже узнал Фешюш-Яро. Геза первым обрел дар речи и с гневом набрасывается на отца.

– Ты что это затеял? Мы как с тобой уговаривались?! Я же сказал, что, кроме пас… Черт возьми, ты бы еще весь город сюда привез!

Бартал протирает глаза.

– Ну-ну, наконец-то пришли! Ждал-ждал да и вздремнул малость. Мне пора бы обратно, мать и ведать не ведает, где я шатаюсь в такую скверную погоду…

– Ты ответь сначала на вопрос!

– Ну, известное дело. Чего уж там… – Бартал встает, потягивается всем своим похожим на туго набитый мешок телом, расправляет плечи и, беспомощно моргая, смотрит на нас. – Да сядьте же вы. Глядеть жалко – стоят и стоят.

– Я не сяду.

– Лучше бы тебе сесть, сынок. Стоя, ты всегда нервничаешь. Неприятностей и без того хватает, ты-то хоть успокойся. Шальной снаряд угодил прямо в отару и всех моих чудесных овечек – на куски. Теперь вот бесплатно бросаюсь мясом, весь хутор объедается моей бараниной…

– Ну и что?

Фешюш-Яро окидывает каждого из нас взглядом, плотнее кутается в свою рваную шинелишку.

– Не утруждайте себя, дядюшка Бартал. Уж если вам не удается упросить, то мне и подавно не удастся.

Он идет к выходу, но Бартал тянет его назад.

– Останешься здесь!

Силой сажает он Фешюш-Яро на стул, который трещит под его тяжестью. Лютым становится этот старик, если разозлится; батраки дрожат перед ним, как листья на осине. Вот и сейчас, судя по всему, не миновать бури. Он кричит во всю глотку, сотрясая с гены винокурни своим зычным голосом.

– Ты что, ничего не понял, господин доктор? Тебе известно, кто стоит в Старом Городе?

– Не кричи!

– Буду кричать! Я не прячусь!

– Ах вот оно что, тогда я…

– Прикуси язык! Я на задних лапках хожу перед тобой, наряжаю, как рождественскую елку, а ты… ты образованная скотина! Черт бы тебя подрал, да знаешь ли ты, кому я хочу помочь? Себе, что ли? Я уже свое отжил, если подохну, не велика беда… но тут я лучше тебя разбираюсь, хоть ты и ученый, господин доктор. Думаешь, я просто так в девятнадцатом году прятал исправника на сеновале, а теперь скрываю этого несчастного? Разве от меня зависит, каким временам наступить? Черта с два! Но я должен позаботиться, чтобы не навредить ни себе, ни своей семье.

– Такой ценой я…

– Какой ценой?

– Ты не желаешь понять, что я поступаю так не только ради своей шкуры? У меня есть и свои принципы, вот именно! Плевать мне на всю эту нилашистскую банду! На большее я не способен, никогда в жизни не держал в руках оружия, но тем, что плюю на них, я протестую против их подлой, безумной авантюры… во имя разума, да, да, и человечности. Протестую тем, что скрываюсь! Но и с теми, кто придет сюда, я не могу быть заодно. Неужто, право, ты не можешь понять, что сейчас такие сделки унижают человеческое достоинство?

– Сынок, родной мой, я только… Ведь ради тебя стараюсь, мне все равно, я уже… Но ты, мой сын, должен жить во что бы то ни стало, жить! Я готов на все ради того, чтобы ты жил, Гезушка, сыночек мой, я готов целовать руку хоть самому черту… как-нибудь переживем, обойдется, самое страшное – смерть, если человек погибает, его уже не воскресишь… все кончено…

– Дедка за репку, бабка за дедку, – тихо произносит Дешё, не глядя на Фешюш-Яро. – Такова реальная действительность. Все, кто, скрывается, должны держаться друг за друга…

Бартал тыльной стороной ладони проводит по влажному лицу. Он настолько благодарен Дешё за эти слова, что смотрит на него поистине с собачьей преданностью, хватает за руку и судорожно пожимает.

– Убеди его хоть ты, Кальман… Нельзя быть щепетильным! Ни в коем случае нельзя, это же ужасное недомыслие…

– Сейчас нельзя, – подтверждает Дешё, делая ударение на первом слове. – Но что касается более позднего времени, то никто никому ничем не будет обязан. Когда минует фронт, каждый пойдет своей дорогой. Но до тех пор и меня и Фешюш-Яро преследуют одни и те же. Думаю, что я выражусь точно, если скажу: нас свели вместе не наши убеждения, а необходимость. И пока она существует, я снимаю все возражения…

Бартал приободряется.

– В том-то и дело, дорогие мои детки! Пока надо… А почему надо, ей-богу, нечего тут докапываться, отбросим к лешему все сомнения. Вы здесь, все вместе, и может статься, Геза, дорогой мой господин доктор… этот горемыка когда-нибудь замолвит словечко за тебя, а в случае чего и отблагодарит…

– Хватит, отец! Я согласен с доводами Кальмана, но насчет всего остального… – Он не договаривает, машет рукой и обращается к Фешюш-Яро: – Оставайся.

– Вы еврей? – презрительно взглянув на Фешюш-Яро, спрашивает Шорки.

Он брезгливо смотрит на Фешюш-Яро, лицо у него помято и похоже на вывернутую наизнанку требуху. Но тут же спохватывается, сообразив, что заговорил в присутствии командира без его разрешения, и рывком головы отдает честь.

– А если бы и так?

– Меня не интересует, подонок, за кого вы хотите себя выдать. Я спрашиваю, что вы в действительности за птица.

– Нет, он не еврей, – говорю я старшине. И вообще нелепо все это, пора кончать и отправляться спать. – Мы знаем его.

– Понимаю, господин лейтенант. Я спросил только потому, осмелюсь доложить, что у него на рукаве шинели след от повязки. Извольте взглянуть: видите, в том месте она не такая грязная.

– Я был в штрафной роте, – говорит Фешюш-Яро.

– Охотно верю. Туда попадали и замечательные парни. Но вы, осмелюсь доложить, сами, господин лейтенант, взгляните на его морду – очень уж он смахивает на раввина.

«В связи с прескверной историей собрал я вас, – сказал господин директор Мадараш на экстренно созванном собрании, когда Фешюш-Яро вышибали из гимназии. – С такой прескверной, что и язык не поворачивается сказать. Не хочется распространять заразу. Скажу только, что этот мерзкий щенок Ференц Фешюш-Яро опозорил добрую славу нашей гимназии. Будучи ее учеником, он занимался антинациональной, подрывной, безбожной деятельностью, за что навсегда лишается права обучаться не только в нашей гимназии, но и в любой средней школе страны». Фешюш-Яро беспомощно ревел перед всеми классами, выстроенными во дворе, где цвела сирень, где, казалось, зеленые кусты были осыпаны ослепительно белым искристым снегом и всюду с веток свисали тяжелые, пышные гроздья, а мальчику, выслушавшему беспощадный приговор, надо было сразу же уходить прочь, тогда как мы оставались, гордые сознанием своей невиновности и преданности богу и родине. Фешюш-Яро, едва передвигая ноги, подавленный позором, сгорбившись и понуро брел к выходу, волоча по земле свой ранец. Мы учились в разных классах: я и Дешё в «а», а Фешюш-Яро в «б», да и то меньше двух лет. Вышибли – значит вышибли. И все же мы узнали, что это за скверная история, да и не мудрено: разве можно что-нибудь скрыть в таком маленьком городке. Отец Фешюш-Яро, который, между прочим, работал механиком на кирпичном заводе, занимался коммунистической агитацией. Видимо, догадавшись, что за ним следят, он поручил сыну переправить листовки в надежное место, но Фери не успел выполнить поручение: его схватили. Узнав о случившемся, мы сначала жалели Фешюш-Яро и даже немного завидовали ему. Настоящий заговорщик, черт возьми, делал что-то запрещенное, таинственное, хоть и косвенно, а все же принимал в чем-то участие, а мы – нет. Мы демонстративно здоровались с ним на улице за руку: пусть видят все, какие мы храбрые. Но и это со временем прошло. Он устроился учеником в ремонтно-механическую мастерскую Шоллера, ходил в грязной, засаленной одежде, с нами не очень охотно общался, да к мы сами охладели к нему – дружба с ним компрометировала нас в глазах других. Вес перестали здороваться с ним, пожимать руку. Может, это непорядочно – равнодушно и даже вызывающе проходить мимо человека, с которым еще так недавно дружил, делая вид, будто впервые видишь его, но так уж устроен мир. Возможно, и он размышлял над этим. Ну и пусть. Жизнь шла своим чередом. Любые симпатии разрушает житейская мудрость, которая сильнее иного закона: с сильным не борись, с богатым не судись. Господствующий класс способен на все. пока держится в седле. Следовательно, он способен лучше, чем кто бы то ни было, более того, – практически только он и обладает способностью разбираться во всем, начиная с национальной истории вплоть до программы варьете «Орфей». Хорошо бы поговорить на эту тему с Дешё, но он чем-то недоволен или разозлен, рывком сбрасывает с себя шинель.

– Холодно, – зябко поеживаясь, говорит он. – Не мешало бы протопить.

Бартал с готовностью отзывается на эти слова, радуясь тому, что все-таки навязал нам бородатого «ангела-спасителя».

– Дрова вон там в закутке. Не жалейте. Если не хватит, есть еще три-четыре кубометра во дворе, хорошие сухие дубовые дрова, надолго хватит, бог даст, к тому времени, может, все кончится… Ну, я пошел, а то мать небось спать не ложится, все ждет, присев на край кровати. Она всегда так сидит, когда я поздно прихожу домой.

Шорки отправляется за дровами. Дешё говорит ему вслед:

– Это мой последний приказ. С утра я уже не буду вашим начальником.

Старшина резко оборачивается. В его глубоко запавших глазах вспыхивает огонек.

– Господин старший лейтенант, не надо…

– Мне хотелось бы сложить с себя обязанности командира перед всей ротой. Хорошая была рота, прямо-таки замечательная…

Фешюш-Яро достает иголку, нитки и принимается зашивать прорехи на своей шинели. Он то и дело проводит ладонью по заросшему лицу. Вижу по его глазам, что ему хотелось бы побриться, мол, самому стыдно, что так опустился, но бритвы он не просит, а мы не предлагаем. В печке потрескивают дрова, четверо военных сидят вокруг, образуя как бы свой обособленный мир, может, задумались о роте, без слез оплакивая ее. Сейчас они олицетворяют собой саму сплоченность, во всяком случае дисциплина вот так, в единое целое никогда не могла бы соединить их. Геза трясет головой, словно желая прогнать прочь свои думы, но его неподвижный взгляд говорит о том, что они неотступно преследуют его.

Утром просыпаемся от грохота канонады. На юге где-то в районе Мандорской переправы идет артиллерийская дуэль. Мы прислушиваемся к ней, стоя на козлах позади винокурни.

– Идут на прорыв, – ворчит Галлаи, – черт их побери, умнее стали, в лоб не бьют, а пытаются обойти с юга весь будайский фронт.

Фешюш-Яро тоже отваживается выйти во двор. Все-таки кто-то, Шорки или Тарба, сжалился над ним, дал ему бритву, и он соскреб щетину. Странно он выглядит бритый, словно разделся донага.

– Сейчас барон, наверно, собирается в путь, – произносит Геза.

Мы пробираемся вдоль виноградника к кучам хмыза; оттуда из-за деревьев парка хорошо виден двор баронского дворца. Дождь перестал, порывистый холодный ветер рябит скопившиеся лужи. У парадного подъезда стоит дорожная карета с кожаным верхом, поодаль от нее три подводы. Возле конюшни седлают длинноногого ладного жеребца серой масти – верхового коня самого барона. В ворсистой охотничьей куртке, в сапогах с мягкими голенищами Галди неторопливо расхаживает меж подстриженными в виде шаров туями. Зато управляющий Бадалик суетится, с криком бегает по двору, размахивает толстой палкой.

– Дорнич, туды твою мать, куда ты запропастился!

Видно, третий кучер заснул. Знаю я этого Дорнича, угрюмого, ворчливого серба из Битты. Однажды он отвозил меня из дворца, дождь лил как из ведра, и он всю дорогу ругался, что лошади измокнут ни за что ни про что.

– Дорнич, лодырь окаянный, всыплю же я тебе!

Нагружают как раз его подводу; два дюжих батрака, напрягая все силы, пытаются поднять огромный коричневый ящик.

Они хором ухают, стонут, клянут бога и черта, но взвалить поклажу на подводу им никак не удается. Заметно, что батраки стараются так бросить на землю неподатливый ящик, чтобы все его содержимое разлетелось вдребезги.

– Месть плебеев, – смеется Галлаи, вызывая общее оживление.

Шорки плюется, глядя на этот бесплатный цирк, – я бы, дескать, показал им, как надо работать. И я верю, что он действительно призвал бы к порядку всю эту шатию.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю