355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Ильяс Эфендиев » Не оглядывайся, старик (Сказания старого Мохнета) » Текст книги (страница 6)
Не оглядывайся, старик (Сказания старого Мохнета)
  • Текст добавлен: 9 октября 2016, 06:02

Текст книги "Не оглядывайся, старик (Сказания старого Мохнета)"


Автор книги: Ильяс Эфендиев



сообщить о нарушении

Текущая страница: 6 (всего у книги 13 страниц)

ПЕРЕСЕЛЕНИЕ НА ЭЙЛАГ.

НАПАДЕНИЕ

Началась жара, и мама настаивала, чтоб мы поехали на эйлаг. Но все перекочевали еще весной, значит, семья наша должна была перебираться одна. Бабушка отказалась наотрез: дороги забиты гачагами. Правда, при дяде Нури бабушка не смогла упомянуть об опасности, понимала, что сын рассвирепеет его храбрость и удальство ставились под сомнение. Но бабушка ничуть не сомневалась в удальстве своего Нури. Наоборот, именно оно-то и пугало ее больше всего. Мама настаивала, мама уверяла, что дедушку Байрама знают на сто верст вокруг и нашей семье никто не причинит вреда, и бабушке Фатьме пришлось уступить.

От городка, где мы жили, до эйлагов Курдобы было около трехсот верст. Кочевники, перегоняя скот и отары, одолевали тот путь дней за десять-двенадцать, но мы скот не гнали, нас везла впряженная в фаэтон тройка коней, а папа и дядя верхом, ехали рядом. Под папой был рыжий жеребец, у дяди Нури – гнедой, кони молодые, резвые. Три патронташа перепоясывали дядину тонкую талию, на плече висела пятизарядная винтовка с коротким вороненым стволом, на боку – десятизарядный маузер. Папа же был в обычной своей одежде, и хотя на поясе у него тоже висел револьвер, мне казалось, что ни револьвер, ни горячий жеребец совсем ему не подходят; я вообще никогда не видел, чтоб папа скакал верхом или стрелял из пистолета.

Ночевать мы остановились в доме старинного дедушкиного приятеля. Сам хозяин – владелец, тысячных отар и табунов – вместе с односельчанами давно уже откочевал на горные пастбища, из его семьи никого дома не осталось, но старик со старушкой, оставшиеся приглядывать за домом, как и все вокруг, почитали дедушку Байрама, знали, что он дружит с их хозяином, и хорошо нас приняли. Зарезано было множество цыплят, несколько раз кипятили большой самовар, всем нам постелили шелковые постели на широкой веранде.

После завтрака мы двинулись в путь, и тут папа и дядя Нури заспорили, по какой дороге ехать. Дядя Нури настаивал, чтоб мы ехали по геянской дороге, она верст на сорок короче vi места живописные, а папа утверждал, что в такую жару Геянская равнина раскалена, как адская сковородка, да к тому же в нынешнее ненадежное время наверняка кишит бандитами.

– Так бы и говорил! Бандитов боишься! – Дядя Нури кинул на папу презрительный взгляд. – И чего только пистолет прицепил? Он торгашу, как корове седло! – И считая разговор оконченным, приказал фаэтонщику: – Езжай степью!

Фаэтонщик обернулся:

– Абдулла верно говорит: на равнине сейчас опасно...

– Рассуждать будешь! – заорал дядя Нури. – Всякий мужик в разговоры пускается!... Трусы вы все! Все, как один!

Однако ругая фаэтонщика, дядя Нури прежде всего имел в виду папу.

Зная крутой нрав дяди Нури, фаэтошцик молча свернул на равнинную дорогу. Отец галопом пустил коня по широкой дороге и вскоре скрылся с глаз.

Папа был прав: равнина Геян, тянувшаяся до самого Аракса, пылала огнем. Отливающие золотом змеи то и, дело проскальзывали перед, колесами, фаэтона. Среди камней с разинутыми от зноя клювами дремали куропатки. Дядя сказал, что этой дорогой мы быстро доедем до армянского городка Горус, от которого рукой подать до эйлагов, но мы все ехали и ехали, а никаких признаков жилья видно не было. Во рту пересохло. Сестренка плакала, просила пить. Дядя Нури то и дело подносил к глазам бинокль и опускал его в растерянности. Мы заблудились. Вытирая со лба пот, дядя Нури на чем свет стоит поносил фаэтонщика, а тот, превозмогая злобу, молча нахлестывал изнемогающих от жажды лошадей. Сестренка сникла я уже не просила воды. Бабушка Фатьма не выпускала изо рта мундштук. Мама молчала. Я тоже молчал, хотя тоже совсем извелся.

В раскаленном струящемся воздухе не переставая стрекотали кузнечики...

Вдруг дядя Нури, в очередной раз поднеся к глазам бинокль, резко опустил его:

– А ну-ка, стой!

Фаэтонщик натянул поводья, кони стали, и мы с мамой, взглянув в ту сторону, куда смотрел дядя Нури, различили, как в клубах пыли к нам приближается какая-то темная масса...

Дядя Нури еще несколько секунд вглядывался в эту движущуюся массу и, опустив бинокль, спокойно, даже сухо сказал:

– Иранские конники! – И добавил: – Восемь человек.

– Господи, спаси и помилуй! – пробормотала бабушка.

– Отвязывай тюки, чемоданы! – крикнул дядя Нури фаэтонщику, соскакивая с коня. – В кучу все! В кучу!

– Сынок! – взмолилась бабушка Фатьма. – Начнешь стрелять, всех перебьют...

– А не буду, стрелять, пощадят? – окрысился на нее дядя Нури. Быстрее!

Фаэтонщик скинул с задка повозки два тюка и несколько чемоданов.

– Поворачивай и гони обратно! – приказал ему дядя, а сам быстро и ловко сложил вещи одну на другую, лег за эту маленькую баррикаду и сразу же открыл стрельбу.

Фаэтонщик погнал коней. Дядин жеребец некоторое время скакал рядом с фаэтоном, потом повернулся, заржал, глядя туда, где остался дядя Нури, и поскакал обратно...

Мы отъехали с версту, когда мама вдруг громко крикнула:

– Стой!

Похоже, фаэтошцик нарочно сделал вид, что не слышит, и продолжал нахлестывать. Мама вскочила, ухватила его за пиджак.

– Стой, говорю! – гневно воскликнула она. – Шкуру свою спасаешь! А Нури бросил?...

Фаэтонщик осадил лошадей. Мы с мамой вылезли. Наверное, дядя стрелял непрерывно, но все равно всадники приближались. Наконец, выстрел его достиг цели – передний конь взвился на дыбы и рухнул. Иранцы окружили его. Что они делали, нам было не видно, но они дали три залпа по дяде Нури. Вокруг стояла такая пыль, что его уже не было видно.

– Господи, сохрани его! Господи, сохрани его! – беспрерывно повторяла бабушка...

Видимо, считая дядю убитым, иранцы вновь устремились вперед, теперь даже мы отчетливо различали на них белые войлочные тюбетейки. Дядя снова открыл стрельбу. Снова они остановились, сбились в кучу. Потом поскакали вперед. Но тут вдруг из-за холма справа показалась группа всадников. Натянув поводья копен, они смотрели туда, где шла стрельба. Взглянув на переднего в красной чохе, мама крикнула фаэтонщику:

– Это наши! Зови их! Зови!

Фаэтонщик мигом привязал к кнутовищу платок.

– Сюда! На помощь! – кричал он, размахивая платком. Иранцы напали! Там сын Байрам-бека!... Один!...

Всадники поскидывали с плеч винтовки и, стреляя на скаку, бросились наперерез иранцам. Дядя Нури выскочил из засады и тоже вскочил на коня. Бандиты повернули. Может быть, испугались, что еще подоспеет помощь.

Бабушка Фатьма молилась. С той самой минуты, как возникла опасность, она не переставала просить аллаха о милости. Мама же, как только всадники, в том числе и дядя Нури, исчезли из глаз, достала золоченую табакерку, вынула из нее папиросу, закурила и спокойно приказала фаэтонщику:

– Езжай!

Когда фаэтон поравнялся с дядиной баррикадой, я выскочил и подбежал к куче вещей: тюки и чемоданы были изрешечены пулями. Мама покачала головой. Бабушка ничего не видела и не слышала, она в исступлении шептала молитвы...

– Побудьте-ка тут немного, ханум! – Фаэтонщик просительно взглянул на маму. – поднимусь на холм, взгляну, как они там.

– Иди, – согласилась мама.

Как только страх отпустил, опять стала донимать жажда. Сестренка лежала, как неживая. А бабушка все шептала, шептала, и глаза ее не отрывались от горизонта...

– Ханум! – фаэтошцик бегом спускался с холма. – На той стороне жилье виднеется! Похоже, чайхана. Поедем?

– А как же Нури? – спросила бабушка. Впервые за все это время она подала голос.

– Он найдет нас, – сказала мама.

* * *

... Маленький кирпичный дом, расположенный у проселка посреди пылающей равнины, и правда, оказался чайханой. Мы высыпали из фаэтона. Сквозь небольшое окно с потемневшим!! от сажи стеклами едва пробивался свет, в доме было полутемно и прохладно. Земляной пол только что побрызгали водой. Двое крестьян в шерстяных чулках, в чарыках поверх шерстяных носков и в огромных мохнатых папахах, обливаясь потом, пили чан. Я никогда еще не видел, чтоб люди так одевались в жару,

Сестренка, когда ее привели в чувство, обхватила ручонками большой кувшин с водой и никак не хотела отдавать его. Досыта напившись воды, мы принялись за чай...

Вошел дядя Нури и несколько вооруженных людей.

– Рад видеть тебя, сестрица! – человек, в котором я сразу определил главаря, учтиво поклонился маме.

– Ханмурад! – радостно воскликнула мама. – Дай бог тебе счастья! Сам аллах послал тебя нам. Перебили бы нас иранцы!...

В слабом свете, проникающем сквозь законченные стекла, красивое, в мелких рябинках лицо Ханмурада казалось очень бледным.

– При вас был твой брат Нури! Он один истребил бы всех иранцев. – В вежливых словах гачага сквозила чуть заметная насмешка. И сразу лицо помрачнело, стало жестким. – Не хотели оставлять вас тут, в степи. Ни один не ушел бы!...

– Тот, у которого я подстрелил коня, вроде вожак, – утирая губы, заметил дядя Нури. Он только что выпил полный ковшик воды. – Другого я ранил... Просто по людям бить не хотел. Как воробьев перестрелял бы!...

– И хорошо сделал, что не стрелял, – миролюбиво заметил один из крестьян, попивая чай. – Такие же люди, такие же мусульмане, как мы с тобой. Только что живут в Иране...

– Такие же! – сердито оборвал его Ханмурад. – Чего ж они сюда к нам грабить да убивать идут?

– Эх, Ханмурад!... Думаю, не от хорошей жизни. Вон ты. По своей воле который год в гачагах ходишь?

– Я из-за царя в гачагах, – сердито бросил Ханмурад.

– А он, может, из-за шаха. Невелика разница...

– Я никогда не нападал на женщин! Не трогал бедняков...

– Это все так, сынок, это так, – крестьянин не спеша отер тряпицей лицо. – В каждом деле и честные есть, и нечестные...

Послышался конский топот, и вошел мой отец. Лицо у него было встревоженное.

– Ты что ж это караван в пути оставил? – с улыбкой спросил Ханмурад, поздоровавшись с ним как со старым знакомым.

– Да... Дело было. Пришлось свернуть, – неохотно ответил отец.

– Ну дела есть дела... Сестрица, – Ханмурад отвернулся к маме. – До Горуса всего ничего. Опасности нет. Мы вас теперь оставим.

– Счастливо тебе, сынок, – ласково сказала бабушка Фатьма. – Да пошлет тебе аллах долгую жизнь!

Ханмурад и его товарищи ускакали, но всю остальную дорогу я думал только о Ханмураде. Ведь это тот самый гачаг, про которого рассказывала мама, это он подарил маме кольцо – мама его никогда не снимала, – встретив их с папой в ущелье Пирагбулаг, молодых, красивых, счастливых... Жизнь этого человека была для меня загадкой, тайной. Возник откуда-то из глубины степей и канул в них, исчез, растворился. Какой живет в своем необычном, таинственном мире, что ждет его впереди?... Папа скакал обок фаэтона и угрюмо помалкивал. Когда фаэтонщик в подробностях рассказал ему о нашей встрече с иранцами и геройстве дяди Нури, он только усмехнулся, мельком глянув на дядю. Если бы Нури не был так упрям, если бы, послушав старшего, поехал по людной дороге, никакого геройства показывать не пришлось бы.

Зато я нисколько не жалел, что мы поехали степью. Ведь иначе не было бы ни нападения, ни перестрелки... Иначе Ханму-рад со своим отрядом не явился бы нам на помощь и, я, может быть, никогда не увидел бы этого человека. Не узнал бы, какое у него бледное красивое лицо, как весело умеет он улыбаться, не увидел бы его чохи из вишневой диагонали, и десятизарядного маузера в кобуре из красного дерева. Ханмурад ускакал, на папу и на дядю Нури не хотелось даже смотреть, такими они казались мне серыми, обыкновенными... Я ощущал – что-то похожее испытывает и мама, и потому, как ни хотелось мне этого, не стал расспрашивать ее о Ханмураде.

У въезда в Горус, маленький горный городок, фаэтонщик увидел несколько стреноженных коней и остановился. Два парня, лежавшие на траве возле коней, вскочили и подбежали к нам. На них были куртки и брюки из домотканой шерсти, бухарские папахи и винтовки с патронташами.

– Ахмедали! – окликнул дядя Нури широкоплечего светло волевого парня. – Давно вы тут?

– Еще как давно! Если б вы еще задержались, навстречу поехали бы. Думали, не случилось ли чего...

– И случилось!... – Дядя Нури самодовольно усмехнулся. – Пришлось вступить в перестрелку! Иранские гачаги!

– Эх! – досадливо воскликнул второй парень, худощавый и черноволосый. – Знать бы!...

– Ничего! Мы им и так дали жару! Сперва я одни чуть ли не час перестрелку вел, потом Ханмурад со своими подоспел. Главаря их я подстрелил. А под другим коня ранил! Если бы не дети на жаре, без воды, мы бы всех их перебили!

– И сколько их было?

– Восемь человек!

Гаджи только вздохнул в ответ.

От Горуса дороги уже не было – только тропа. Папа рассчитался с фаэтонщиком. Тот свернул в город, чтоб переночевать в каравансарае, и мы, поразмявшись немного, стали пересаживаться на коней, которых привели Гаджи и Ахмедали, посланные дядей Айвазом. Ахмедали подвел бабушке гнедую кобылу под казацким седлом с подушкой сверху, взялся одной рукой за стремя, другой за узду.

– Садись, тетя! – Ахмедали приходился дедушке Байраму дальней родней, поэтому говорил бабушке не "ханум", а "тетя".

Мне правилось, как бабушка садилась в седло. Куда девалось вдруг ее брюзжание, ее страх перед дядей Нури, она сразу подтягивалась, становилась молодой, ловкой...

И сейчас, сунув ногу в стремя, она с непонятной мне легкостью мгновенно оказалась в седле.

Гаджи подвел маме жеребца под новым английским седлом.

– Садись, сестрица! – Гаджи тоже приходился родней дедушке Байраму и вместо "Ягут-ханум" запросто говорил маме "сестрица".

Потом Ахмедали, наклонившись с седла, взял меня, посадил впереди, Гаджи подхватил на руки Махтаб, и по извилистой тропе мы стали подниматься в горы.

Я сидел впереди Ахмедали и, покачиваясь, думал о том, что где-то здесь, в этих недоступных горах Гачаг Наби с боевыми соратниками совершал бесчисленные подвиги.

С "Кривой скалы" взмыл в небо орел и сделал круг над Горусом.

– Можешь достать его пулей? – спросил я Ахмедалн, пока зыкая на орла.

– В орлов не стреляю, братик.

– Почему?

– Смелая птица. А стрелять в смельчака рука не поднимается.

– А как же Гачаг Наби? Он был храбрец, а его убили. Правда, не в бою... В бою Гачага Наби никто не победил бы.

– Почему? И ему приходилось уходить от погони. Но храбрец, он всегда храбрец. И когда терпит поражение.

Ахмедали стал негромко насвистывать мелодию песенки о Гачаге Наби, потом сдвинул на лоб папаху и запел в полный голос:

Бозат мой, стоять будешь в теплой конюшне,

Бархатной покрытый попоной.

Золотые набью тебе подковы

Только вынеси меня живым из боя!

Я слушал и не отводил глаз от "Кривой скалы". Мне все казалось, что скала, когда-то укрывшая Гачага Наби, не просто скала, а странное живое существо, приговоренное к вечному молчанию в вечерних таинственных сумерках.

– Ахмедали, ты когда-нибудь убил хоть одного человека?

Ахмедали рассмеялся.

– Убивать не приводилось, а ранить однажды ранил.

– Пулей?

– Нет, кинжалом.

– А как, как?...

Ахмедали улыбнулся:

– Заспорили раз тут с одним, я выхватил кинжал да в бок ему!... Только он ничего, не помер. Вон на рыжем коне сестренку твою везет.

– Гаджи?!

– Ага. Не веришь, у самого спроси. – И он, тронув ногами коня, подъехал ближе к Гаджи.

– Дядя Гаджи! Правда, что Ахмедали ударил тебя в бок кинжалом?

– Было дело... – Гаджи улыбнулся. – А ты спроси, сколько я в него пуль всадил.

Я обернулся, ошарашенно глядя на Ахмедали.

– Какое там всадил? Так кожу поцарапал...

Начинало темнеть. Мы медленно тянулись вверх по тропке над пропастью. Но вот надвинулась туча, стемнело, и начало моросить. Не видно стало ни зги, но лошади шли спокойно. Когда, обогнув гору, мы выехали на плоскогорье, мама пришпорила коня, подъехала к нам и в темноте всмотревшись мне в лицо, спросила, ласково:

– Не спишь, сынок?

Обрадованный теплотой ее голоса в этой темной измороси, я потряс головой:

– Нет, не сплю.

Она достала из хурджина курточку и протянула Ахмедали.

– На, надень на Мурада!

Вскоре моросить перестало. Из-за черных туч выглянула луна, осветив холмы и скалы; в воздухе хорошо пахло чабрецом и дикой мятой. Мы с Ахмедали ехали впереди, иногда до меня долетали обрывки разговора дяди с отцом, иногда – мамин голос, только вот бабушку Фатьму совсем не было слышно. Рука Ахмедали была падежная, сильная, и мы все ехали, ехали,

– Не спи, братик, сейчас приедем!

Я вздрогнул и открыл глаза. Луна снова зашла, и темно было – хоть глаз коли. Вдруг брызнул дождь и окончательно разбудил меня. Высоко в горах, гораздо выше нас, светились одинокие огоньки. Казалось, что огоньки эти разбросаны по самому небу, – и мы поднимаемся к нему все ближе, ближе... Весь мир состоял сейчас из непроглядной, тьмы, из этих мерцающих в небе огоньков и из моих странных, – непривычных, по очень приятных ощущений. Потом огоньки стали снижаться, спускаться с неба на землю. Послышался собачий лап, доносившийся глухо, слабо, словно из какого-то другого мира. Но мы ехали, звуки приближались, обретая реальность, и рассеивалось дыхание сказки, нежным шелком келагая обволакивавшей мое лицо.

Мы подъехали к кибиткам, и огромные волкодавы с грозным рычанием окружили нас.

– Эй, кто там?! – Вслед за окриком послышалось щелканье затвора.

– Это мы! – крикнул Ахмедали. – Уберите собак!

Мужчины отогнали псов. Сперва сошли с копей мой отец и дядя. Жена дяди Айваза приняла из рук Гаджи уснувшую Мах-таб и, поцеловав ее, унесла в кибитку. Ахмедали спустил меня на землю, потом соскочил с коня сам.

Какой-то парень, подбежав, ухватился за стремя маминого коня, другой подскочил к бабушке, и женщины тоже спешились.

Мы вошли в большую кибитку, посреди которой пылал очаг. На главном опорном столбе кибитки висел фонарь. Бабушка Сакина, мать дедушки Байрама, поцеловала дядю Нури, меня, Махтаб, маму. Папу она целовать не стала. Бабушка Сакина была высокая, широкоплечая, красивая пожилая женщина; а ведь ей было тогда за восемьдесят. Говорила она громко и басовито, как мужчина.

– Глаза точно как у Ягут, – сказала бабушка Сакина, с улыбкой оглядев меня.

Жена дяди Айваза разложила вкруг очага цветастые тюфячки. Мы намерзлись в сырой промозглой темени, и сидеть у яркого огня было на редкость приятно. "А Зинят там потом небось обливается", – подумал я и пожалел, что мы не взяли девушку с собой.

– С утра самовар кипит, – заметил сидевший у очага дядя Айваз, когда нам подали чай. Он достал щепоть табака из черной лакированной коробочки с нарисованным на ней джейраном. То и дело угли подбрасывали, все думали, вот приедут...

Дядя Нури с удовольствием начал рассказывать о наших приключениях. Дядя Айваз слушал, и лицо его, веселое и приветливое, становилось все серьезнее. Он то и дело останавливал на лице дяди Нури пристальный взгляд, словно пытался определить, правильно ли тот поступил. А тем временем Гаджи и Ахмедалн уже освежевали барана. Мы с Махтаб поглядывали из дверей кибитки, как огромные псы, не смея подойти, издали бросали на мясо жадные взгляды. Ахмедали отрезал куски и кидал собакам, они на лету хватали мясо, а Махтаб хохотала, глядя, как ловко это у них получается. Бабушка Сакина умиленно гладила ее по голове и все приговаривала: "родная моя!", а сынишка дяди Айваза, мальчик моих лет, удивленно смотрел, как незнакомая девочка хохочет, глядя на собак.

Вскоре из занятой под кухню кибитки – Ахмедали и Гаджи принесли шашлыки, бозартму.

Наговорившись, поев, стали укладываться.

Папа приподнял войлок в задней части кибтки, чтоб поступал воздух, и погасил фонарь.

Я уже стал засыпать, как вдруг снаружи у самой кибитки послышался какой-то странный звук.

– Что это? – спросил я у мамы.

– Верблюд, жвачку жует... – ответила она.

– Закрой глаза и спи! – сердито бросил папа.

Глаза я закрыл, но заснуть не мог еще долго. Все увиденное и услышанное, как ожившая сказка, охватило мое воображение. И казалось мне, что все это уже было когда-то. Через отверстие я видел безоблачное небо и луну, и мне казалось, что когда-то давно-давно я все это видел, что я вот так же лежал в кибитке, край войлока был приподнят, и я так же видел луну и небо и слышал хриплый собачий лай...

НА ЭЙЛАГЕ. КАК АХМЕДАЛИ СЪЕЛ ЦЕЛОГО БАРАШКА

Когда утром я вышел из кибитки, в ярком свете солнца колыхались под легким ветерком красные маки. Стреноженный жеребец, вытянув голову, смотрел из загона на пасущихся вдалеке кобылиц. На склоне горы, меж серыми обломками скал рассыпались овечьи отары. Босоногая малышня, крича и смеясь, уносилась по зеленой росистой траве. Ребята постарше отгоняли только что подоенных коров к стаду, другие, гарцуя на конях, гнали стадо к роднику на водопой.

Вокруг белых кибиток дяди Айваза стояли небольшие черные кибитки, принадлежавшие людям победнее. Курдоба состояла из нескольких небольших селений, у каждого была своя, веками не менявшаяся территория, свой староста, уважаемый человек, который нес ответ за односельчан. Вот это селение, перекочевавшее на склон горы над Ослиным родником, называлось но имени нашего прадеда Кербалаи Ибнхана. Поодаль на горе расположились жители "Карлара". Две другие летние стоянки курдобинцев, расположенные на противоположном склоне горы, были отсюда не видны.

– Ты вот что, родненький, – сказала мне бабушка Сакина, выходя из кибитки, – пока собаки тебя не признали, далеко не отходи. – И, обернувшись к одной из черных кибиток, позвала громко:

– Караджа! Эй, Караджа!

Из кибитки вышел босой смуглый мальчик лет одиннадцати в обтерханной рубашонке и в штанах из домотканой материи.

– Чего? – хрипло спросил он, протирая маленькие, как дырочки от гвоздей, заспанные глаза.

– Ты что ж это разоспался, безбожник? – ласково укорила его бабушка Сакина. – И добавила, кивнув на меня: – Возьми с собой братика Мурада, пращу ему сплети... Разноцветную и чтоб щелкала...

Нос у Караджи был кривой и чуть свернутый на сторону; если глядеть сбоку, он казался похожим на саблю. Караджа недоверчиво покосился на меня.

– А из чего вить-то? – спросил он, сапанув носом. – Где у меня веревки?

– Иди сюда, я дам.

Караджа вышел из кибитки Сакины, держа в руках красную, желтую и оранжевую веревочки, и, не сказав мне, ни слова, направился в свою кибитку. Я пошел за ним. В кибитке был расстелен старый войлок, в очаге дымился кизяк, в одном углу стояла кое-какая медная посуда, в другом – тюк, покрытый истертым ковром.

Караджа – позднее я узнал, что имя его было Юсиф, а "Караджа" прозвище – уселся на войлоке, разложил перед собой веревочки и, взглянув на меня, пробурчал:

– Чего пнем торчишь? Садись.

Привязав к столбу концы веревочек, он начал быстро и ловко сплетать их, а я сидел на корточках и смотрел на него. Потом пришла высокая красивая женщина, мать Караджи Кызъетер, принесла молоко в закопченном медном казанке. Поставила казанок на камни, разложенные треугольником вокруг очага, и улыбнулась:

– Здравствуй! Добро пожаловать! – И, обратись к Карадже, велела: Сынок, придет сестра, налейте себе молочка и попейте с чуреком. – И быстро вышла, позванивая серебряными монетами, украшавшими ее грудь.

– Куда ушла твоя мама? – спросил я Караджу.

– К дяде Айвазу, – хмуро ответил он, не поднимая глаз от работы. Масло сбивать.

Караджа был сыном, одного из младших братьев дедушки Байрама, умершего несколько лет назад, но я с первой же встречи почувствовал, что семья дяди Айваза это – одно, а семья его покойного брата – совсем другое, это было видно уже по кибитке. Еще я успел углядеть, что на правой руке у мальчика не гнутся два пальца, что впрочем не мешало Карадже очень быстро плести пращу.

Мама позвала меня завтракать, и я вернулся в большую кибитку. Бабушка Фатьма, дядя Кури, мама с папой, дядя Айваз и его младший сын сидели вокруг расстеленной посреди кибитки большой скатерти. Жена дяди Айваза разливала чай из самовара. На скатерти лежали тонкие, как папиросная бумага, лаваши, стояли сливки, мед, жирный сыр из овечьего молока и свежесбитое сливочное масло.

Я смотрел на это изобилие, а перед глазами вставала бедная кибитка Караджн, и меня не веселили шутки дяди Айваза, наоборот, они раздражали меня. Ведь он родной дядя Карадже! Как же он может вот так есть и пить, если дети его брата живут впроголодь! И почему-то особенно неприятно стало мне видеть пухлые щеки любимого сыночка дяди Айваза.

Я нехотя откусывал кусочки лепешки, в открытую дверь видна была кибитка Караджи, и мне было совестно есть пшеничную лепешку с маслом и с медом. И меня уже не радовало, что Караджа плетет мне разноцветную пращу.

Он вышел, увидел, что я смотрю на него, показал мне пеструю пращу, но ни разу не опустил взгляд, чтоб взглянуть на нашу скатерть. Сидевшие за завтраком прекрасно видели мальчика, но никто не обратил на пего внимания. Я торопливо допил молоко и хотел выбежать из кибитки.

Но тут в кибитку вошел рослый, широкоплечий старик. На нем была чоха из домотканой шерсти, архалук и каракулевая папаха. Лицо, потемневшее от жары и стужи, украшали густые седые усы, широкие с проседью брови и короткая борода; лицо это выражало сердечную открытость и сознание собственного достоинства. Как только старик появился у входа, дядя Айваз встал, за ним поднялись остальные.

– Добро пожаловать! – обратившись к папе, произнес старик, чуть сощурив в улыбке не по-стариковски ясные глаза.

– Здравствуй, дедушка Мохнет! – почтительно ответил папа.

– Садись, дядюшка! – дядя Айваз указал старику на почетное место.

Старик опустился на тюфячок, достал из кармана чохи трубку и кисет и сказал маме, кивнув в мою сторону:

– Я как увидел его, сразу признал, что твои. Одно лицо.

Так вот он какой – старый Мохнет! Все рассказы, все эти полулегенды из прошлого нашей семьи, которые я не раз слышал от мамы, рассказывал он, дедушка Мохнет, двоюродный брат Кербалаи Ибихана, хранивший в памяти историю нашей семьи и много других историй.

Ну как там дела, в городе? – спросил старый Мохнет, набивая табаком трубку.

Папа начал подробно рассказывать о делах, но все это я уже слышал раньше, а потому снова взглянул на кибитку Караджн. Он манил меня рукой.

– Пошли! – скомандовал Караджа, когда я подошел к нему. Мы свернули за кибитки и поднялись на скалу. Сейчас в свежем утреннем воздухе еще острее чувствовался аромат чабреца и дикой мяты... Караджа вложил в. пращу камень, раскрутил ее и метнул. Щелчок гулким эхом прокатился по ущелью. Он снова вложил камень в пращу и протянул ее мне.

– Давай!

Так далеко у меня не вышло, да и праща не щелкнула.

– Чего ж ты бросаешь, как увечный? – Караджа разочарованно покачал головой. – Смотри! – Метнув камень так, что тот достиг противоположной стороны ущелья, он снова протянул мне пращу. – Ну! Давай еще!

И опять у меня ничего не получилось: и праща не щелкнула, и камень упал совсем близко. Караджа искоса глянул на меня и, ничего не сказав, побежал вверх, туда, где мальчишки пасли ягнят. Чувствуя себя совершенно ни к чему не годным, я поплелся в кибитку...

Недалеко от кибитки, окруженная девушками и молодухами, сидела мама.

Дедушкина племянница толстушка Гюляндам рассказывала какую-то веселую историю, хохотала, колыхая огромными, как два арбуза, грудями; остальные тоже смеялись...

Поодаль от них расположились на солнышке бабушка Сакина, папа и дядя Айваз. Громкий голос дяди Нури доносился из-за скалы; огромный этот камень, в незапамятные времена сорвавшись с горы, лежал на площадочке над Ослиным родником – вокруг него собрались здешние парни, о чем-то оживленно болтали, спорили и смеялись...

Только бабушка Фатьма совсем одна сидела у входа в кибитку, держа в руке неизменный мундштук с дымящейся папиросой, н неотрывно глядела вдаль на покрытые туманом вершины.

Видно было, что мысли ее далеко. "Кто знает, – подумал я, – может, бабушка вспоминает своих братьев и сестер, родню свою, живущую там, в далеких лесах?...". И мне стало очень жалко бабушку. Я видел, что тут, на эйлаге, она совсем одинока. Никто ничего такого не говорит, по все смотрят на нее, как на чужую, да и сама бабушка нисколько не старается сблизиться со здешними людьми.

Мне захотелось сказать бабушке Фатьме что-нибудь ласковое, но я не знал, что, да и найдись у меня такие слова, наверное, не сказал бы. Мои родители суровостью и сдержанностью своего обращения приучили меня к мысли, что в ласковом слове, в нежности и сочувствии есть что-то унизительное, и я привык скрывать добрые чувства к людям; привычка эта сохранилась у меня на всю жизнь, за что мужчины считали меня заносчивым и чванливым, а женщины жестокосердным и эгоистичным.

Мне было жаль бабушку Фатьму, но сидеть возле нее было тоскливо, и я побежал к парням: Ахмедали со вчерашнего дня завоевал мое расположение, да и любопытно было послушать

разговоры взрослых.

– Кто из вас может за один присест уплести трехмесячного барашка? спросил дядя Нури, когда я подошел.

– Я! – сказал Ахмедали и горделиво выпятил грудь.

– Брось! – подзадорил его дядя. – Не осилишь!

– Спорим! – Ахмедали протянул ему руку. – На твой бинокль! (Бинокль дяди Нури считался тогда у парней самой ценной и интересной вещью).

– Идет! Бинокль против твоего коня! – дядя Нури показал на стреноженного гнедого жеребца. Жеребец был хороших кровей и считался одним из самых быстрых скакунов.

Ахмедали немного подумал.

– Ладно! – решительно произнес он и пожал протянутую ему руку. – Идет!

– Тащите барашка из дядиной отары! – приказал парням дядя Нури.

... За несколько минут Ахмедали освежевал барашка и разрубил тушу на части. Потом развел костер. Сперва он нанизал на шомпол бараньи огузки, положил их на угли.

– Эй! Несите сюда ковш айрана! – крикнул он, обернувшись к своей кибитке.

Молоденькая, лет семнадцати, жена Ахмедали принесла полный ковш айрана и, не поднимая глаза на мужчин, быстро ушла обратно; в такт ее быстрым шагам позвякивали монетки на вороте.

Перемолов крепкими молодыми зубами зажаренные огузки, Ахмедали поставил на угли перевернутый садж, положил на него нарезанное на кусочки мясо (по условиям спора остаться могли только голова и голяшки) и стал не спеша есть.

Короче, запивая еду айраном, он съел все до последнего кусочка. Потом встал, распутал жеребцу ноги, вскочил на него и погнал вниз. На скаку он выхватил из кобуры пистолет и трижды выстрелил в воздух; торжествующее эхо раскатилось по горам. Старик Мохнет, стоявший возле своей кибитки, вынул трубку изо рта, глубоко вздохнул и сказал, восхищенно покачав головой:

– Отец его Танрыоглы такой же молодец был!

Вскоре Ахмедали вернулся, соскочил с коня и снова стреножил его. Я изумленно смотрел на его живот: будто ничего и не ел.

– Принеси бинокль! – сказал мне дядя Нури.

Я ринулся исполнять поручение.

– Бери. – Дядя Нури протянул бинокль Ахмедали. – Твой по праву!

Ахмедали взял бинокль, приложил к глазам...


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю