Текст книги "Не оглядывайся, старик (Сказания старого Мохнета)"
Автор книги: Ильяс Эфендиев
сообщить о нарушении
Текущая страница: 10 (всего у книги 13 страниц)
Гачаки уехали, но их появление в нашем доме очень укрепило дедушкино положение в округе. Дедушка приказал, чтоб по вечерам в домах не гасили свет, будет проверять. Спустились сумерки, и по всему Гюней Гюздеку засветились окошки. Однако, как донесли охранники, в четырех домах свет не зажигали, И дедушка передал: если не будут зажжены лампы, хозяев посадят в тюрьму. Лампы зажглись.
Я любил свет. Лучи яркого солнца веселили меня, делалось легко на душе. Серп луны, нарождавшейся после двухнедельного ночного мрака, я тоже встречал как праздник. У нас по вечерам горел большой газовый светильник, от него в нашей городской квартире было светло и радостно. А вот здесь люди не осмеливались зажигать свет, свет нес с собой не радость, а опасность, смерть. Мне и самому становилось страшно, когда в комнате зажигали яркую тридцатилинейную лампу. Я беспокоился за дедушку.
О ЧЕМ Я ДУМАЛ В ГЮНЕЙ ГЮЗДЕКЕ
Ханмурад давно уже владел всеми моими помыслами. Вечером, улегшись в постель, я обычно подолгу мечтал, как стану храбрецом-гачаком. Но в этот раз, после отъезда гачаков, что-то перевернулось в моей душе. Дело в том, что Ханмурад рассказал маме, рассказал между прочим, как, мстя своему врагу на той стороне Аракса, в дождливую, темную ночь напал на его кибитку и перестрелял всю семью.
Мама была женщина чувствительная, жалостливая, легко бледневшая от волнения... Услышав рассказ Ханмурада, она побледнела.
– Но при чем же здесь женщины, дети? Чем они провинились, несчастные?
– Враг есть враг, – спокойно ответил Ханмурад. – Не приходится разбирать...
Этот страшный рассказ, а главное – спокойное, довольное лицо Ханмурада, рассказывающего о расправе, не выходили меня из головы. Я чувствовал себя так, будто потерял что-то дорогое. Ведь я мечтал, что стану таким же, как Ханмурад.
А Ханмурад способен убить чью-то мать, ребятишек...
Еще я вспоминал, что когда Мешади Тахмаз стрелял в цель, такой благообразный, такой старый и почтенный, в его маленьких хищных глазах вспыхивала радость; и он, пятьдесят лет ходивший в гачаках, как говорили, совершивший множество подвигов, он вызывал у меня сейчас не восхищение, а ужас. Мне казалось, что именно так вспыхивают глаза у тигра, раздирающего свою добычу.
Да, гачак Хаимурад, как и старый Мешади Тахмаз, перестал быть моим идеалом, защитником всех обиженных, спасителем угнетаемых, и я был в растерянности, я не знал, как мне быть. Ханмурад с товарищами не раз еще приезжал к дедушке Бай-раму, но я больше не радовался и даже не ходил смотреть, когда они стреляли в цель.
А когда навстречу мне попадалась Ниса Короткая, которая подбила односельчан на братоубийство, я сразу вспоминал мать дива из сказок бабушки Фатьмы. Но у этой старухи не было огромных желтых клыков, не было рогов, она была самая обычная на вид старуха, как бабушка Халса, как другие... И все равно я решил, что она мать дива, просто приняла человеческий облик, чтобы творить черные свои дела. Это она заколдовала мать Бахлула, сына дяди Губата, сгубила ее чахоткой.
Бахлулу тяжело доставалось от мачехи. Она то и дело давала мальчику подзатыльники, и, слезы не высыхали у него на глазах. Бахлул был вечно голоден, и когда я приносил ему в хибарку сдобные лепешки, кишмиш или еще что-нибудь, он жадно съедал все это.
Дядя Губат, возвратившись вечером домой, снимал чарыки, мыл ноги, совершал намаз, потом, удобно расположившись на старом тюфячке, молча принимался за довгу или катык с хлебом, которые давала ему жена, и ни разу не полюбопытствовал, сыт ли его сын.
А я смотрел на него и думал, что если мама будет все болеть и болеть, то умрет, а папа возьмет себе другую жену, и я тоже будут ходить голодным и кто-нибудь тайком принесет мне лепешку или горсть кишмиша... На душе у меня было тяжело.
Бабушка Фатьма, как всегда, разговаривала только сама с собой. Поскольку, считая, что я несмышленыш, бабушка не стеснялась меня, я, сам того не желая, выслушивал ее жалобы и обвинения. Все помыслы старухи были заняты пропавшим сыном, а обвиняла она одного дедушку Байрама. "Он молодой... кровь кипит... – бормотала бабушка, уставившись в одну точку. Вразумлять надо мальчика... А он – со двора гнать!... Не думает, что ведь единственный мой сынок..."
Все это она могла повторять без конца, по сто раз на дню. А дедушки дома не было, он все время разъезжал по окрестным селам, наводя порядок, и люди хвалили его, и я гордился тем, что мой дедушка самый заботливый, самый добрый, самый милосердный человек на свете.
Но однажды есаулы привели крепкого, сильного, лет сорока мужчину. Дедушка Байрам велел повалить его на землю, тут же, у нас во дворе, есаулы, став по обе стороны от него, задрали ему пиджак и рубаху и стали бить кнутами по голой спине. Вокруг стояли люди и молча смотрели, а есаулы хлестали кнутами по голой смуглой спине. Мужчина молчал. Постепенно спина становилась багровой, и истязаемый, наконец, закричал. Только тогда дедушка отдал приказ прекратить.
Есаулы подняли избитого, поставили, связали ему руки за спиной. А дедушка Байрам сказал, обращаясь к собравшимся:
– Этот человек украл барана у Гаджи Фарзали. Всякий, кто будет воровать, будет наказан таким же образом.
– Бек! – выкрикнул вдруг человек, которого били кнутом. – Я же не вор! У меня пятеро детей!... Одной травой кормятся. А у Гаджи Фарзали пять тысяч баранов!...
– А ты бы своих заводил, чем чужое считать! – прикрикнул на него дедушка. – Наплодил детей, а чем кормить, не подумал?! Гаджи Фарзали двадцать лет в чабанах ходил, пока свое добро нажил, а ты до полудня спишь!... Бога забыл – на чужое заришься!
Может, дедушка говорил правду, не знаю, но все равно то, что он велел отхлестать кнутом человека, укравшего барана для своих голодных детей, произвело на меня, ужасное впечатление, В самом деле, – думал я, – что для Гаджи Фарзали какой-то баран? Ну, взял этот человек барана, накормил детей...
Весь день перед глазами у меня стояли маленькие голодные дети, которых я никогда не видел. Я видел их худые, бледные лица, их жадные глаза, устремленные на отцовские руки. Он входит в дом, где так давно ждут его пятеро детей, а в руках у него ничего нет... Я не мог проглотить ни крошки, как ни уговаривали меня мама и бабушка Фатьма. Ночью, лежа с дедушкой Байрамом, я, как всегда перед сном, слушал его забавные сказки, слушал и ничего не слышал. Печаль черной тучей обволокла меня, и ничто светлое, веселое не могло проникнуть сквозь нее. Я знал, что многие голодают, давно уже питаясь травой. По ночам голодные собирались вокруг нашего дома и просили хлеба. "Хлеб-а-а!... Хлеб-а-а!..." – взывали они страшными голосами, и волосы у меня вставали дыбом. Люди хотели есть.
Я не спал, дедушка Байрам – тоже; лежа в постели он курил одну папиросу за другой, красный, раскаленный кружочек то чуть затухал, подергиваясь пеплом, то снова разгорался, когда дедушка затягивался...
Через несколько дней есаулы привели к нашему дому несколько арб, груженных мешками с мукой. Мама сказала, что муку эту прислал будто бы благодетель – Гаджи Зёйнал Тагиев.
Сбежался народ, и по дедушкиному приказу стали делить муку. Сперва создалась такая толчея и неразбериха, что чуть не развалили амбар, куда сложены были мешки. Дедушка Байрам вышел на веранду и громко сказал, что если не будет порядка, он опечатает амбар и прикажет стрелять в каждого, кто приблизится к нему.
Шум мгновенно утих, крики замерли. Ввалившиеся глаза голодных людей уставились на дедушку. Никто не произносил ни звука.
СНОВА В ГОРОДЕ
Через несколько дней после этого дедушку назначили в другой уезд, и мы все снова вернулись в город.
Дедушка Байрам перепоясался двумя патронташами, зарядил пятизарядную винтовку, повесил на пояс маузер, сел на гнедого и в сопровождении Кызылбашоглы отправился к месту нового назначения. Мы пришли проводить дедушку. Бабушка плеснула ему вслед воды. Новруз-байрам уже миновал, но было прохладно, в степях, на равнинах еще лежал снег.
– Простудится старик... – сказала мама, глядя вслед удаляющимся всадникам.
– Простудиться-то не простудится, – озабоченно заметил отец, – а вот если с гачаками встретится...
– Подумаешь! – мама небрежно махнула рукой. – Отец с Кызылбашоглы против сотни бандитов выстоят!
– Гачаки! При чем тут гачаки?! – проворчала бабушка, всегда недолюбливавшая отца. – Что они, Байрам-бека не знают?
Я никогда не замечал, чтоб бабушка Фатьма и дедушка сидели бы вместе, беседовали... Мне казалось, они вообще никогда не разговаривают, как чужие, и я привык к этому. А вот теперь она, как самому дорогому человеку, плеснула ему вслед воды...
Я по-прежнему старался как можно больше времени проводить в доме дедушки Байрама, хотя я часто выводил бабушку из себя и она кричала на меня, прогоняя домой. Но я, смеясь отбегал подальше, через полчаса бабушка остывала, и я, усевшись у ее ног, слушал одну из бесчисленных ее сказок.
Я слушал бабушкины сказки, разлившаяся но весне Гуру шумела громко и грозно, и в ее весеннем бурном стремлении мне слышался топот копыт, отчаянные крики, лязганье мечей... Но слушая о великодушных спасителях, я уже не представлял себе гачака Ханмурада. Легкая улыбка на бледном лице, с которой он поведал маме о том, как от мала до велика уничтожил семью своего врага, сделала свое дело.
Доблести дяди Нури, которыми я прежде так восхищался и о котором день и ночь молилась бабушка Фатьма, тоже вызывали у меня теперь сомнение. Да и дедушка Байрам, человек, который любил меня больше всех на свете, был уже для меня не прежний. Каждый раз думая о дедушке, я видел полные муки глаза избиваемого плетью человека, его побагровевшую от ударов спину, слышал эти слова: "Пять маленьких детей два месяца едят одну траву!...".
Одна оставалась у меня радость – мама. И вот однажды женили сына тети Кеклик. Мама, в наряднейшем из своих платьев, вся в золоте и драгоценностях, сидела среди молодых женщин и девушек. Каштановые волосы под жемчужной диадемой, тонкая талия, перетянутая золотым поясом, длинная белая шея – мама была так прекрасна, что я не мог оторвать от нее глаз. И когда женщины стали танцевать, мама осталась сидеть на месте. Как ни старалась тетя Кызбес, в обязанности которой входило веселить и подзадоривать женщин, мама так и не встала. Когда мы пришли домой, она вдруг стала ругать меня: "У всех дети, как дети, веселятся, играют, а этот уставился!... Ну, скажи, чего ты так пялился на меня?" Вот, значит, почему она не танцевала – сын не отрывал от нее глаз. Наверное, не надо было так смотреть, но мамин упрек, пускай даже справедливый, я не смог забыть никогда – оскорблена, поругана была моя тайная, никому неведомая радость.
ВОЗВРАЩЕНИЕ ДЯДИ НУРИ
Отправившись в Баку за товаром, папа вернулся вместе с дядей Нури. Позже папа рассказывал, что поехал в Бинагады повидаться с родственником, работавшим на промыслах, и вдруг встретил шурина. Оказалось, прокутив деньги, вырученные от продажи вещей, украденных в отцовском доме, Нури остался гол, как сокол, и, явившись к одному из родственников бабушки Фатьмы, жил там и кормился.
Глядя на дядю Нури, трудно было поверить в такое. Лаковые сапоги, галифе, кавказский пояс с золотыми бляхами – он был так красив, так наряден!... Дядя Нури болтал без умолку, рассказывая маме, как развлекался в Баку и в Тифлисе. Рассказал и о том, что в Баку встретил Джалила, сына бабушки от первого брака. Оказывается, Джалил – один из виднейших в Баку журналистов, настоящий интеллигент: Бабушка внимательно прислушивалась к рассказу дяди Нури, но о сыне своем даже ничего не спросила. Это поразило меня. И я вспомнил, что, без конца упрашивая аллаха о милостях для любимого Нури, бабушка Фатьма ни разу не упомянула имя старшего сына, некогда оставленного ею.
Через несколько дней к нам в город приехал губернатор Хосров-бек.
Весь народ высыпал на обочину посмотреть на губернатора. И мама пошла посмотреть, взяв с собой меня и сестренку. Солдаты мусаватского правительства выстроились по обе стороны дороги, а офицеры взволнованно бегали вдоль рядов, проверяя, все ли в порядке. Вдалеке показались два автомобиля. Офицеры скомандовали "смирно", автомобили подкатили и остановились. Губернатор Гянджи, видный широкоплечий мужчина, кривой на один глаз, вышел из машины и приветствовал солдат, обходя строй и внимательно приглядываясь к выправке. Сказал что-то офицерам, почтительно следовавшим за ним, сел в автомобиль и укатил обратно.
А еще через несколько дней дядя Нури явился домой с офицерскими погонами на плечах и с гордостью объявил, что его по приказу губернатора призвали в армию. Не знаю, в чем состояла служба дяди Нури, потому что образ жизни его почти не изменился. Каждый вечер он со своими приятелями пил и веселился в саду у дедушки Байрама, а потом, усевшись в фаэтон, вся компания отправлялась в молоканскую часть города.
Папа говорил, что по части выпивки дядя Нури не имеет себе равных. Собутыльники его были веселые бекские сынки, нацепившие офицерские погоны. Было много разговоров, когда один из приятелей дяди Нури, Алайбек, в пьяном гневе застрелил из пистолета сына крупного помещика Гасан-ага, выскочил из отдельной комнаты ресторана на балкон, спрыгнул в камыши, высоко поднявшиеся вдоль большого арыка, скрылся. Убитый был очень красив, и мама, и ее подруги долго сокрушались о его смерти.
Позже мама рассказывала, что убийцу поймали, но держат в отдельной устланной коврами комнате, и отцовский повар каждый день приносит ему всевозможные кушанья. А спустя еще немного я увидел Алайбека, сидевшего в саду дедушки Байрама под буйно цветущей сиренью, за уставленным бутылками столом. И дядя Нури, сидя с ним, вполголоса напевал мугам.
А в моей маленькой жизни было в то время как-то особенно невесело. Маму мучила ее нескончаемая малярия, и я жил, придавленный угрозой ее смерти. По соседству с нами жил мальчик-сирота, примерно моих лет, он рассказывал мне, что после смерти матери каждый день ходил на кладбище и затыкал дырочки на могиле, чтоб змеи не могли пролезть туда и есть мертвое тело. Он рассказывал об этом просто, спокойно, а я холодел от ужаса и снова и снова представлял себе мамину смерть. И только поражался, почему ни папа, ни дядя Нури, ни бабушка совсем не огорчены ее болезнью.
Ни от кого не слыша ласкового слова, я перестал играть с ребятами, замкнулся. Часами сидел я возле двери нашего дома, выходящей на улицу, и молча наблюдал за шумными играми сверстников, не имея ни малейшего желания присоединиться к ним. Особенно поражали мальчишки, у которых были больные матери. Они гоняли по улице и кричали наравне со всеми, им, как и моей сестренке Махтаб, казалось, и дела не было до материной болезни.
Отец с мамой часто ссорились по самым пустячным, как мне казалось, поводам. Потом они месяцами не разговаривали, и тогда отец обращался со мной особенно сурово, будто я был повинен в их отчуждении. Я видел, как ласковы, как внимательны к своим детям другие отцы, и чувствуя себя незаслуженно обделенным, убегал в сад под тутовое дерево, просил аллаха объяснить мне, почему мой отец не похож на других отцов.
В отличие от мамы, никогда не совершавшей намаз, не державшей в руках Корана, папа выполнял все религиозные ритуалы, пять раз в день совершал намаз, соблюдал пост, и я много раз с удивлением замечал, что, стоя на коленях на молитвенном коврике или читая Коран, он становился другим человеком: и взгляд, и лицо, и голос его становились благостными, добрыми. Мама, никогда не молившаяся богу, была добра к нищим, ни один не уходил от наших дверей с пустыми руками, папа же, увидев, что милостыню просит не калека, сурово говорил: "Почему не работаешь? Работать надо!", и нищий уходил.
СОВЕЩАНИЕ БЕСПОКОЙНЫХ СТАРИКОВ
Приехал дедушка Байрам.
Заслушав о приезде дедушки Байрама, появились два старика: кази Мирзали и председатель городского суда Балашбек. Их по-прежнему интересовала судьба нового правительства.
– Думаю, – сказал дедушка Байрам, когда они спросили его об этом, если из-за границы не помогут, мусаватистам не выдержать. – Лицо у дедушки стало озабоченным. – Конечно, мы сейчас создаем армию, мобилизуем солдат, но... Нет военных специалистов, мало оружия. Да что говорить! – Он махнул рукой. – Беспомощны мы сейчас, как дети.
– Уж больно эти мусаватисты медленно поворачиваются, – недовольно проворчал Балашбек. – Можете мне поверить, коммунисты сейчас по всему Азербайджану действуют подпольно. А у них связь с Россией, с большевистским правительством!
Дальше я уже ничего не понимал, потерял нить разговора и только смотрел не отрываясь, как красномордый, толстый кази с длинной крашенной хной головой потягивал из стаканчика крепкий чай, беспрерывно свертывая и вставляя в мундштук самокрутки.
Вот он свернул очередную самокрутку, вставил ее в мундштук, закурил, глубоко вздохнул и произнес:
– Равенство – это хорошо. Сам пророк проповедовал равенство. Если один человек попирает права другого, это великий грех. А раз так, раз коммунисты тоже за равенство, чего ж они против религии ополчились?
– А потому, что считают религия помогает бекам, капиталистам... – Учит простого человека гнуть на них спину, подчиняться им.
– А как же иначе?! – искренне удивился кази. – Перечить своим покровителям?
– Дело в том... – задумчиво произнес дедушка Байрам. – Дело в том, что коммунисты уверены, богачи богатеют за счет простого народа.
– Ну и не правы! – горячо возразил кази. – Разве Гаджи Зейналабдин не был раньше простым каменщиком? Разве не работал по найму? Все зависит от человека. Есть смекалка все будет в порядке. Возьми хоть твоего зятя, – он обратился к дедушке: – приехал в город, едва концы с концами сводил, а теперь, слава аллаху, обеспеченный человек. А по их выходит: сиди купец в своей лавчонке и не смей богатеть, жди, пока Плешивый Ширин сравняется с тобой в доходах?...
Сколько я ни старался, мне ничего ее удавалось понять из этих разговоров. Спрашивать я не смел, и в голове у меня постепенно образовался такой хаос, что я никому уже не мог верить. Я не понимал, что хорошо, что плохо, что есть грех, что – праведное дело. Не знал, как оценивать людей: какие, например, они, кази Мирзали или дядя Нури? Хорошие они люди или плохие?...
Папа теперь все чаще уезжал, и никто не мешал мне бегать в дедушкин дом. По нескольку раз в день бегал я к бабушке, хотя она была неласковая, сердитая. Она или молча смотрела на дорогу, не обращая на меня никакого внимания, или громко ругала дедушку. Ей было известно, что дедушкин брат Айваз частенько наведывается в Курдобу, где и живет сейчас дедушка Байрам, и тот всякий раз провожает его с богатыми подарками: то коня даст, то верблюда... Не то, чтобы бабушка была такая уж жадная, она негодовала потому, что дедушка Байрам мало думает о своем единственном сыне, что добро, которое должно принадлежать только Нури, попадает в другие руки...
Дяди Нури в это время уже не было в городе. Он по секрету сообщил маме, что его посылают в Баку за военными припасами и что дело это опасное и ответственное,
Дядя Нури уехал и... пропал. Всякий раз, бывая по торговым делам в Баку, папа пытался навести о нем справки, но никто его не видел, след дяди Нури затерялся. И опять бабушка Фатьма все молилась, молилась... И каждый вечер сидела на своем топчане на балконе, не сводя глаз с шоссе, ведущего в Баку...
...Однажды вечером мама сказала папе, что ее подруга Махбуб-ханум ушла из дома с турецким офицером.
Махбуб-ханум была дочерью бека, человека значительного. Отец ее был владельцем самой большой в городе бани и пользовался влиянием, и дочь его Махбуб-ханум одевалась богаче других.
Махбуб-ханум была очень красивая, такая красивая, что глядя на нее, я всегда вспоминал принцессу из сказки... Это была веселая, смешливая, живая женщина со сросшимися бровями н тонкой талией, перехваченной золотым поясом.
Махбуб-ханум была выдана за двоюродного брата, но тот был к ней равнодушен, жил один в Ашхабаде. Они развелись, и Махбуб-ханум вернулась в отцовский дом.
Когда мама водила нас в баню (для нас готовили отдельный номер), мы потом обязательно шли к Махбуб-ханум – их дом примыкал к бане. Махбуб-ханум тоже часто бывала у нас.
В двухэтажном доме, расположенном по соседству с нашим, жили два офицера турецкой воинской части (в нашем городе стояли сейчас не только мусаватские, но и турецкие офицеры). И я заметил, что стоило Махбуб-ханум появиться у мамы, одна из турецких офицеров Тофик-бек сразу же показывался в саду, а Махбуб-ханум становилась тогда особенно оживленной, громче смеялась и что-то говорила, говорила и все поглядывала на офицера... Конечно, я мало что понимал, но я не мог не чувствовать, что между этими двумя людьми происходит что-то.
Через несколько дней после того, как Махбуб-ханум сбежала к Тофик-беку, – Тофик-бек жил теперь в другом доме, – мама пошла ее навестить. Она и меня взяла с собой, потому что знала, как нравится мне смотреть на Махбуб-ханум (она как-то раз сказала об этом подруге, смутив меня чуть не до слез).
"А тебе идет выходить замуж! – сказала мама, как только мы вошли. Еще красивее стала". Она наклонилась к подруге, что-то шепнула ей, и обе расхохотались. Да, мама была права, Махбуб-ханум стала еще красивее, мне показалось даже, что я никогда не видел более прекрасной женщины. Радость лилась из ее сияющих, счастливых глаз, и счастье, струящееся из глаз женщины, почему-то и меня делало счастливым...
ВСТРЕЧА С НЕЗНАКОМЫМ ГОРОЖАНИНОМ
Дедушка Байрам решил навестить свою мать – бабушку Сакину, которая сейчас жила в Курдобе, в зимнем доме. Узнав об этом, я стал приставать к дедушке, чтоб он взял и меня, ну а дедушка мне, как известно, ни в чем не отказывал.
Мама тоже не возражала. Папа, на мое счастье, был в отъезде.
Рано утром мы с дедушкой сели в фаэтон Габиба и в сопровождении Кызылбашоглы отправились в путь.
Мы миновали поля колосившейся пшеницы, спустились в долину и тут увидели: на дороге стоит фаэтон, а чуть поодаль – трое вооруженных всадников и перед ними невысокого роста человек, похожий на городского. Он курил, прищурив один глаз.
– Приветствую тебя, Байрам-бек! – сказал дедушке один из всадников, высокий белолицый мужчина.
– Здравствуй, Рзакулубек, – ответил на приветствие дедушка и спросил, показывая на незнакомого мужчину: – Что за бедняга попался вам в руки?
Так это Рзакулубек! Я столько слышал об этом разбойнике, безжалостном и жестоком!
– Нашел беднягу! – Рзакулубек усмехнулся. – Это же большевик! Сейчас мы его прикончим!
– Откуда ты знаешь, что большевик?
– Ребята мои дознались. Да вон и бумажка у него в кармане – на, погляди! – Он протянул дедушке какой-то листок, Дедушка прочитал.
– Да, большевик, – сказал он. – Ну и что?
– Как это, ну и что? – Рзакулубек опешил. – Это ж не люди: никого не признают: ни отца, ни мать, ни бога, ни пророка! Этот вот сукин сын ходил по селам и подбивал убивать начальников и беков!...
– Неправда, – спокойно возразил мужчина, – мы не сторонники террора.
– Вы не здешний? – спросил дедушка.
– Родом я из Гянджи, но с детства жил в Баку. И сейчас ехал туда.
Как мне хотелось, чтоб дедушка расспросил этого человека, кто он, что делал в наших краях, но дедушка не стал расспрашивать незнакомца.
– Отпусти его, пусть едет в Баку! – сказал он Рзакулубеку.
– Да ты что это, Байрам-бек?! Если б эта змея тебя поймала, думаешь, отпустил бы живым?
– Думаю, нет, – сказал дедушка. – Когда большевики придут к власти, они скорее всего не оставят меня в живых. Только оттого, что вы убьете этого человека, ровным счетом ничего не изменится.
Рзакулубек побагровел:
– Нет, Байрам-бек! Ты знаешь, я тебя уважаю, но этого гяура я убью!
Лицо дедушки стало холодным и строгим. Кызылбашоглы положил руку на револьвер.
– Идите! – чуть прищурившись, сказал дедушка незнакомцу. – Вы свободны.
Незнакомец снизу вверх метнул взгляд на Рзакулубека, мгновение колебался, потом быстрым шагом пошел к фаэтону. Фаэтонщик с места пустил коней галопом.
Рзакулубек горестно покачал головой.
– Эх, Байрам-бек! Ты его от смерти спас, а он тебе доброго слова не молвил! Зря ты не дал пришибить нечестивца!
– Трогай! – сказал дедушка фаэтонщику.
– Дедушка, – спросил я, когда немножко отъехали. – А если они догонят его и убьют?
Дедушка Байрам достал папиросу, зажег ее, не спеша затушил спичку и сказал:
– Не посмеют.
– Ну как, Габиб, – спросил дедушка, когда мы выехали в поле, по-прежнему в картишки режешься?
Габиб не ответил, улыбнулся смущенно.
Это был тот самый фаэтошцик Габиб, который вез папу с мамой, когда они бежали. Может, и фаэтон был тот же самый, а может, и другой... Когда-то у Габиба было три фаэтона, два из них вместе с лошадьми он проиграл в карты.
Мы ехали по бескрайним степям Карабаха.
– Габиб! – снова позвал фаэтонщика дедушка. – Говорят, ты хорошо поешь? Спел бы, а? Скучно что-то...
– Что ты, бек, какой я певец?...
– Ладно, не смущайся, спой...
Не было б, господи, ни меня, ни этого мира.
Ни этой грусти в душе тоже если бы не было...
Он пел так печально, так трогательно, и пение его совсем не вязалось ни с длинным его носом, ни с большими обветренными руками, державшими поводья коней. Лица его я не видел, он сидел к нам спиной, но я чувствовал, что печаль льется из самого его сердца. Было так страшно слышать этот страдающий голос: я слышал о Габибе, что он мошенник, гуляка, картежник, плясун... Почему же он так печально поет?
– Да... – задумчиво произнес дедушка, когда Габиб кончил петь. Кажется, это слова Хуршуд-бану?
– Она сочинила, Кыз-хан, – вздохнув, сказал Габиб. – Какая была женщина, царство ей небесное!... Мой отец у нее конюхом был. Семь дочерей имел. Так она всех их замуж повыдавала с хорошим приданым, каждая стала хозяйкой в доме. – Он щелкнул кнутом, взбадривая коней. – Я мальчишкой был, как сейчас помню, каждый праздник Кыз-хан велит готовить в восьмиведерных казанах плов с шафраном и всем беднякам посылает. А на Новруз-байрам и муку посылала, и рис, и сладости, да упокоит господь ее душу. Отец рассказывал, пока она в Шушу водопровод не провела, только мечтали о хорошей воде.
– А я слышал, что и красавицей была, – заметил дедушка,
– Да, отец говорил, видная была женщина.
Через много лет, когда я стал уже разбираться в поэзии, я не раз вспоминал, с каким пылом, с каким уважением говорил о поэзии и поэте простой фаэтонщик, мошенник и картежник. В душе фаэтонщика Габиба, вся жизнь которого прошла на этих пыльных дорогах, жила некая грустная тайна, тайна эта живет, наверное, в каждом из нас. Иначе откуда столько тоски в мугамах? Откуда безграничная грусть в голосе красавца-певца Хана? Почему моя мама, простая женщина, так печально задумывается, слыша пение? Почему, когда папа, сдержанный, расчетливый человек, читает Коран, лицо у него становится трогательным и беззащитным? И почему дедушка так тяжело задумался, когда слушал печальный мугам, дедушка, умеющий на полном скаку подстрелить двух джейранов? В моей замкнутом маленьком мирке я с особой силой ощущал эту всеобщую грусть, и врожденный мой пессимизм все больше и больше усугублялся. Мама шутила, что меня съедает "мировая скорбь". Я до сих пор не знаю точного смысла этого выражения, но думаю, что дело не только в особенностях моей натуры. Дело в том, что печаль всегда таится в уголке нашего сердца...
В КУРДОБЕ.
СТРАХ ПЕРЕД ЧЕРНЫМ КАМНЕМ
Когда мы подъехали к Курдобе, уже спустились сумерки, тянуло дымком тлеющего в очагах кизяка. В село возвращалось стадо, мычали коровы, телята, лаяли собаки. На равнине, покрытой колючками, паслись расседланные верблюды...
Фаэтон остановился у дома дедушкиного отца, где жил теперь с семьей дядя Айваз. Собаки, захлебываясь лаем, окружили фаэтон, но Алабаш дяди Айваза, узнав дедушку, завилял хвостом, а остальных отогнали подбежавшие мужчины. Бабушка Сакина, бабушка Фатьма и еще какие-то неизвестные мне закутанные до глаз женщины тормошили, целовали меня.
– Ну, Байрам, – сказала бабушка Сакина – какие вести от нашего дорогого Нури?
– Не знаю, мама, – холодно произнес дедушка, не глядя на мать.
Я заметил, что у бабушки Фатьмы сразу потемнело лицо. "А мама твоя тоже ничего не знает?" – шепотом спросила она меня. Я молча покачал головой. Бабушка показалась мне такой несчастной, такой одинокой... И мне тоже стало вдруг одиноко и грустно.
Мы вошли в дом, освещенный висячим фонарем.
– Сними сапоги с дяди Байрама, – сказал дядя Айваз Карадже, который стоял у дверей и пристально смотрел на нас.
Кажется, Караджа даже обрадовался этому приказу, но дедушка не позволил ему снимать сапоги, снял сам и поставил в сторонке. Комната была огромная, как площадь. Посредине огромной грудой громоздились постели, ковры. На полу, покрытом войлоком, разложены были тюфяки и мутаки.
Я поднял голову, взглянул на потолок и съежился от страха.
Потолок и огромные балки, лежавшее на вертикальных опорах, почернели от сажи (может, потому и называют такие дома "черными домами") и были густо перевиты паутиной. Мне вдруг показалось, что там, за этими огромными черными балками, таится что-то страшное.
Когда стали пить чай, дядя Айваз начал рассказывать дедушке о своем верблюде. Верблюд дяди Айваза был знаменитостью, он мог поднимать немыслимое количество груза, и вот уже несколько дней верблюд этот в ярости бродил по степи, никого не подпуская к себе.
– Я в полдень шел с нижнего зимовья, вдруг вижу: стоит возле Ущелья Джиннов и смотрит куда-то. Хотел было назад, а он увидел меня, все, думаю, сейчас набросится и растопчет!...
С прошлого года злобу затаил – я его палкой по коленям огрел, не хотел садиться. Побежал я, верблюд – за мной... Чувствую настигает, а у меня, хорошо, бурка была, я ее и скинул...
– Это ты молодец... – сказал один из стариков. – Сообразил.
– Да... Обернулся я, вижу: бурку мою терзает. Потом бросил ее и за мной! Жизнью твоей клянусь, Байрам, не окажись поблизости хлева моего брата Зульфикара, не спастись мне – едва успел в хлев нырнуть, он доскакал да прямо тут у хлева и свалился... Потом уж ребята окошко заднее разобрали, я и вылез...
– Верблюд, пока не отомстит, обиду свою не забудет, – бабушка Сакина вздохнула.
– Вот, смотри, как устроено, – глубокомысленно заметил старый Мустафаоглы, – чего только джинны с конями ни вытворяют, а к верблюду ни один и близко не подойдет!
– А с конями, значит, мудруют джинны? – спросил дедушка Байрам, пряча в усах усмешку.
– "Бисмиллах" надо говорить, когда их поминаешь! – одернула сына бабушка Сакина.
– Дядиного жеребца каждую ночь гоняют, – огорченно сказал Гаджи. Встану утром, а он весь в кровавом поту и грива в косицы заплетенная...