Текст книги "Каменный пояс, 1974"
Автор книги: Илья Миксон
Соавторы: Борис Рябинин,Анатолий Рыбин,Юрий Шпаков,Нина Кондратковская,Александр Павлов,Лидия Гальцева,Рамазан Шагалеев,Михаил Шанбатуев,Василий Еловских,Виктор Алексеев
Жанры:
Советская классическая проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 19 страниц)
– Ас бухгалтерами говорили?
– С Вьюшковым толковал. Тити-мити, говорю, недодаете. А у него смехи.
– Поговорите с бухгалтером фермы.
Только положил трубку – опять звонок. Снова из Травного. Бойковатый женский голос:
– Мне бы путевку в дом отдыха. Дома разве отдохнешь. Я уже четыре дня как в отпуске. Весь отпуск пролетит – не заметишь.
«Шпарит как из пулемета. Тысяча слов в минуту».
– Обращайтесь в рабочком. Путевки там есть… А у меня путевок нет… Нет у меня путевок, понимаете!
Вошел Птицын. Сейчас это был уже какой-то другой Птицын – обыкновенная улыбка, спокойный, мягкий голос:
– Хулиганы витрину повалили с комсомольской газетой. Не то, чтобы совсем, но уже не в вертикальном положении…
Все эти люди, кажется, решили завалить Лаптева своими мелочами.
– Пусть у секретаря комитета комсомола голова болит. А нам надо подумать вот о чем. В совхозе два месяца не выдавали зарплату.
– Уж так получилось. Но люди у нас, в общем-то, живут хорошо. Приглядитесь-ка.
Лаптев заметил, что главный агроном говорит с ним сейчас по-доброму, вежливо, совсем не так, как говорил на планерке.
– Пригляделся. У нескольких рабочих вчера побывал на квартирах. Все есть: телевизоры, диваны, ковры, и одежонка справная, хотя и не самого модного пошива; пища калорийная, – мяса, яичек, молочка ешь, сколько хочешь. А за счет чего все это? Зарплата у новоселовских рабочих невелика, куда меньше, чем в других совхозах; личное хозяйство – огороды, собственные коровы, кабанчики и овечки, выручают. Шут с ней, с зарплатой! Если что, свезет мясо на базар, туда, где оно подороже. Едет домой – карманы от денег топырятся. А в совхозе шаляй-валяй работает. Личные хозяйства у специалистов и рабочих непомерно раздуты.
– Разве можно в деревне без скотины?
– Да, но если у рабочего во дворе своя собственная ферма…
– Это дело каждого, в конце концов. – В голосе главного агронома неприкрытое удивление. – Пусть работают. Больше работают – меньше пьют, меньше бездельничают. И богаче будут.
– Не о том богатстве речь, вы это прекрасно знаете. Есть нормы, установленные законом, где определено, сколько рабочий и служащий совхоза может держать личного скота. А здесь что? У некоторых по три коровы, по двадцать овец и чуть ли не с полсотни свиней. Вот сколько, к примеру, у вас?
– Держу…
– Сколько?
– Коровы у меня две. И телка.
– А свиней?
– Я не люблю свинину, она жирна. А для пожилых жирное не годится. У меня овцы. Между прочим, будущее несомненно за овцами.
– Сколько же вместе с ягнятами?
– Ну… двадцать две.
– И, наверное, пчелы?..
– Мед при моем здоровье крайне необходим.
– Да гуси, куры. И у Максима Максимовича почти столько же.
– Да, у него тоже две коровы и телка.. – Птицын чуть заметно усмехнулся: – У того вкус другой – любит свинину. Боровов держит. И уток. А какое, собственно, все это имеет значение? Ведь вот сегодня я куда раньше вас на работу пришел. Вы еще сладкие сны видели, когда я во дворе прибирался и мимо ваших окон проходил… Так не все ли равно, что я дома делаю – лежу на кровати, с женой обнимаюсь или навоз убираю, капусту поливаю?
«Ишь… задело… оправдывайся давай».
– У вас другое. Вам нет смысла держать корову, заводить свиней и овечек. Много ли одному надо?
– Это касается не только нас с вами. Если во дворе мычат коровы, и хрюкают свиньи, то мысли о них будут все время лезть в голову. Поехал в командировку, а дума одна – как бы быстрее домой. Корова, кажется, заболела, не ест, не пьет. Поросенок подох. Да и овечки что-то невеселые. Дверь у хлева подгнила. Такому человеку и передохнуть некогда. На работе спит. Я же видел вчера… Дремлют. Даже посапывают. И уж где тут до учебы.
– В Новоселово без личного хозяйства нельзя. Условия!..
«Все крутит».
– Условия обыкновенные. Просто чрезмерная увлеченность личным хозяйством…
Из приемной доносился хохот Саночкина.
– В воскресенье встречай давай! Поллитровочка чтоб и все прочее. Ну, а мясца будет от пуза. Как договорились, везу свинью и трех барашков.
Когда Птицын ушел, Лаптев позвал в кабинет Саночкина. Надеялся увидеть разболтанного, пустого человека, одного из тех нерадивых работников, которые приносят лишь неприятности, но сразу понял: Митька не так уж прост, глаза понимающие, умные.
Саночкин! Где-то что-то было у Лаптева связано с этой фамилией. Не с Митькой, а с фамилией его. Может быть, встречался еще один Саночкин? Нет, не вспомнить. Но фамилия навевает что-то хорошее и вроде бы не подходит к Митьке.
– Скажите, сколько вы имеете личного скота?
– Скота?
– Да, скота?
– Личного?
– Да, да, личного. Я же говорю достаточно громко и ясно.
Саночкин качнулся, устраиваясь поудобнее на стуле, и на Лаптева пахнуло винным перегаром.
– Сегодня спозаранку успели выпить или вчера?
– На какой вопрос отвечать? – усмехнулся он.
– На оба.
– Дернул сегодня стакашек, был такой грех.
– В пьяном виде сюда больше не являйтесь. – Лаптев уже жалел, что пригласил Саночкина: новый вопрос назрел – пьянство. – Ладно, идите и проспитесь…
– Так это я разве пьяный?.. Это я так… для аппетита, а скота у меня двадцать восемь голов. Коровьих, овечьих, свинячьих. Больших и маленьких. Курицы, гуси и утки не в счет. Я свою ферму – о! – как поставил.
Он поднял большой палец и хохотнул. Хохоток короткий, приглушенный, многозначительный.
– Сальцо у моих свиней трехслойное, так и тает во рту. Особливо, если после водочки. Заходите, угощу. Овечки тонкорунные. Не то, чтоб самой-самой высшей породы, но мерлушка хороша, на толкучке с руками готовы оторвать. А коровы мои доят столько, что на всех конторских и молока, и сметаны хватит. Попробуйте, найдите еще таких коров. В совхозе-то и ветврачей, и зоотехников полным-полно, науку всякую применяют, а скотина тощая – кожа да кости и все че-то дохнет от мудреных книжных болезней. А у меня за всю жизнь ни одна не болела и не подохла. Здоровешеньки. Вот такоть!
«Говорит будто нарочно, чтоб подзадеть…»
– Вы едете в город продавать мясо?
– Ну! Многие в город подаются. В городе наше новоселовское мясо в ходу.
«Черт знает что!.. А у совхоза одни убытки – больше ста тысяч рублей в год. Каждый живет сам по себе: свой скот, свои огороды, покосы, сады. Кадушки с груздями. Что тому же Саночкину зарплата. Лишь бы числиться на работе и пользоваться преимуществами совхозника».
Саночкин! Где он встречал эту фамилию?.. Зазвонил телефон, и Лаптев поднял трубку.
Ивана Ефимовича вызывали на заседание райисполкома.
2
Много в биографии Лаптева было и нелегкого.
В дни, когда на Родине наступил мир и покой, на его долю выпали бои с фашистами. С запада тянулись в Россию эшелоны с веселыми фронтовиками; фронтовики возвращались домой, а навстречу им, без песен и музыки, спокойные и незаметные ехали в теплушках солдаты-чекисты. Ехали воевать. О тех боях газеты не сообщали, и солдаты умалчивали о них в письмах. Это были особые бои, когда не рвались снаряды, не падали с самолетов бомбы. Но денно и нощно тонко свистели пули. Чекисты вылавливали озверелых фашистов, которые по одному, а чаще мелкими группами в три-пять человек скрывались в лесах Прибалтики.
Осматривая однажды безлюдный хутор, в углу небольшого сарая Лаптев увидел кучку соломы. Он не успел поддеть штыком эту солому, как раздались два оглушительных выстрела и резко ударило его в бедро, а через полгода ранили еще, тяжелее. Он тогда шел в цепи, третьим слева, и пули, выпущенные фашистами, попали именно в него. Может быть, потому, что был он выше, приметнее других… Помнит только удар в грудь и больше ничего…
После демобилизации приехал к себе в деревню, устроился в МТС, худущий, постаревший. Будто давным-давно, как во сне, было все это: заочная учеба в институте, продвижение по службе… За работу в МТС Лаптев получил орден Ленина. Он издал брошюру об опыте механизаторов, на титульном листе которой стоял гриф: «Всесоюзная сельскохозяйственная выставка».
Когда все вроде бы уже окончательно утряслось, наладилось, неожиданно нагрянула беда.
– Как вы могли до такой степени запустить свою болезнь? – удивлялся рентгенолог.
У Лаптева оказалась открытая форма туберкулеза, с кавернами в обоих легких. И гадкое чувство обреченности овладело им: он был уверен, что жизнь его уже кончена.
Этому, видимо, в немалой степени способствовало и то, что стал он пристально интересоваться туберкулезом, читать книжки о нем. А книжки были все старые, изданные в дедовские времена.
Но болезнь отступила. Ей на смену пришла другая беда.
Лаптев получил письмо от жены Брониславы, каждое слово которой било точно кувалдой:
«Ты уже выздоравливаешь, и моя помощь тебе скоро будет не нужна. Я тебя очень уважаю, но…»
Отшвырнул от себя исписанный мелкими буквами лист. Решила уйти – уйди, зачем выкручиваться… Его всегда коробило от ее мещанских слов: «Живем один раз», «Каждый лишь о себе думает»… И детей иметь не хотела. Эгоизм ее он поначалу принимал за легкомыслие, сам проявляя при этом легкомыслие. И опять можно так рассуждать: не могут же люди не ошибаться… Мир велик, и характеры в нем всякие. Все надеялся: дурное от нее со временем уйдет и останется только то, что природа отпустила ей, надо сказать, с избытком: трудолюбие, аккуратность. Умела вести хозяйство, чистоплотная и женственная была.
Лаптев не знает, где она теперь, и не жалеет, что они расстались. До сих пор дивится, как могла красавица Бронислава заинтересоваться им: природа-скульптор не очень-то утруждала себя, создавая его скуластое с впалыми щеками лицо. К тому же еще он неуклюже большой, костистый…
Лаптев не любил свою внешность и даже стыдился ее. Когда-то в молодости она приносила ему немало огорчений. Люди, однако, говорили, что его неказистость особого рода – не отталкивающая, наоборот, мягкая, добродушная, располагающая к себе, и, как сказала однажды Бронислава, – «у него умная улыбка»…
Лет пять после лечения Лаптев работал директором краеведческого музея в тихом, старинном, когда-то уездном, а ныне районном городке.
В музее он мог часами рассматривать, изучая старинные документы, всевозможные вещицы, которые у них называли сухим словом «экспонаты», и жалел, что директор, а не научный работник: у директора все же свои обязанности и заботы.
Ему виделось что-то общее между экспериментами в зоотехнике и научной работой в музее; тут и там неустанные поиски, тут и там сладко мучаешься от ожидания победы…
Странно, теперь все говорили о нем, как о вчерашнем работнике музея, и никто не вспоминал, что Лаптев был директором МТС. Да и нет в этом крае никого, кто знал Лаптева в расцвете сил, в ту давнюю пору, остался орден, ну еще грамоты и брошюра – немые свидетели былого.
У Лаптева цепкая зрительная память: он прочно запоминает лица, подписи, улицы. Само содержание текста может забыть, а на какой странице книги текст этот помещается, безошибочно найдет.
И он, рассчитывая на эту свою память, старался всех обойти, все до мелочей запомнить: ведь хозяйство, где предстоит ему работать, надо знать досконально.
В Травное Иван Ефимович прибыл под вечер. Сумерки были грустными, тихими, окна в домах еще не осветились. В центре села стояли полуразрушенная церковь и два кирпичных двухэтажных дома без дверей и крыш – одни старые-престарые грязные стены, облезлые, побитые, будто после бомбежки, угрожающе глядевшие на мир пустыми глазницами-окнами. Вокруг синеватый снег да скелеты высоких тополей.
Здесь когда-то был женский монастырь, кажется, самый древний за Уралом и, судя по документам, хранящимся в музее, очень богатый, хотя земли тут плохие и много болот. В Травном располагался монастырский центр, а Новоселово, где до революции стояло лишь несколько бревенчатых домов, окруженных трясинами, камышовыми озерами и буреломом, считалось ссыльным местом, где пребывали самые строптивые, непокорные монашенки.
«Какая келейная тишина, – думал Лаптев, озираясь по сторонам. – Даже настроение портится».
В конторе фермы сумерничали три женщины. Зажгли свечу, стоящую в стакане.
– Ну, что поделываете? – спросил Лаптев нарочито весело. – Я вижу, у вас тут совсем, как в монастыре.
– Да вот манны небесной ждем и света электрического. – Это сказала женщина лет тридцати пяти. Твердый упрямый лоб, большие умные глаза, смотревшие откровенно насмешливо.
От нее повеяло на Лаптева чем-то удивительно знакомым и мало приятным.
«Нет, я ее никогда не встречал».
Догадка пришла внезапно: у нее так же, как у директора Утюмова, разделен глубокой морщинкой подбородок, и когда она говорит, то так же, как он, странно напрягает верхнюю губу.
Позднее, уже в конторе совхоза, он узнал, что женщина – ее звали Татьяной Максимовной – приходится сестрой Утюмову, который не жалует ее за строптивый характер.
Татьяна работала свинаркой, заочно училась в сельскохозяйственном институте. Фамилия ее – Нарбутовских, по мужу.
– Ждете, значит? – спросил Лаптев, стараясь поддержать шутливый тон разговора.
– Да! Жду-пожду – наживу нужду. Ну вот и главный пророк по ступенькам поднимается.
«Разбитная, видать».
Как потом он убедился, Татьяна Максимовна любила дерзить, строить из себя нетерпимую при незнакомых людях. Но так она поступала лишь тогда, когда ей чем-то незнакомцы нравились.
«Главным пророком» оказался управляющий фермой Вьюшков. Тощий, небритый, с лицом мученика, он влетел в контору «на всех парах» и шумно, радостно протянул руку Лаптеву, которого прежде никогда не видел. Как он догадался, что это именно Лаптев, – неизвестно, но чувствовалось, – искренне радуется его приезду.
– Ох и беда с народом! Что за люди? Никакой личной ответственности. Летит, будто слепой и пьяный в стельку. До седых волос доживут, а все как дети.
Длинно, путанно Вьюшков сообщил, что в соседней деревне сбили грузовиком столб и свет неизвестно когда дадут, во всяком случае не сегодня.
– Не сегодня?
Нарбутовских вскочила со стула.
– Да уж че ты больно?! – махнул рукой Вьюшков.
– Что больно?
– Родят, ничего не сделается. Возьми лампу керосиновую. Вон ту, со шкафа.
– Она неисправна. Дымит и тухнет. Свиньи к электричеству привыкли.
– Давай к канализации приучи.
– Ну к чему ты говоришь такое? Электролампа на потолке висит, не качается. А от керосиновой – тени по стенам мечутся. Это беспокоит свиней.
– Пусть мечутся. Природа потребует, так родят. Светло ли, темно ли, че уж!
– Чепуху плетешь. Надо хороших керосиновых ламп купить. Сколько раз говорили. Это не в первый раз, без электричества. Я приношу свою керосиновую лампу, а другой свинарке, как и тебе, все равно.
– Че ты говоришь?! Ну, че ты говоришь, Татьяна? Я на работе днем и ночью. Ни минуты отдыха. Детишков не вижу, недосыпаю, недоедаю. Побриться некогда…
Огонек в керосиновой лампе заострен, как кинжал, испускает тонкую, тревожно вьющуюся струйку дыма.
Вьюшков был в затасканном, порыжевшем полушубке, неряшливо сшитом, старой шапке с надорванным ухом, в подшитых валенках, и Лаптев подивился: заведующий фермой, немало зарабатывает, держит коров, свиней, овечек, – хватит даже на соболью шубу.
– Дверь в свинарнике подремонтировали? А доску прибили? А стекло в окошке заменили? – Повернувшись к бухгалтеру фермы, Вьюшков такой же строгой скороговоркой проговорил: – Завтра стол привезут. Я заказал поменьше размером. Поставишь поближе к стене. Так, чтобы проход оставался. А шкаф отодвинь вон туда. Туда вон! Ничего, ничего, дверь будет открываться…
В контору без конца заходили люди – мужчины, женщины, дети; сидели в комнатах и коридоре на стульях, на корточках, подпирали спинами стены и печку и разговаривали; кто о чем. У входной двери возились двое мальчишек, сопели, выкрикивали: «Ах, ты!», «Я тебе счас!».
– Ну-ка вон отсюда! – крикнул Вьюшков. – Распустили свою ребятню. Уж сколько разов говорил этой Марье, чтоб уняла своего, – нет. Дождется – займусь!
– Ей некогда, Марье, – послышалось из темного коридора. – Она все с хахалем…
– До хахаля тоже доберусь. Им только пирушки.
– Ну, насчет пирушек ты зря, – возразил тот же голос. – Не чаще нас с тобой…
– А вот мы разберемся. В субботу до ночи орали.
– Брат к ней приезжал. Выпили – что из того.
– Разберемся. Успевает, где не надо. И чего ни скажи – сотню слов в ответ как из пулемета выпалит.
Лаптев прислушивался, хотел узнать, что говорит, как ведет себя заведующий фермой, которого так нахваливал Птицын.
Вошел бородатый мужик и потянул за рукав Вьюшкова:
– Все-таки сколько ж на крылечке у вас тут ступенек сделать? Ты говоришь, шесть, а по-моему, четырех хватит. Не ребятишки же…
Вьюшков скривился, хотел что-то сказать, видать, сердитое, но его опередил Лаптев:
– Скажите, вы плотник?
– А что? – наершился бородатый мужик.
– Я прошу ответить на вопрос: вы плотник?
– С пятнадцати годов топор в руках держу.
– Ну так и делайте столько ступенек, сколько считаете необходимым. Зачем беспокоить управляющего по пустякам!
Плотник рассердился:
– А че вы на меня?! Сам он!..
Скрипела входная дверь, как будто по неким басовитым струнам проводили смычком, и Лаптеву казалось, что дверь ломается. Люди беспрерывно входили, выходили, и дверь без конца пела свою противную песню. От этой музыки у Лаптева разболелась голова; заслышав протяжный скрип, он почти со страхом ожидал следующего и думал: «Порою и мелочь – не мелочь. Как они терпят?»
– Вьюшков, на-ка подпиши! – Молодой рабочий, оглядываясь по сторонам, небрежно сунул управляющему смятую бумажку, и тот, не глядя, ее подписал.
В небрежной позе молодца проглядывало что-то фальшивое. Лаптев попросил бумажку, сел за стол и, хмурясь, начал на счетах подсчитывать. Потом сказал тихо и требовательно:
– Товарищ Вьюшков, подойдите сюда! Вы разобрались в этом документе? У вас каждый день вывозят почти по пятнадцати центнеров навоза от одного поросенка… Не смотрите на меня удивленно, так получается. Математика здесь простая. В прошлом месяце вы получили пятьдесят два поросенка. Слишком мало, прямо скажем. Но это вопрос, так сказать, второй. В общем, пятьдесят два. А вывезено от поросят две тысячи триста тонн навоза. Ну, вот и выходит, что каждый поросеночек-сосунок ежедневно оставляет в свинарнике почти пятнадцать центнеров навоза. Раскладите-ка по дням. Надо целый гараж грузовиков иметь, чтобы навоз вывозить. Вам подсовывают липу, а вы подписываете, не глядя…
Даже при слабом освещении было видно, как сильно трясется у Вьюшкова рука.
– Меррзавец! Где он? Верните его! – Ткнул пальцем куда-то в темноту. – А ну-ка сбегай! Доверяешь людям. Советский человек, работник совхоза, а ведет себя как жулик. Я тебе сказал, сбегай!
Вьюшкову ответил парень явно фальшивым голосом:
– Не могу я. Ноги че-то болят.
– Как это «не могу»? А ну, давай быстро! – Последние слова он прокричал грубо и нервно.
– А пошел ты!..
«Ну, порядочки!» – удивился Иван Ефимович.
Вечером, как всегда, на ферме была планерка, и она началась с опозданием на час; люди вели себя свободно: курили, смеялись, переговаривались, будто в гости явились; Вьюшков утихомиривал рабочих, даже прикрикивал, но никто не слушал его, и Лаптеву становилось ясно, что Вьюшкова тут никто по-настоящему не уважает, хотя без конца пристают к нему с вопросами.
Лаптев не знал, как ему поступить: конечно, надо бы сказать о недостатках в работе фермы и покритиковать Вьюшкова, однако насколько сильно покритиковать; не может же он на основе беглых, хотя и точных впечатлений, – был убежден в этом! – разнос устроить, ведь и Утюмов, и Птицын хорошего мнения об управляющем.
Ему вспомнилось, как он, будучи директором МТС, беседовал с пьянчугой-трактористом, тот был так же вот, как Вьюшков, суетлив и подозрительно активен!..
Лаптев выступал последним, когда Вьюшков уже охрип от длинной речи и замолк, и люди (был поздний вечер, почти полночь) затихли, охваченные легкой дремой; управляющий слушал спокойно: начальство должно быть проницательным, видеть недостатки и критиковать, на то оно и начальство; но после слов Лаптева о том, что в Травном лучшие земли, что здесь больше, чем на других фермах людей, и вообще благоприятные условия, а дела идут так себе – серединка на половинке, Вьюшков насторожился, как бы замер, потом брюзгливо поджал губы, покачал головой, это, в свою очередь, вывело Лаптева из равновесия, и он сказал то, чего не решался пока говорить:
– Управляющий лезет в каждую щель, всех подменяет, видимо, думает, что он всезнающий и всевидящий, а кругом несмышленыши. Разве один сработаешь за всех?! Нельзя лишать рабочего инициативы, превращать его в оловянного солдатика.
Сонность с людей будто сдуло; на лице Вьюшкова – изумление, во взгляде Нарбутовских – любопытство и еще что-то, пожалуй, насмешливое…
Сказав, что планерки на ферме надо проводить раз в день, и лучше вечером, минут на двадцать, не больше, Иван Ефимович «перешел к вопросу», который его очень беспокоил, и о чем он хотел говорить не только в Травном, а на всех фермах, со всеми.
– До революции, – начал он, – земля принадлежала частным лицам. Ею владели помещики, кулаки да церковники. Теперь земля принадлежит всему народу.
Лаптев заметил: люди опять опустили головы, поскучнели, услышав знакомые слова, но Иван Ефимович не мог обойтись без них.
– Все блага, все богатства люди получают от земли. Из земли мы берем каменный уголь, нефть, газ и руду.
Улыбаясь, Вьюшков посматривал на рабочих, как бы хотел сказать: «Ну и начальство к нам пожаловало. За детишек нас принимает, за первоклашек несмышленых».
– Используя эти природные богатства, рабочие на заводах делают автомашины, комбайны, все то, чем мы постоянно пользуемся, что нам крайне необходимо – кровати, телевизоры, радиоприемники, мотоциклы, часы, электролампочки. Рабочие в городах изготовляют для нас с вами пальто, костюмы, платья, сапоги, туфли и многое другое. И мы покупаем все это по государственным ценам. Я подчеркиваю: не по рыночным, где устанавливается цена, как бог на душу положит, а по государственным. Заводской и фабричный рабочий получают за свой труд зарплату. Зарплату! По социалистическому принципу: по количеству и качеству затраченного труда. А мы с вами должны выращивать на земле хлеб, овощи, ухаживать за скотом и продавать государству продукты сельского хозяйства. И, конечно, тоже по государственным ценам. И получать, как городской рабочий, зарплату. В соответствии с количеством и качеством затраченного труда. А что же делаете вы? Городские товары покупаете по нормальным, государственным ценам, а вот мяско, молочко, картошку, яйца и другие продукты сельского хозяйства, выращенные на государственной земле, везете на базар и продаете втридорога. Больше половины рабочих вашей фермы торгуют на базаре, благо, город рядом, рукой подать.
– А это наше! – крикнула женщина в дорогом пальто с каракулевым воротником и пышной пуховой шали.
– Что наше? – голос у Лаптева посуровел.
– Нашинские продукты-то. Город-то кто кормит? Мы, деревенские.
– Перестань, Тася! – проговорил Вьюшков.
Татьяна Нарбутовских засмеялась, и смех ее был открытый, веселый.
– Она хотела бы кормить только саму себя. Чтобы от всех других ей была польза. И от городских, и от деревенских.
– Как ты можешь так говорить, Татьяна? Нашла место для хаханек. – Вскочив, Вьюшков замахал руками…
– Если бы заводские рабочие стали исходить из вашей логики, – повысил голос Лаптев, – они бы сказали: все, что мы делаем, это – наше. По какой цене захотим, по такой и продадим. Варите суп, в чем хотите, хоть в деревянном корыте, хоть в ладонях. Копайте землю палками и одевайтесь в шкуры. Пусть эта женщина подумает на досуге о том, что она сейчас сказала.
Но Таисью, чувствовалось, Лаптев не разубедил.
– Так вот, я и говорю: свои продукты, выращенные на земле, вы продаете по высокой рыночной цене, а товары, сделанные руками городских рабочих, приобретаете только по государственным низким ценам. Значит, вы заставляете заводских людей работать на вас. И если идти по такому пути, то можно дойти и до мошенничества, до грабежа прямого.
– Так ведь разрешено! Что тут плохого-то? – Это проговорил кто-то из мужиков.
– Да, конечно, разрешено. Никто не будет возражать. Но вы же знаете, до каких размеров в совхозе расширили индивидуальные хозяйства. Ни времени, ни сил не жалеете. Своя скотина и гладкая, и упитанная, и здоровая, хоть на выставку. Лучшие сенокосные угодья вы используете… Разве не так? Даже сеном торгуете. Вот вчера, к примеру, к вам из города приезжало два грузовика. И это в то время, когда совхозу не хватает кормов. У нас на фермах, как известно, не только свиньи, но и коровы. Есть случаи – животные гибнут, особенно перед весной. Вы скажете: от болезней гибнут. Да, но если бы было достаточно кормов и были бы корма питательными, витаминными, болезней было бы меньше. Вы посмотрите на сено, которое у вас на сеновалах, и на сено, которым питаются совхозные коровы. Разница! Траву для совхоза косим поздним летом или осенью. Чаще осенью. А сено осенних укосов не очень питательно, в нем много грубой клетчатки. Такое сено плохо переваривается. Оно отрицательно сказывается на продуктивности животных. Лучшее сено с ранних сенокосов. И витаминов много, и полезного вещества – протеина – порядочно. Все наиболее ценное в листочках. А какие осенью листочки? Косим мы, к тому же, в лесу или на болотах, где трава намного хуже. Все это вам известно…
Люди ерзали на стульях, посмеивались, и смех у них был добродушный, понимающий…
– Мы должны жить не на деньги от базара, а на зарплату. Держи столько животных, сколько необходимо твоей семье. Законом запрещены личные фермы, и мы обязаны соблюдать законы. Я не говорю, что так у всех, но у очень многих. Даже у товарища Вьюшкова три коровы и двадцать пять овец. И еще куры, гуси, целый птичник. А у него одна дочка-школьница. Куда столько продуктов? Все это, конечно, пойдет на базар.
– Да вы что?! – с дрожью в голосе выкрикнул Вьюшков. – Вы что меня поносите? Вы в кого меня превращаете? Я тут за всех как окаянный тяну, а меня будто вражину…
– Выходит, будет лучше, если лодыря гонять! – крикнула Таисья…
Лаптев старался сдерживаться, говорить спокойно, хотя где-то в глубине души его нарастало раздражение, готовое вот-вот прорваться. Он знал за собой такую слабость: сгрубить, и это случалось обычно в минуты, когда требовалось самообладание. Потом в высшие инстанции поступали жалобы, начинались проверки, телефонные звонки, и в принципе будучи правым, Лаптев вроде бы оказывался виновным: «Не проявил выдержки».
Последние годы поостудили его, поутихомирили: он уже никому никогда не грубил, но все же иногда и одергивал себя: «Успокойся! Хватит!»
Вот и сегодня он не стал спорить с Вьюшковым, только сказал:
– Надо держать скота столько, сколько положено по закону, с личными фермами пора кончать; нельзя смотреть на совхоз через рога собственных коров, иначе все совхозное будет казаться чужим.
«Через рога собственных коров» – это выражение ему понравилось, и он еще раз его повторил.
Вспомнилось. Вчера экономист Дубровская заметила: «Посмотрите, какие ноги у совхозных свиней. Длиннющие, как у жеребят».
Лаптев назвал несколько цифр.
– Как видите, ваша ферма – средняя в нашем совхозе. А совхоз хронически отстает. Мы в большом долгу перед государством.
Татьяна Максимовна проговорила, качнув головой:
– Правильно!
Остальные молчали, но в молчании угадывалось согласие.
«Видимо, никто с ними не беседовал».
Потом Лаптев снова говорил о кормах. Была еще глубокая зима, весной и не пахло, а кормов оставалось всего-ничего, до лета не хватит.
– Товарищи! Я прошу вас отдать излишки сена, соломы и картошки совхозу. Нам надо спасать животных. И свиней и коров.
Пододвинул к себе лист бумаги и спросил, кто, сколько и каких кормов может выделить из своих личных запасов. Ожидал, что сейчас посыплятся вопросы, кто-то будет играть в молчанку, кто-то сгрубит, но ничего этого не было.
– Да мы не понимаем, что ли. Записывай два воза сена. Ну, а картохи у меня маловато. Два мешка дам, а больше не.
– Я дам пять мешков картошки, так и быть. Солому забирайте всю.
– Ну и от меня прошу…
«Люди здесь определенно хорошие», – подумал Лаптев и вздрогнул от грубого голоса Таисьи:
– Задарма, положим, не шибко охота…
Голос хотя и грубый, а беззлобный, даже что-то дружеское уловил в нем Иван Ефимович.
– Да замолчишь ты или нет?! – крикнул Вьюшков. – Будь ты!.. Плетешь черт-те что. Совхоз вам не монастырь, зазря чужого не захватит, получите сполна… – Помолчав, добавил уже потише: – По государственным ценам. Пишите от меня…
Расходились почти в полночь.
…Лаптев прожил на ферме еще два дня и все время приглядывался, прислушивался к Вьюшкову, больше и больше убеждаясь в том, что это – жалкая копия с директора Утюмова: тоже силится показать, что он «тянет за всех», трудится денно и нощно, недосыпая, не видя семьи. К тому же еще и неврастеник, суетлив, вечно в какой-то панике, глядишь на него и кажется, будто все на ферме вот-вот порушится, дома повалятся, свиньи подохнут, урожай погибнет.
Вьюшков был когда-то шофером. И не простым, а высшего класса. Лет пятнадцать водил легковушки и грузовики, считался передовиком. Районная газета печатала его фотографии. Передняя стена вьюшковского дома почетными грамотами увешана. И тогда совхозное начальство решило: поставим его управляющим; все у этого человека «на должной высоте» – трудолюбив, исполнителен, бережлив, любой недостаток увидит, может подсказать и посоветовать, вина в рот не берет; потом, глядя на него, беспокойного, радовались, будучи уверенными, что лучшего управляющего днем с огнем не найти.
«Так и не поняли, что Вьюшков – никудышный руководитель, – качнул головой Иван Ефимович. – Ох, уж эти Вьюшковы! Тонут в мелочах, не видя главного. И рабочие привыкают к таким нянькам: «А какой хомут на Карьку надеть?» Никто не уважает их. А они хотят, чтобы уважали, чтобы был у них добрый авторитет, и начинают покрикивать, создавать нетерпимую, нездоровую обстановку. Ведь не всякий передовик может руководить людьми. Нужен талант. Не все рождаются с таким талантом. Ни к чему руководителю излишняя запальчивость. Ни к чему и нерешительность. Плохо, если он не в меру угрюм и обособлен или же, как тамада, расточает шуточки-прибауточки, балагурит, потешает людей, видя в этом веселье прежде всего утеху для самого себя…»
Раздумывая обо всем этом, Лаптев все больше утверждался в мысли, что Вьюшкова надо снимать. Каков поп, таков и приход. Утюмов подбирал людей по своему образу и подобию, пестовал их. Едва ли исправишь таких.
Он пытался сопоставить Вьюшкова с Утюмовым и Птицыным. Редко найдешь людей, внешне столь непохожих. Утюмов рослый, поджарый, Вьюшков квеленький, личиком серый, неприметный. Птицын важный такой, прет из него «само начальство». А в общем, у всех троих есть что-то общее, неуловимо схожее, как у мужа и жены, проживших с полвека в супружестве…








![Книга И век и миг... [Стихотворения и поэмы] автора Егор Исаев](http://itexts.net/files/books/110/oblozhka-knigi-i-vek-i-mig.-stihotvoreniya-i-poemy-52579.jpg)