Избранное
Текст книги "Избранное"
Автор книги: Илья Эренбург
Соавторы: Пабло Неруда,Поль Верлен,Франсис Жамм,Артюр Рембо,Николас Гильен,Франсуа Вийон,Хорхе Манрике,Хуан Руис
Жанр:
Поэзия
сообщить о нарушении
Текущая страница: 10 (всего у книги 17 страниц)
308. «Морили прежде в розницу…»
Морили прежде в розницу,
Но развивались знания.
Мы, может, очень поздние,
А может, слишком ранние.
Сидел писец в Освенциме,
Считал не хуже робота —
От матерей с младенцами
Волос на сколько добыто.
Уж сожжены все родичи,
Канаты все проверены,
И вдруг пустая лодочка
Оторвалась от берега,
Без виз, да и без физики,
Пренебрегая воздухом,
Она к тому приблизилась,
Что называла звездами.
Когда была искомая
И был искомый около,
Когда еще весомая
Ему дарила локоны.
Одна звезда мне нравится.
Давно такое видано,
Она и не красавица,
Но очень безобидная.
Там не снует история,
Там мысль еще не роздана,
И видят инфузории
То, что зовем мы звездами.
Лети, моя любимая!
Так вот оно, бессмертие, —
Не высчитать, не вымолвить,
Само собою вертится.
1964
309. В РИМСКОМ МУЗЕЕ
В музеях Рима много статуй,
Нерон, Тиберий, Клавдий, Тит,
Любой разбойный император
Классический имеет вид.
Любой из них, твердя о правде,
Был жаждой крови обуян,
Выкуривал британцев Клавдий,
Армению терзал Троян.
Не помня давнего разгула,
На мрамор римляне глядят
И только тощим Калигулой
Пугают маленьких ребят.
Лихой кавалерист пред Римом
И перед миром виноват:
Как он посмел конем любимым
Пополнить барственный сенат?
Оклеветали Калигулу:
Когда он свой декрет изрек,
Лошадка даже не лягнула
Своих испуганных коллег.
Простят тому, кто мягко стелет,
На розги розы класть готов,
Но никогда не стерпит челядь,
Чтоб высекли без громких слов.
(1965)
310. «Когда зима, берясь за дело…»
Когда зима, берясь за дело,
Земли увечья, рвань и гной
Вдруг прикрывает очень белой
Непогрешимой пеленой,
Мы радуемся, как обновке,
Нам, простофилям, невдомек,
Что это старые уловки,
Что снег на боковую лег,
Что спишут первые метели
Не только упраздненный лист,
Но всё, чем жили мы в апреле,
Чему восторженно клялись.
Хитро придумано, признаться,
Чтоб хорошо сучилась нить,
Поспешной сменой декораций
Глаза от мыслей отучить.
(1965)
311. ПОСЛЕДНЯЯ ЛЮБОВЬ
Календарей для сердца нет,
Всё отдано судьбе на милость.
Так с Тютчевым на склоне лет
То необычное случилось,
О чем писал он наугад,
Когда был влюбчив, легкомыслен,
Когда, исправный дипломат,
Был к хаоса жрецам причислен.
Он знал и молодым, что страсть
Не треск, не звёзды фейерверка,
А молчаливая напасть,
Что жаждет сердце исковеркать.
Но лишь поздней, устав искать,
На хаос наглядевшись вдосталь,
Узнал, что значит умирать
Не поэтически, а просто.
Его последняя любовь
Была единственной, быть может.
Уже скудела в жилах кровь
И день положенный был прожит.
Впервые он узнал разор,
И нежность оказалась внове…
И самый важный разговор
Вдруг оборвался на полслове.
(1965)
312. В КОПЕНГАГЕНЕ
Кому хулить, а прочим наслаждаться —
Удой возрос, любое поле тучно,
Хоть каждый знает – в королевстве Датском
По-прежнему не всё благополучно.
То приписать кому? Земле?
Векам ли?
Иль, может, в Дании порядки плохи?
А королевство ни при чем, и Гамлет
Страдает от себя, не от эпохи.
(1965)
313. СОНЕТ
Давно то было. Смутно помню лето,
Каналов высохших бродивший сок
И бархата спадающий кусок —
Разодранное мясо, Тинторетто.
С кого спадал? Не помню я сюжета.
Багров и ржав, как сгусток всех тревог
И всех страстей, валялся он у ног.
Я всё забыл, но не забуду это.
Искусство тем и живо на века —
Одно пятно, стихов одна строка
Меняют жизнь, настраивают душу.
Они ничтожны – в этот век ракет —
И непреложны – ими светел свет.
Всё нарушал, искусства не нарушу.
(1965)
314–323. СТАРОСТЬ
1. «Всё призрачно, и свет ее неярок…»
Всё призрачно, и свет ее неярок.
Идти мне некуда. Молчит беда,
Чужих небес нечаянный подарок.
Любовь моя, вечерняя звезда!
Бесцельная и увести не может.
Я знаю всё, я ничего не жду.
Но долгий день был не напрасно прожит
Я разглядел вечернюю звезду.
1964
2. «Молодому кажется, что к старости…»
Молодому кажется, что к старости
Расступаются густые заросли,
Всё измерено, давно погашено,
Не пойти ни вброд, ни врукопашную,
Любит поворчать, и тем не менее
Он дошел до точки примирения.
Все не так. В моем проклятом возрасте
Карты розданы, но нет уж козыря,
Страсть грызет и требует по-прежнему,
Подгоняет сердце, будто не жил я,
И хотя уже готовы вынести,
Хватит на двоих непримиримости,
Бьешься, и не только с истуканами —
Сам с собой.
Еще удар – под занавес.
1964
3. «…И уж не золотом по черни…»
…И уж не золотом по черни,
А пальцем слабым на песке,
Короче, суше, суеверней
Он пишет о своей тоске.
Душистый разворочен ворох,
Теперь не годы, только дни,
И каждый пуще прежних дорог:
Перешагни, перегони,
Перелети, хоть ты объедок,
Лоскут, который съела моль, —
Не жизнь прожить, а напоследок
Додумать, доглядеть позволь.
(1961)
4. «Устала и рука. Я перешел то поле…»
Устала и рука. Я перешел то поле.
Есть мука и мука, но я писал о соли.
Соль истребляли все. Ракеты рвутся в небо.
Идут по полосе и думают о хлебе.
Вот он, клубок судеб. И тишина средь песен.
Даст бог, родится хлеб. Но до чего он пресен!
(1961)
5. «Позабыть на одну минуту…»
Позабыть на одну минуту,
Может быть, написать кому-то,
Может, что-то убрать, передвинуть,
Посмотреть на полет снежинок,
Погадать – додержусь, дотяну ли,
Почитать о лихом Калигуле.
Были силы, но как-то не вышло,
А теперь уже скоро крышка.
Не додумать, быть очень твердым,
Просидеть над дурацким кроссвордом, —
Что от правды и что от кривды,
Не помогут ни мысли, ни рифмы.
Это дальше теперь или ближе?
Нужно выбраться, вытянуть, выжить.
Время мешкает, топчется глухо,
Не взлетает, как поздняя муха.
Есть черед, а хотелось бы через.
Нужно жить, а уж нет суеверий,
Если держит еще – не надежда,
А густая и цепкая нежность,
Что из сердца не уберется,
Если сердце всё еще бьется.
(1967)
6. «Пора признать – хоть вой, хоть плачь я…»
Пора признать – хоть вой, хоть плачь я,
Но прожил жизнь я по-собачьи,
Не то что плохо, а иначе, —
Не так, как люди или куклы,
Иль Человек с заглавной буквы:
Таскал не доски, только в доску
Свою дурацкую поноску,
Не за награды – за побои
Стерег закрытые покои,
Когда луна бывала злая,
Я подвывал и даже лаял
Не потому, что был я зверем,
А потому, что был я верен —
Не конуре, да и не палке,
Не драчунам в горячей свалке,
Не дракам, не красивым вракам,
Не злым сторожевым собакам,
А только плачу в темном доме
И теплой, как беда, соломе.
(1967)
7. «Из-за деревьев и леса не видно…»
Из-за деревьев и леса не видно.
Осенью видишь, и вот что обидно:
Как было многое видно, но мнимо,
Сколько бродил я случайно и мимо,
Видеть не видел того, что случилось,
Не догадался, какая есть милость —
В голый, пустой, развороченный вечер
Радость простой человеческой встречи.
1964
8. «Не время года эта осень…»
Не время года эта осень,
А время жизни. Голизна,
Навязанный покой несносен:
Примерка призрачного сна.
Хоть присказки, заботы те же,
Они порой не по плечу.
Всё меньше слов, и встречи реже.
И вдруг себе я бормочу
Про осень, про тоску. О боже,
Дойти бы, да не хватит сил.
Я столько жил, а всё не дожил,
Не доглядел, не долюбил.
1964
9. «Свет погас. Говорят, через час свет дадут…»
Свет погас.
Говорят, через час
Свет дадут
или нет.
Слишком много мне лет,
Чтобы ждать и гадать —
Будет шторм или гладь.
Далеко далека
Та живая рука.
А включат или нет,
Будут врать или драть, —
Больше нет тех монет,
Чтоб в орлянку играть.
(1967)
10. «Мое уходит поколенье…»
Мое уходит поколенье,
А те, кто выжил, – что тут ныть, —
Уж не людьми, а просто временем,
Лежалые, уценены.
Исхода нет, есть только выходы.
Одни, хоть им уйти пора,
Куда придется понатыканы,
Пришамкивают «чур-чура».
Не к спеху им, а коль заведено,
И старость чем не хороша,
По дворику ступают медленно
И умирают не спеша.
Хоть мне осточертели горести
И хоть такими пруд пруди,
Я с теми, кто дурацки борется,
Прет на рожон, да впереди,
Кто не забыл, как свищет молодость,
Кто жизнь продрог, а не продрых,
И хоть хлебал, да всё не солоно,
Кто так не вышел из игры.
(1967)
324. «Пять лет описывал не пестрядь быта…»
Пять лет описывал не пестрядь быта,
Не короля, что неизменно гол,
Не слезы у разбитого корыта,
Не ловкачей, что забивают гол.
Нет, вспоминая прошлое, хотел постичь я
Ходы еще не конченной игры.
Хоть Янус и двулик, в нем нет двуличья,
Он видит в гору путь и путь с горы.
Меня корили: я не знаю правил,
Болтлив, труслив – про многое молчу…
Костра я не разжег, а лишь поставил
У гроба лет грошовую свечу.
На кладбище друзей, на свалке века
Я понял: пусть принижен и поник,
Он всё ж оправдывает человека,
Истоптанный, но мыслящий тростник.
(1967)
325. НАД СТИХАМИ ВИЙОНА
«От жажды умираю над ручьем».
Водоснабженцы чертыхались:
«Поклеп! Тут воды ни при чем!
Докажем – сделаем анализ».
Вердикт геологов, врачей:
«Вода есть окись водорода,
И не опасен для народа
Сей оклеветанный ручей».
А человек, пустивший слухи,
Не умер вовсе над ручьем, —
Для пресечения разрухи
Он был в темницу заточен.
Поэт, ты лучше спичкой чиркай
Иль бабу снежную лепи,
Не то придет судья с пробиркой,
И ты завоешь на цепи.
Хотя – и это знает каждый —
Не каждого и не всегда
Освободит от вещей жажды
Наичистейшая вода.
(1967)
326. НАДЕЖДА
Любой сутяга или скаред,
Что научился тарабарить,
Попы, ораторы, шаманы,
Пророки, доки, шарлатаны,
Наимоднейшие поэты,
Будь разодеты иль раздеты,
Предатели и преподобья —
Всучают тухлые снадобья.
И надувают все лекарства,
Оказывалось хлевом царство,
(От неудачника, как шкура,)
Бежит нежнейшая Лаура,
И смертнику за час до смерти
Приятель говорит «поверьте»,
Когда он все помои вылил,
Когда веревку он намылил.
Но есть одна – она не кинет,
Каким бы жалким ни был финиш,
Она растерянных и наглых,
Без посторонних, с глазу на глаз,
Готова не судить, не вешать —
Всему наперекор утешить.
О чем печалилась Пандора?
Не стало славы и позора,
Убрались ангелы и черти,
Никто не говорит «поверьте»,
Но где-то в темном закоулке,
На самом дне пустой шкатулки,
Хоть всё доказано, хоть режь ты,
Чуть трепыхает тень надежды.
(1967)
327. В КОСТЕЛЕ
Не говори о маловерах,
Но те, что в сушь, в обрез, в огрыз
Не жили – прятались в пещерах,
В грязи, в крови, средь склизких крыс,
Задрипанные львы их драли,
Лупили все, кому не лень,
И на худом пайке печали
Они шептали всякий день,
Пусты, обобраны, раздеты,
Пытаясь провести конвой,
Что к ним придет из Назарета
Хоть и распятый, но живой.
Пришли в рождественской сусали,
Рубинами усыпан крест,
Тут кардинал на кардинале,
И разругались из-за мест.
Кадили, мазали елеем,
Трясли божественной мошной,
А ликовавшим дуралеям —
Тем всыпали не по одной.
Так притча превратилась в басню:
Коль петь не можешь, молча пей.
Конечно, можно быть несчастней,
Но не придумаешь глупей.
(1967)
328. В ТЕАТРЕ
Хоть славен автор, он перестарался:
Сложна интрига, нитки теребя,
Крушит героев. Зрителю не жалко —
Пусть умирают. Жаль ему себя.
Герой кричал, что правду он раскроет,
Сразит злодея. Вот он сам – злодей.
Другой кричит. У нового героя
Есть тоже меч.
Нет одного – людей.
Хоть бы скорей антракт! Пить чай в буфете.
Забыть, как ловко валят хитреца.
А там и вешалка.
Беда в билете:
Раз заплатил – досмотришь до конца.
(1967)
329. «Что за дурацкая игра?..»
Что за дурацкая игра?
Всё только слышится и кажется.
А стих пристанет – до утра
Не замолчит и не отвяжется.
Другие спят, а ты не спи,
Как кот ученый на цепи.
Всю жизнь прожить в каком-то поезде,
Разгадывая стук колес,
Откроется и сразу скроется,
И ночью доведет до слез,
Послышится и померещится
Тень на стене, разводы, трещина.
Песчинки, сжатые в руке,
Слова о доблести, о храбрости.
А ты, как рыба на песке,
Всё шевели сухими жабрами.
330. «Быть может…»
Быть может…
Тогда мечта повелевала мной,
и я про всё забыл; но поневоле
вдруг поражен был радостной весной,
смеявшейся на всем широком поле.
Темно-зеленые листы
из лопавшихся почек прорастали,
а желтые и красные цветы полям
живую радость придавали.
Был дождь похож на сотни ярких стрел,
в листве играло солнце так задорно,
и тополь зачарованно смотрел
на гладь реки, спокойной и просторной.
Пройдя так много тропок и дорог,
в весну я лишь теперь вглядеться мог.
Я ей сказал: «Ты, к счастью, запоздала,
и вот могу я на тебя взглянуть!»
Потом, предавшись новой, небывалой
мечте, добавил тихо: «Снова в путь!
И юность нагоню когда-нибудь».
331. «Однажды черт меня сподобил…»
Однажды черт меня сподобил:
Я жил в огромном небоскребе.
Скребутся мыши, им не снится,
Что есть луна над половицей.
Метались этажи в ознобе.
Я не был счастлив в небоскребе,
Я не кивал пролетной птице,
Я жил, как мышь под половицей.
Боюсь я слов больших и громких,
Куда тут «предки» и «потомки»,
Когда любой шальной мышонок,
Как сто веков, высок и громок.
В ознобе бьются линотипы,
Взлетают яростные скрипы.
И где уж догадаться мыши,
Что незачем скрестись на крыше?
332. «Умрет садовник, что сажает семя…»
Умрет садовник, что сажает семя,
И не увидит первого плода.
О, времени обманчивое бремя!
Недвижен воздух, замерла вода,
Роса, как слезы, связана с утратой,
Напоминает мумию кокон,
Под взглядом оживает камень статуй,
И ящерицы непостижен сон.
Фитиль уснет, когда иссякнет масло,
Ветра сотрут ступни горячий след.
Но нежная звезда давно погасла,
И виден мне ее горячий свет.
ПОЭМЫ
333. ПОВЕСТЬ О ЖИЗНИ НЕКОЙ НАДЕНЬКИ И О ВЕЩИХ ЗНАМЕНИЯХ, ЯВЛЕННЫХ ЕЙ
И Дух и Невеста говорят – прииди!
и слышавший да скажет: прииди!
Откровение Иоанна Богослова
Тебе и вам,
ибо воистину
«любовь никогда не перестает, хотя
и пророчества прекратятся, и языки
умолкнут, и знание упразднится».
И. Э.
В тысяча девятьсот шестнадцатом году,
Одержимый бесами в дивных ризах,
Пребывая в неком аду,
Именуемом бренной жизнью,
И постигнув: сроки настали! грядите, бури! —
Пресмыкаясь в мерзких грехах,
День-деньской плача и балагуря
В разных кабаках,
Я, Илья Эренбург,
Записал житие тихой женщины
И всё, что она опознала
Через великую печаль.
И я верую
В своем запустении,
Ибо может уверовать даже самая малая
Тварь.
Слава тебе, господи, слава!
Ходят по лужайке белые павы,
И караси дохлые по пруду плавают,
И в кабинете маленькие дьяволы,
И зубы у них болят,
И еще болят, и они скулят:
«Слава тебе, господи, слава!
Твое дело! Твое право!
Мы надули наши губки
Лукавые.
У нас болят —
Слава тебе, господи, слава! —
Зубки!»
Сидит банкир, и бумажки милые —
Стрекозиные крылышки.
Пить только хочется…
Да вот ночью
Не достать нарзана…
А простой опасно…
И слышит он, как внутри ходят тараканы,
Усиками ходят очень ласково.
Откуда их столько нашло?.. Из кухни?..
И что-то внутри явственно бухнет…
И кричит он: «Помогите!..
Кондрашка…
Ты смотри!.. Бумажки,
Все пересчитанные…»
В доме у Цветного бульвара
Лежит на ковре так – одна барышня…
«Ты не лезь!.. Я сегодня больная!..»
И всё как при этом полагается…
И торчат две ноги у туши,
А он облюбовывает, будто кушает,
И гремят сальные гири…
…Рублик накину на вырезку,
Только много сала…
Что ж ты, барышня, не гуляла?..
Теперь лишнее не ценится…
И кричит барышня: «Не при!
Пусти на минутку в сени,
А то очень жжет внутри…»
А на липкой бумаге
В столовой
У архитектора Иванова
Муха жужжит,
Муха.
В столовой весьма сухо —
Духовое отопление.
Жужжит муха, на одной лапке
Всё время:
«Да как же, лапки не нитки,
Плохо!
Бумажка липкая,
А всё пересохло…
Je, J’ai…[4]4
Я, у меня… (франц.). – Ред.
[Закрыть]
Неужели уже?..»
А в аквариуме золотые рыбки
Пузыри пускают и плавают.
Слава тебе, господи, слава!
Ты поил нас пьяным вином,
А у нас свои печали.
«И представьте, не был застрахован дом,
А всего за три дня перед этим предлагали».
– «И вы не застраховали?»
Ты поил нас седьмым потом,
Мы бай-бай… «Ах!
Устал что-то…
Не целуй! Завтра утром…»
И впотьмах
Хрип, хлип, храп.
Вот он – твой нерадивый раб!
Ты поил нас слезными слезами,
Мы танцуем – не на каблуках, на носках.
«И знаете, если мне не изменяет память,
Никто до нее не пробовал этого па…»
Ты поил нас кровной кровью,
А мы свои губки, свои зубки, дырочки,
пупырочки холили.
«Новый вечер готовим,
В пользу…
Ультра-лучизм, светопоэзы, теософия,
И потом из жизни мученика любопытные
танцы».
– «Да, стоит пойти… Не хотите ли с кофе
Рюмочку голландского?..»
И тогда, возлюбив нас много
И познав земные вечера,
Ты дал нам холодную воду
Из копьем пронзенного ребра.
Вам кричу – пора! пора!
Толстые, тощие,
Нищие,
Выходите на площади голыми!
Не стыдитесь волосиков или прыщика —
Через плоть уж прошел Он.
Глядите сквозь пенсне, сквозь монокли
На эти выси высокие,
На гневный ход
Того, кто грядет!
Гряди,
Явный!
Ибо все воды в твоей груди
Правых и неправых.
Слава тебе, господи, слава!
Вся правда твоя иссякла,
Иссякла вещая речь.
И нет слез, чтоб ныне плакать,
И крови нет, чтоб ею истечь.
И только в тебе для неистовых Савлов
Черный огнь и живая вода!
Гряди! Пришли последние года!
Слава тебе, господи, слава!
Когда Наденька кончила прогимназию,
Был большой праздник.
Маменька вынула чайный сервиз с розанами
(чего лучше),
Халвы купила и тянучек.
А Наденька купила себе корсет с голубыми
лентами.
Ишь!
Уж совсем, совсем Париж!
Некоторые неповторяемые комплименты…
«На тебя, Наденька, одна надежда…
Вот, может, заживу, как прежде…
Замучилась твоя мама…
Как бы ты поскорее того… замуж.
А то умру – ты не пристроена…
И всё такое…»
Маме —
«Я поеду на бал в офицерском собрании!..»
– «Ну, веселись, детка!
Приедешь, верно, голодная – я тебе оставлю
котлету…»
Бал в «Кукушке»,
И у душки
Веснушки.
А он влюблен,
И «шакон».
«В этом мире…»
– Ла-ра-ри-ре… —
«Изнывая…»
– Ла-ри-рая… —
А после повторял одно грустное,
Это древнее «люблю».
Где-то канарейка отвечала, почти что
по-французски:
«Лью-ю-ю!»
И было в этих «л» столько ливней ясных,
Столько еще не выплаканных слез…
И знала Надя – от этого часа
Не уйдешь…
Раскрасневшись от танцев,
Уже полюбившая, уже нелюбимая,
Она молилась с бокалом шампанского:
«Господи, пронеси эту чашу мимо!»
И напрасно в Божениновском переулке
Мама ждала до рассвета,
И напрасно в столовой стыла котлета…
Над своими птенцами, Рахиль, плачь!
Шибко, шибко несется лихач.
Кто-то сказал: «А, Иван Ильич, вы с
дамочкой».
И странно…
«Боярское подворье и гостиница Кастилия».
Где мы жили? Где мы были?
И молились?
И зачем?
Комнату… 47…
Вот она, любовная мука,
И в той же губке тот же уксус,
И тусклая свечка, и портьеры, и «любишь?»,
И где-то маятник,
И нищий, который отдает свои рубища,
Почти что улыбаясь.
На заре подошла Надя к окну,
Видит – пустая площадь,
Едет только извощик,
И сидит в пролетке голая баба,
И кушает виноград она,
И кричит извощику: «Поезжай живей!
Дам сотню!
Хочу въехать в рай в собственной плоти!»
И выбегают хорьки
И грызут пальцы на ногах бабы,
И воет баба от смертной тоски,
И радуется.
А извощик на козлах поет про то и про это,
Про Иосифа Благолепного,
Про сорок дней в пустыне, про легкое иго,
И как хорошо бы себя постегать вожжами,
И как он, Иван, юбки закидывал,
И как мылся в бане.
А хорьки подпевают: «Слава тебе, любовь,
Хлеб наш насущный!
Слава тебе, искушенная плоть!
Пуще! Пуще!
Вот, вот,
За коготок.
Ах, Амур
Любит педикюр!..»
Надя пала у окна белого,
Где-то половой гремел щеткой…
И не знала она, что претерпела
И сколько ей еще терпеть остается.
Только сырое небо и крыши,
И с улицы звуки всё чаще,
И в комнате легкое дуновение слышно
Другого, спящего…
«Ведь как же, Наденька… я не в укор,
ты понимаешь.
Но Петр Ефимович согласен, он теперь всё знает…»
И как поздравляли, и как целовали,
И после венчанья эти четверть часа на вокзале.
«Ну, по любви едва ли…»
«Вы хорошо будете спать в купе…»
«Спать?.. э-э!..»
«Без пересадки».
«Надя, ты забыла свои перчатки…»
И мама ее целовала неловко, зачем-то в ухо,
И глаза у нее были припухшие…
Кто-то крикнул, свистнул жалостно…
И не стало вот…
«Наденька,
Какая ты гладенькая!
И теперь все эти штучки мои…
И-и-и-и…»
Вспомнила Надя, как девочкой говорила маме:
«Не хочу играть с Саней!
Когда вырасту большая, выйду замуж
И буду дама».
И как мать бормотала: «Играй, играй, детка!»
И как она улыбалась жалостливо, редко…
А муж: «У тебя совсем миленький профиль…
Ты со мной не скучаешь?.. В Смоленске будем
пить кофе».
Надя вышла в коридор… Путь так долог…
Едут с ними тысячи проволок
И поют: «Подойди! Отойди!
Мы позади, и мы впереди!»
Взмолилась Надя: «За что ты?
Я не умею иначе, вот я…»
Подошел тогда господин в цилиндре:
«Простите, позвольте представиться – Кики.
Вы никогда не бывали в Индии?..
А там есть прелестные уголки…»
Пошли от господина лучи неистовые,
И совсем он, совсем близко.
И сказал ей еще: «Я тебе не простил
Моей обиды,
Иакова я возлюбил,
Исава я возненавидел…
Ибо ты преступила запреты,
И неугодна жертва твоя, —
Иду на человека
Я».
Муж всё хныкал: «Еще немножко!..
Ты устала, моя кошечка?»
И был поезда грохот:
«За что ты? за что ты?
За то и за это…
Моя и твоя…
Иду на человека
Я…»
Была такая милая,
И кто знает, как это случилось…
Создал двух равных
И одного возненавидел.
Господи, тебе слава,
Ты возненавидел
Исава.
Господи, тебе слава!
Твое дело! твое право!
Еще утром гуляла,
Прибежала: «Мама, я не баловалась,
Глядела папину лошадь…
И, знаешь, у серой кошки…»
– «Ты у меня умница, Глаша».
И снег на гамашах…
Страшно взглянуть на градусник…
Надо…
Да вот взглянуть —
И красной змейкой подымается ртуть.
Старый профессор, видавший много,
Много Марий у крестов,
Оправил очки, сказал: «Надейтесь на бога!»
Он знал, что значит плакать,
На маленький коврик пав,
Что есть у бога не только Иаков,
Но Исав.
«Уру-уру-ру.
Кто это ходит по ковру?
Это окотилась кошка серая,
И котята бегают.
Кто это ходит по ковру?
Кто это скачет?
Уру-уру-ру.
Мама, отчего ты плачешь?
Разве я умру?
Уру-ру».
И кукла-арапка, и вот эта песня,
И длинная шейка в компрессе,
И как задыхался птенчик,
И как светать стало,
И как подымалось всё меньше и меньше
Тоненькое одеяло…
Малые дети пели о болестях мира,
Обличая лик далекого отца:
«И рабу твою Глафиру…»
Было ясное утро.
Легкие дымы от спящих домов исходили.
По первопутку
Живые еще спешили.
Шли приготовишки, неся в больших ранцах
Тягу свою – единицы и «ѣ»,
Спеша, чтоб к жизни далекой и странной
Не опоздать.
Только на пальцах, запятнанных чернилом,
Мелькали редкие снежинки,
Тая…
А Глашу ждала могила
В это утро зимнее.
Когда жизнь только начинается…
Шли еще большие гимназистки,
Оглядываясь часто,
Пряча рук своих неуклюжих кисти,
Особенно ласковые…
Оглядывались они, будто кто-то их окликал,
Сжимали уже ненужные тетрадки…
(Завтра бал,
До локтей первые перчатки…)
Шагал поп в рясе,
И над папертью церкви черт Афанасий,
С перешибленным носом,
Нюхал – пахло воском.
Поп перекрестился:
«Да запретит тебе господь!»
А дроги всё так же важно и уныло
Раскачивали мертвую плоть.
Когда уходили с кладбища,
Подошел к Надежде нищий,
Но ничего не попросил, так только хныкнул:
«У тебя, жена, скорбь великая!..
…И когда вели меня на горку малую,
Носилась моя матушка, как ласточка,
И убивалась она,
И глядела, как били меня и мучали,
И ходила ко всем, и просила, и плакала,
И знала она мои перебитые рученьки,
И на груди знала каждое пятнышко,
И всё видала, как лежу я на соломе
И дрыгаю ножками,
И как в церковь меня вела,
И как играл я, сам я не помню,
И стало ей от всего очень тошно…»
И Надежде стало жаль нищего,
За ограду они вышли,
И сели, и друг друга обнимали, сирые,
И играли с чурбаном,
Говорил нищий: «Вот твоя дочь Глафира!»
И чурбан говорил: «Как есть моя мама!»
И муж ушел, и все ушли,
И солнце померкло средь мерзлой земли,
А они всё друг друга жалели и жалели,
И грустно пах на снегу раскиданный ельник…
Надежда Сергеевна кладет пасьянс в столовой.
Вот и это…
Даму на валета,
Тройка трефовая…
Самовар заглох.
И, кажется, от канители
Всё заглохло в этом маленьком желтом теле,
Разве остался так только – вздох.
«Барыня, ничего не надо вам?..»
И всё раскладывает…
Двойку на туза…
Где это?..
«Лара-рире,
В этом мире…»
И как исчез зал,
И как он сказал:
«У вас в колечке красивая бирюза».
И она ответила, краснея.
«Она похожа… у вас такие глаза…»
И подумала: «Господи, как я говорю так пошло?..»
Он засмеялся: «Едва ли!..
Разве бывают такие глаза?..»
И как потом испугалась своей тени лошадь,
У Тверской, на асфальте…
Да двойку на туза…
А Глаша говорила: «Звезды это глаза,
Только почему у бога так много глазок?
А я знаю почему! Он смотрит сразу
Много-много…
Ты хочешь, мама, чтоб у тебя были такие глаза?»
Двойку на туза…
Плакала Надежда Сергеевна: «Вот смешаю
Бубна-пики все вместе».
Измывался маятник:
«Бубны, пики.
Огнь и дым.
Съел черники,
Стал святым.
На могиле
Он и черт
Поделили
Вкусный торт.
Не смешаешь,
Дорогая!
Ах, яичко у него для всякого —
Ему слава!
И одно яичко для Иакова,
А другое для Исава».
Надежда Сергеевна плакала тихо, долго,
Зачем-то платочек свертывала и развертывала.
А потом кинулась к иконе Спаса, закричала
По-петушиному бойко:
«Всё вижу я!..
Вот что – злой ты!..
Как тебя ненавижу!..»
Нет больше столовой. Стоит пред Надеждой
инок.
Небо крестом, будто землю, роет.
Говорит: «Воистину ты удостоилась.
Женщина, великая сила
В твоей тоске, в твоей обиде,
Ибо ты не усомнилась,
Но возненавидела!»
Видит Надежда, как орел когтит детище лани,
И лань стоит, а орел от любви плачет жаркими
слезами,
И голубь летит, и несет он меч в клюве,
И, сам подстреленный, плещет крылами в испуге.
И ждут они, и прилетает третия птица,
Что крыльями мир застилает и в малом сердце
гнездится.
И видит еще Надежда большой город,
И старая сука, и кровь у нее бьет из горла,
И паршивая, и сосцы тащатся по мостовой,
И – страшный идет вой,
И сидят рабочие, и куют железо,
И кушают омара с майонезом,
И говорят: «Хорошо, черт возьми, на свете!»
И черт показывает на провода телеграфные,
И на провода нанизаны подколотые дети,
И смеется черт: «Барышня, возьми три рубля
на булавки».
И господин играет на контрабасе,
И все хотят кинуться в похоти друг на друга,
И на беду все закованы в железные брюки и
платья,
И топчутся на одном месте от сильного блуда,
И у баб некормившие груди запаяны,
И пахари с гнилым зерном зря по улицам
шляются,
И все подкатывают пушки занятные,
И пушки те как маленькие пульверизаторы,
И всем пострелять очень хочется,
Так что убивают друг друга по очереди.
И кричит кто-то в лавке: «Бархат хороший!
Распродажа!
Ибо последние исполнились сроки!»
Кричит и свое непотребное кажет.
И еще видит Надежда – приходит Кормилица,
Говорит: «Уморились вы?
Двадцать веков была я Невестой,
А теперь кому – Жена, вам – Мать».
И приползают гадюки из леса
Молоко парное сосать.
Припадают к груди и прыгают
Мокрые подкидыши.
А в ресторане задремавший старичок
Кричит: «Эй, человек, счет!
На сегодня будет…
Что там? Последний суд?
Не могу – меня к ужину ждут…»
И, увидя Мать, цепляется за полные груди.
Молвит Мать: «Вкусите млека!
Ныне не бьется человечье сердце,
Ибо весь трепет от начала света
Приняла я – Мирская Церковь.
Тот, кто вас любя ненавидел,
Кто только вами и жил,
Кто сам носил земные вериги
И даже славу вашу носил, —
Он дал моим грудям набухнуть,
Он ваши губы сделал сухими.
Пейте! Ибо царствие святого духа
Ныне!»
Слышала Надежда, радовалась, пред
иконой стоя:
Вот и он, и Глаша, и я – все удостоимся…
И как шумела рожь недожатая…
И как старая женщина одна плакала…
И как у Спаса смуглые рученьки…
И как мудро всё и к лучшему…
И приоденусь почище, умру…
И правые просветятся и неправые…
И вот, значит, он любит Исава…
И легко дышать поутру…
И слава тебе, господи, воистину
СЛАВА!
2—29 января 1916
Париж