Текст книги "Львы в соломе"
Автор книги: Ильгиз (Илья) Кашафутдинов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 12 страниц)
4
В день бегов, как по заказу, чисто и ясно вспыхнуло над ипподромом небо. И после смиренной тиши все принялось радостно шуметь и гомонить.
Теймураз, вернувшись из ранней проминки, жгуче-свирепым взглядом отбился от наблюдавших за ним наездников. Грудь его, отягощенная ожиданием праздника, враз освободилась и будто со звоном дышала колким ароматным воздухом.
Он передал Черныша Герасиму и даже крякнул, поглядев на жеребца со стороны. С сухой головой, длинноплечий, с великолепными скакательными суставами, Черныш смело глядел на Теймураза.
Пока Герасим, молодой и крутощекий, снимал бинты и ногавки с Черныша, Теймураз испытывал глазами лошадь и уверенно – не подведет! – пошел под солнце. Увидел выезжавшего по второму разу в круг Карата, восхищенно остановился, – жеребец, давно не знавший поражений, смотрел зло и презрительно. Рустам, с квадратной непроницаемой спиной, улыбнулся заросшим ртом вызывающе. Карат понесся, тонко прошипели дутые шины качалки.
«Зря я сегодня выпустил Черныша…» – запоздало подумал Теймураз. И в подтверждение этой мысли появился, с усмешкой на разбойной роже, модно одетый Ушанги. Теймураз напряженно застыл: «Ко мне?», но Ушанги, скользнув по нему наглыми глазами, тоненьким тенорком сказал:
– С добреньким утречком, Мураз-ага!..
Ушанги, по прозвищу Волосатик, исчез, породив тенорком своим смутную тревогу. Теймураз отмахнулся, но когда в другом конце ипподрома увидел Мадину, – столовская официантка в ярком желтом платье, с румянцем на чернявых щеках, темноглазая – ровно бы ненароком оказалась на пути, – тревога не на шутку захлестнула его. По слухам, Мадина, тихоня и молчунья, как, впрочем, большинство восточных девушек, состояла в какой-то сомнительной связи с Ушанги.
Она, обычно украдчивая, с виду даже несчастная, сейчас поразила Теймураза женственностью. Как свет оттеняет черноту бархата, так платье подчеркивало смуглость ее кожи. Томясь от избытка молодости, она поджидала Теймураза, следя за ним из-под длинных вздрагивающих ресниц.
– Что скажешь, девочка? – сказал Теймураз.
Мадина пропустила его мимо себя и, когда старый платан загородил его от посторонних взглядов, сказала:
– День везучий…
– Разве ты играешь? Я думал, только болеешь.
– Я живой человек, – потупилась Мадина.
– Что ты хочешь сказать? – тоже потупясь, спросил Теймураз.
– Ты послушайся голоса, – она смотрела прямо, и можно было испугаться ее огромных глаз, блестевших темной колдующей страстью. – Ты ведь добрый, ласковый…
– Мадина!.. – вырвалось у Теймураза, он шагнул к ней, стиснул тонкие горячие руки. – Это была ты?
– Ты не ладишь с людьми, – сказала она. – Если не послушаешься, не будет удачи.
– С людьми? С подонком Ушанги?
– Он дурак. А ты великий наездник, Теймураз… Но ты не знаешь Рустама. Не будет тебе удачи!
Теймуразу вдруг стало легко и отрадно. Он посмотрел на раскрасневшуюся смущенную девушку – прямо абрикос! – и, не удержавшись, обнял и поцеловал. Она, выпутывая руки, слабо вскрикнула.
– Не видать тебе приза! – прошептала Мадина.
– Сегодня мой день, Мадина! – отпустив ее, сказал Теймураз. – Следи за моим хлыстом! Ставь на меня – не проиграешь…
Он уже на ходу обернулся, махнул рукой растерянной девушке. С этим настроением он готовился к бегам, иногда показываясь уже начинавшему собираться народу. Он скользил по пустым еще трибунам нетерпеливыми глазами, запрокидывал голову и обрадованно отмечал, что дождя не будет: на отвердевшем чистом небе висело ясное и большое, как медный поднос, солнце.
Когда густо повалил народ и трибуны стали напоминать потревоженный улей, когда гомон, шелест программок, топот ног слились в невыразимо волнующую музыку ипподромного праздника, Теймураз надел голубой камзол, кепку и опробовал хлыст.
Сердце у Теймураза билось тугими толчками. Все предшествовавшие дни Теймураз, боясь первого срыва, давал сердцу укорот, а теперь пустил его в предвкушении острой борьбы.
Великолепный в беговом наряде Черныш медленно водил строгой интеллигентной головой, казалось, одобрял хозяина. Их заезд – третий – подошел незаметно, и Теймураз, приняв лошадь от спокойного с полнокровным лицом Герасима, сел в качалку, завладев вожжами.
Уже под разбуженным и почти накаленным небом, ожидая сигнала стартера, Теймураз повел глазами по трибунам, не найдя никого, посидел неподвижно.
Потом все звуки и краски – флаги над трибунами, потрескивание репродуктора, шелест листвы – враз ушли из сознания. Слух уловил звук – удар колокола. Давно выработанным инстинктом Теймураз перенесся в другой мир – в узкую, бешено несущуюся под копыта лошади полосу беговой дорожки. Уставясь на маячащую впереди квадратную спину в желтом камзоле, Теймураз постепенно соизмерил работу своего тела с работой лошади.
Черныш шел свободно, и уже в первом кругу наездник почувствовал, что его надо придерживать, иначе он вытянется в слишком долгом броске, а под конец выдохнется и потеряет темп.
Черныш, быстро съев расстояние до Карата, после поворота боковой, попросился в резвость, но Теймураз устоял. Выйдя на прямую, кони опять полетели, и Теймураз, усмиряя Черныша и внутренне ликуя, – большое сердце у коня! – на мгновение похолодел. В один миг все расчеты отлетели прочь: коротко дрогнула натянутая струной левая вожжа. В следующий миг Теймураз разглядел трещинку на вожже, и сразу, замутняя ум, сдвинулось в нем что-то горькое, душное – все прежние кошмары, шушуканье подворотни, задышливая беготня шпаны, затевающей сделку, и в этой мешанине, почти убившей волю, неожиданно ярко возникло терпеливое неправдоподобно красивое лицо Юлии.
Теймураз убедился, что вожжа еще не лопнула насовсем. Он ослабил руки, и Черныш, почувствовав свободу, прибавил резвость. За поворотом он легко обошел Карата. А пока, уйдя вперед, Теймураз окончательно поверил в силу Черныша. Невыразимое чувство окрыленности охватило его.
Он приготовил хлыст, чтобы, поставив его торчмя, дать тайный знак Юлии: ставь на меня!
И тут сзади нагнал его плотным горячим вихрем Карат. Теймураз спружинился, следил за соперником боковым зрением, – и вот Карат в жестком рывке поравнялся с Чернышом.
И стало слышно, как затаились трибуны. Рустам вырвал еще четверть корпуса, заученно взмахнул хлыстом, будто надсек глыбу. От этого взмаха Черныш резко дернул головой и сбился.
– А-а-а-х! – донеслось с трибун. Быстро удалялась желтая спина Рустама. Теймураз ужаснулся. Перед ним замелькали лица, и среди них выделялось три, – с поджатым ртом, с угрюмой усмешкой лицо Рустама, с выпученными рачьими глазами, будто глядящими сквозь мох, – Ушанги, и с лукаво-презрительной усмешкой – Мадина.
Неожиданно Теймураз, сам того не замечая, поднял торчмя хлыст. Сердце, казалось, наполнило собой всю грудь. И уже не от рук, а от разгоревшегося и неудержимо разраставшегося сердца принял Черныш небывалый посыл. Полетел пулей и летел с таким четким и молниеносным перебором ног, что трибуны, должно быть, уже примирившиеся с тем, как складываются бега, ответили на резвость Черныша перекатным гулом.
– Черны-ы-ыш!..
Голос этот, выделившийся из общего гула, запечатлелся на душе Теймураза. Это была Юлия.
– А-а-а-х! – страстно, по-звериному простонал Теймураз, управляя лошадью только сердцем и криком.
В повороте перед последней прямой Черныш черным коршуном уперся в спину Рустама. Еще секунда – и снова слились в одну стремительно скользящую тень две страшных в своем порыве к победному столбу лошади…
Последним Теймураз запомнил перекошенное бледное лицо, ударившую откуда-то сверху накаленную волну людского шума и свиста. Какая-то часть его словно переселилась в бегущую лошадь, а она ощутимо проникла в него, и оба они в неразрывной слитности летели в светлую и пустую туманность…
ДЖИНСЫ
На имя Вани Кибиткина, самого длинного в Нижнем Талалаеве парня – прозвище Полтора Ивана, в первоапрельский день пришла бандероль из города Филадельфии.
Бандероль – аккуратный сверток, туго спеленатый прозрачным полиэтиленом, с ярко пропечатанными на боках заграничными штемпелями – заставила поволноваться служителей почты. Заокеанскую посылку с волнением ощупывали, силясь угадать, что в нее вложено.
И все же, сколько ни мяли бандероль, толком предположить, какая вещь в ней лежит, никому не удалось. Решено было с вручением подождать до выяснения обстоятельств: вдруг ошиблись адресом? Или – что было ближе к истине – кто-то Ивана разыгрывает: как-никак первое апреля. Почитай, за сто с лишним лет, – таков, по мнению старожилов, был возраст Нижнего Талалаева, – знакомств с чужестранцами здесь никто не заводил. И уж меньше всего в подобном деле можно было заподозрить Ваню Кибиткина – увальня, копушу, самого тихого, несмотря на могучий рост, парня в селе.
Вечером, когда Иван заглушил под окном избы мотор «Беларуси», он увидел, что на скамейке в ожидании его громоздился участковый милиционер Мамичев, здоровенный, ростом чуть меньше Ивана.
– Привет, дядь Федь! – поздоровался Иван, неторопливо слезая с трактора. – Ты не меня ждешь?
– Тебя, товарищ Кибиткин, – сдержанно отозвался Мамичев.
Иван удивленно – вообще-то его трудно было прошибить – округлил глаза и насторожился.
Мамичеву, должно быть, понравилось, что своим строгим обращением сбил с толку парня, он встал и начальственно приосанился.
– У тебя, Кибиткин, родственники проживают за границей? – спросил он.
– Не-е, дядь Федь, – уверенно-бесстрашно помотал головой Иван. – Сроду не было, не видел, не слыхал…
– Погоди… – недовольно прервал его Мамичев. – Ишь, завелся. Прошу сюда, товарищ Коренкова!..
Светка Коренкова, почтальонша, промелькнула в террасе красным платком, вышла на крыльцо и с недоверчивым изумлением уставилась на Ивана.
– Читай! – распорядился Мамичев.
Светка, неловко переминаясь, переворачивала с боку на бок вытащенную из дерматиновой сумки бандероль, затем стала читать почти мужским голосом, пропуская звуки через нос:
– Филательфия… Нижни-Тала-лаефо… Кифиткин Ифан…
– Видал, откудова, – не давая дочитать, торжествующе сказал Мамичев. – Давай, Кибиткин, вспомни… Может, запамятовал, не придал значения, может, сдуру или по молодости лет поддался тлетворному влиянию?
– От кого, посмотри-ка, Свет, от кого… – попросил Иван.
Светка, важничая перед ним, перепачканным белым порошком удобрения, нашла фамилию отправителя бандероли.
– Кифиткин Базили…
– Дак это же от дяди Васи! – радостно воскликнул Иван. – От того – помните? Он три года назад весной приезжал. В моряцкой форме. Он все по заграницам…
– Ну-ка, иди сюда! – насупился Мамичев, подзывая Светку.
Светка, сникая на ходу, подошла к участковому, подала бандероль. Иван заметил, как оттаяло отчужденно-замкнутое лицо участкового, смело подтвердил:
– Точно, от него, от дяди Васи…
– Экие вы дурехи! – сердито посмотрел на Светку Мамичев. – Подняли хай на всю губернию. А ты, Ваня, разворачивай посылку. Поглядим, что за штука. Ежели, конешно, – участковый снова построжал лицом. – Ежели не того… не контрабанда.
Завладевший бандеролью Иван вытащил из кармана стеганки отвертку, остро наточенным ее концом ковырнул полиэтилен.
Мамичев и Светка Коренкова, наклоняясь над посылкой, нетерпеливыми взглядами следили за напористыми движениями отвертки, теперь разрывавшей бумажную упаковку. Наконец, в образовавшейся прорехе проступила темно-синяя материя. Слегка переломив на колене продолговатую бандероль, Иван убедился, что в ней нет ничего такого, что может рассыпаться или разбиться, прижал к животу, с треском разорвал бумагу.
– Джинсы, Ваня! – крикнула Светка, едва Иван принялся разворачивать скатанные пожарным шлангом штаны. – Американские.
– А ты откуда знаешь, зануда? – недовольно-посмотрел на нее Мамичев. – Все, небось, по барахолке шляисся?
– Во, хиппово, Вань! – не обращая внимания на участкового, суетилась возле Ивана Светка. – Гляди, фирма какая… Ой, мамоньки!..
– Обнова, как обнова, что вертится, шмокодявка! – проворчал Мамичев. – Давай, Ваня, померяй.
Иван расстегнул ремень брюк, но вовремя спохватился, поднялся в террасу.
Мамичев и Светка ждали. Участковый ходил взад-вперед, подбивая носками сапог подтаявшие днем, а сейчас, под вечер, снова заледеневшие комья придорожного снега. Время тянулось медленно, особенно тягуче бежало оно для Светки, не терпелось еще раз взглянуть на джинсы. Когда с террасы донеслось досадливое сопение, Светка, еще не зная, что там делается, тоскливо зажмурилась.
– Малы, что ли? – громко спросила Светка.
– Так и есть, – чертыхнулся Иван, – не лезут.
– А ты их намыль, – усмехнулся Мамичев. – Без мыла, говорят, они не лезут.
– Бросьте, дядя Федя, – укоризненно подняла подрисованную бровь Светка. – Ему не до смеха.
– Я тут при чем? – сказал Мамичев. – Его родственник осчастливил. Габариты не учел.
– Да он меня каким видел-то! – заступаясь за дядю Васю-моряка, показался на крыльце Иван. – Какой я был три года тому… Два мосла, чекушка крови…
– От что деревня с городскими делает, – горделиво подмигнул Светке Мамичев. – Не по европейским стандартам, гляди, вымахал…
Иван стоял, переводя смущенный взгляд с участкового на почтальона. Оба они, проникаясь участием к Ивану, оценивающе смотрели на парня, окончательно застеснявшегося от постороннего внимания. Джинсы вообще-то сидели на нем ладно, от них, по длине вполне подходящих, фигура у парня постройнела, и он не казался, как прежде, медведем. Но вот беда, ниже пояса начинались нелады: джинсы не застегивались, где положено. Ни о каком перекрое речи не могло идти – это Иван понял, даже не имея представления о тайнах кройки-шитья.
– Ну, не горюй, Вань, – сказал Мамичев, собираясь уходить. – Не залежатся они у тебя. Только покажи – с руками оторвут. Сотни за полторы.
– За двести… – со знанием поправила Светка. – А то и больше…
– И чего в них такого? – передернул плечами Мамичев. – Матерьял, что ли, особый?
– А знаете, какие они ноские! – сказала Светка. – Ну, и мода, конечно. Это спекулянты цены набавили.
– Ладно, Вань, утри им нос, спекулянтам-то, – уходя, сказал участковый. – Они, небось, ношеные, с чужого заду продают, а твои – новехонькие.
– Продать и дурак сможет, – понизив голос, сказала Светка, видно было, хотелось как-то утешить Ивана. – Ты если на толкучку надумаешь ехать, обменяй попробуй. Свой размер поищи…
Оставшись один, Иван пытался силой приспособить джинсы к нестандартному месту, напрягся бугаем, но не добился нужного результата. Стал снимать джинсы. В правом кармане зашелестела бумага. Иван вынул ее – это было письмо от дяди Васи.
Когда, окончив вечернюю дойку, вернулась тетя Пелагея, Иван по третьему разу читал дяди Васины строки, писанные, судя по почерку, в большой спешке.
Дядя Вася, старпом танкера, зафрахтованного одной американской компанией, отправлялся в очередной рейс из Филадельфии в Нагасаки с заходом в Кейптаун, Порт-Елизабет, Коломбо и Сингапур.
Иван, мечтательный с малолетства, силился представить те необозримые, продуваемые шквалистыми ветрами морские просторы, в которых затерялся дядя Вася на своем пятипалубном (помнил Иван рассказы дяди) танкере. То, что раньше было лишь плодом воображения, – далекие заокеанские порты, пестрые толпы на улицах чужих городов, острова с пальмовыми рощами, – обрело реальную ощутимость благодаря джинсам, пересекшим океан и попавшим сюда, в Нижнее Талалаево, в избу, в окна которой глядятся российские рассветы.
Босой, в накинутом пиджаке, Иван смотрел на горящие в печи березовые поленья, вдыхал дымливый смоляной запах, и по лицу его бродила невнятная улыбка.
Джинсы лежали рядом, на табуретке.
Иван, как над чем-то забавным, посмеивался над своей недавней горячностью, с какой взялся за примерку. И снова, как было до этого, джинсы ушли из сознания, и снова Иван думал о дяде Васе, который в эти минуты мог думать о своем племяннике Ване, находясь, должно быть, где-нибудь в Южной Атлантике. От этой мысли Ивану делалось хорошо и счастливо.
В Малоярославец Иван поехал воскресным утром в начале седьмого. На первый автобус, ушедший без пятнадцати шесть, он опоздал из-за бабки Маруси, соседней одинокой старухи, надумавшей притащить к еще сонному, в распахнутой рубахе Ивану двух поросят в холщовом мешке.
Старуха, неизвестно как узнав о предстоящей поездке Ивана на рынок, видно было, едва дотерпела до утра и не сводила с парня умоляющего взгляда, пока тот не взмыкнул в знак согласия.
– Проси по сороковке, отдать можешь за тридцатку, – сказала бабка Маруся. – Продашь поганцев, пол-литру себе купи, за труды…
После ухода старухи Иван забыл о мешке – поросята, видать, заморились в тепле, притихли – и вдруг обернулся на подозрительную возню у порога и поперхнулся чаем. Из непонятным образом развязавшегося мешка, сверкая розовыми пятаками, с любопытством выглядывали оба поросенка. Делая со сна неверные шаги, Иван двинулся к мешку, но поросята оказались смышлеными: разом кинулись в разные углы. Иван долго, творя невероятный шум и беготню, ловил их и, когда вымотался, позвал на помощь тетю Пелагею. Вдвоем кое-как поймали и запихнули в мешок возбужденных, визжащих поросят…
Автобус был битком набит людьми. Ивану пришлось потеснить стоявших на задней площадке.
На дороге, затянутой крепким утренним ледком, автобус дергался и подпрыгивал, поскрипывая старым щелястым кузовом. Ивана не подбрасывало, как других, кто был помельче, – его, что хуже всего, валило, и каждый, кому приходилось выдерживать его вес, начинал молча трепыхаться. Только когда на крутом повороте Ивана повело вбок, откуда-то снизу возник тоненький, но бодрый голосок:
– Ей-бо, задавишь, едрена-матрена! Откуль у тебя столько груза?..
Иван, натужась и краснея от неловкости, замахал руками, чтобы выровнять тело, наконец, схватился за выемку в потолке, выпрямился.
Щуплая бабка, древняя, почти восковая, высунув из-под локтя Ивана закутанную в черную шаль голову, встрепенулась, блеснула жалостливыми глазами, будто посочувствовала Ивану: шутка ли, такой вымахал! Иван, недоумевая, что она осталась жива, виновато шевелился, навалясь спиной на молодых ребят, кольцом окружавших своего дружка с гитарой.
– Чо на меня глядишь, глазун? – беззубо улыбнулась бабка. – Ты не меня, а поросят обороняй. Мои тоже на полу…
За окном автобуса начинало светлеть, поля очищались от сумерек, скоро совсем попросторнело, и оттого легче и веселее стало на душе. Иван смотрел на апрельский простор, на пестрые, – в подтаявшем снегу тут и там чернела пашня, – поля, от нечего делать отгадывая, чьи земли проезжает.
Иван, надо сказать, родом был из города, а сюда попал пятнадцатилетним замухрышкой. Его, бескровного, с потухшим, как у старика, взглядом – обнаружилась у него болезнь, но Иван забыл ее заковыристое название, – везли по этой дороге в Нижнее Талалаево, и он ехал тогда, ничего не видя, ничем не интересуясь, словно его с этим миром уже ничто не связывало. Через полгода, – правы оказались врачи, посоветовавшие жить в деревне, – Иван пошел в школу, здесь окончил десятилетку, потом – шестимесячные курсы механизаторов широкого профиля.
Одним словом, прижился на деревне и на уговоры городской родни вернуться домой отвечал решительным отказом.
Чужепришельцем он себя не чувствовал, ничем таким особо городским, что могло бы вызвать недружелюбие, попрекнуть его было нельзя: свой в доску. Больше того, казалось ему, что родился он здесь, и так оно, пожалуй, было – именно на этих землях Иван после длительного болезненного безразличия ко всему заново открывал мир. Природа, правда, будто подшучивала над ним, найдя его удобным для своих причуд: то был доходягой, то стал задевать головой потолки…
Небо над полями поднялось высоко, засветилось чистой апрельской синевой. Автобус ходко побежал по стеклянно-гулкой дороге, не сбавляя скорости и на ухабах. Он въезжал на горушку, на которой развиднелись старые ракиты, – скоро Среднее Талалаево.
Про это село рассказывали всякие забавные небывальщины: и верно, Среднее Талалаево уже своим развеселым видом подтверждало свою славу. Каждая изба, какую ни возьми, была обнесена невысоким разрисованным забором-штакетником, каждая хвасталась наличниками с рисунком – резьбой, и все же самой парадной частью, проще сказать, лицом избы тут почему-то считалась крыша.
Иван с радостным возбуждением потянулся к окну, и сразу, одним взглядом, окинул половину села, хорошо видные с высоты крыши: зеленые, голубые, алые, красные. Они холодноватым, оледенелым в утреннюю стужу блеском притягивали взор.
На здешней остановке толпу, решившую взять и без того переполненный автобус штурмом, шофер осадил отчаянным криком, а утихомирил явным враньем: идет, дескать, следом дополнительный автобус.
Когда трогались, на заднюю площадку все же чудом втиснулся пассажир – крепенький дедок с алым носом: видно, успел поддать с утра. Едва освободившись, дедок замурлыкал какую-то песенку, а заметив ребят с гитарой, пристал к ним с требованием сыграть.
Парень с гитарой, пооглянувшись, сдернул с плеча атласную ленту, пробуя струны, нерешительно провел по ним пальцами.
– Айда, пострелы! – стукнул тяжелой обуткой дедок. – Ну, воробьи, давай…
Парень, перестав томиться робостью, вдруг мощно и туго ударил по струнам.
Хачу мужа,
Хачу мужа,
Ха-ачу мужа я…
Принца, герца, аль барона,
или короля-а-а…
На повороте автобус мотнулся, и увлеченный зрелищем Иван ощутил, как мешок с поросятами уползает от его ног к другим. Пока он прикидывал, что следует предпринять, на мешок, должно быть, кто-то наступил – снизу поднялся перебивший гитару и голос певца поросячий визг. Краснея от стыда, Иван приготовился опуститься на корточки, чтобы нашарить мешок, но все обошлось. После минутного галдежа и зубоскальства мешок с поросятами выпихнули к ногам Ивана.
Между тем впереди показалось Верхнее Талалаево, минут через двадцать, стало быть, будет рынок.
Когда Иван, неся на плече поминутно трепыхавшийся мешок, а под мышкой – завернутые в газету джинсы, втиснулся в маленькие задние ворота, было уже тесно. Иван вошел в маленькие воротца, с ходу очутился в толкотне и давке. Здесь, в этом углу, торговали коврами, обувью, а пожилые цыганки – ярко-красными шарфами.
Солнце, набирая апрельскую высоту, неназойливо, но ободряюще пригревало, и оттого, должно быть, так хорошо было людям, что-то продающим, что-то разглядывающим и покупающим, – в первые минуты Иван, ошалевший от базарной сутолоки, не заметил ни одного угрюмого лица. Все были довольны, все улыбались друг другу – и те, кто предлагал и заворачивал товар, и те, что топтались перед товаром, а уж о тех, кто примеривал и показывал обнову, и говорить нечего.
Сначала Ивану надо было пообсмотреться. Народ быстро менялся, и постепенно Иван стал отличать залетных, случайных посетителей от завсегдатаев. Первые, заметил он, бестолково кружились в людском водовороте, лезли то туда, то сюда, почти не застаиваясь, с разбегающимися и удивленными глазами. Завсегдатаи никуда не торопились – они неспешно, не бранясь даже на чересчур лихо продирающегося нахала, переходили с одного места к другому, сосредоточенно изучали товар, видать, производя в уме сложные прикидки и расчеты.
Начиная ориентироваться, Иван протолкался в плотную толпу, состоящую в основном из молодых парней и девчат. Он почувствовал благоговейный дух, – тут двигались впритирку и разговаривали вполголоса, – и стал присматриваться к товару.
Здесь продавали джинсы.
На какое-то время Иван растерялся. Вывел его из оцепенения рыжий парень в надвинутой на брови малюсенькой, сморщенной шляпе. Молча подняв к лицу Ивана руку, на пятерне которой сверкал стальной браслет с часами, он таинственно сказал:
– Сейко…
– Чего? – напрягся Иван. – Чайка?
– «Сейко»… – бесстрастно повторил рыжий. – Японская фирма. На всю жизнь.
– Сколько просишь? – поинтересовался Иван.
– Три…
– Чего так? – удивился Иван. – За трояк, что ли?
– Триста, деревня, – рыжий разочарованно убрал из-под носа Ивана часы. – С луны свалился?
В ответ Иван округлил глаза, с запоздалым любопытством уставился на часы и, не найдя в них ничего особенного, согнал с лица озадаченное выражение.
– Триста! – проговорил он с веселым добродушием. – Золотые?
Рыжий, не удостоив ответом, исчез в толпе.
Иван двинулся дальше, но передвигался с трудом. Мешали ему полушубок и мешок, хотя поросята уже не копошились и не подавали больше голоса, – умаялись, либо почувствовали многолюдье.
Иван остановился. Кто-то удерживал его, ухватившись за мешок.
– Погоди, дарогой, – возник сбоку востроносый продрогший до синевы на щеках грузин. – Шубу продашь? Снимай, дарогой, бери полторы сотни. По рукам?
Деловит и напорист, он не дал Ивану вымолвить слово, стал тормошить полушубок, отвернув полу, пощупал закоченевшей рукой шерсть.
– Двыстэ, – умоляюще и одновременно требовательно смотрел грузин на Ивана. – И магарыч.
– Сам-то в чем пойду? – растерялся Иван. – Одна она у меня…
Полушубок у него и на самом деле был хорош, и грузин еще не скоро отошел от него, все примеривался и прицокивал языком.
– Ай, какой нехороший, одну надел, вторую забыл, – крутился он рядом, – хороший парень, продашь, быстро поедешь, вторую найдешь.
Немного очухавшись от первых наскоков, Иван набычился:
– Не могу, дяденька, не могу, понимаешь?..
– Как не понять, понимаю… – обиженно сказал грузин. – Я думал, спекулянт. Вижу, не спекулянт, а глупый. Деньги не берешь.
Оба остановились среди уймища народу, оба поняли, что купля-продажа не состоится, возбужденно стали расходиться в разных направлениях.
Иван разглядел чье-то отрешенно-ласковое лицо, еще чем-то неуловимым поразившее его, заторопился – тот прижимал к груди новенькие джинсы с яркой картонной бирочкой. Иван догнал парня, дотронулся до его локтя, спросил:
– Что за штаны?
– Штаны… – ласково смерил его взглядом парень. – Это на тебе штаны! А у меня «асфальт-джинсы». Оригинал. Тройная крученая нитка, понял?
– Сколько просишь?
– Две тридцать… – обронил парень.
Иван, задумчиво цепенея, отстал от него, потом с интересом – может, кто будет брать? – кинулся догонять, не догнал – его оттеснили.
Успевший притомиться от непривычной толкотни, Иван принялся искать скотный ряд. Если опорожнить мешок, продав поросят, мелькнуло у него в голове, можно будет подольше потолкаться на пятачке и набрести на подходящие джинсы.
Он выбрался к скотному ряду и сразу увидел маленькую старушку, ехавшую вместе с ним в автобусе. Она торчала среди прочего люда в терпеливом ожидании покупателя.
Иван вернулся в толпу, отдававшую предпочтение изысканному и дорогому товару. Толпа рассосалась и даже разветвилась: в просвете между двумя киосками устроили что-то вроде примерочной.
Деловитая спозаранку базарная сутолока становилась все более праздной, все чаще раздавались смех и веселый говор. Даже те, кто с утра был озабочен, будто о чем-то соображал, теперь словно начали участвовать в обязательном празднестве.
С прибытием очередной дальней электрички парней с фраерской внешностью прибавилось, появились и девчата-торговки. Джинсов попадалось много – поношенных и новых, стиранных до голубовато-молочной белизны и, казалось, совсем никудышных, с заплатками.
Иван, наконец, освоился с обстановкой, сорвал со своих джинсов газету, выставил фирменную нашивку напоказ.
К нему стали подходить, спрашивать, сколько просит, в ответ он виновато улыбался, говорил, что отдаст в обмен на другие джинсы, размер пятьдесят четвертый.
Затем Иван, увлекшись сценой купли-продажи, надолго застрял в одном месте.
Старушка в потертом драповом пальто и старенькой меховой шапке, стоя рядом с длинным, чуть ли не выше Ивана, юнцом, робко, со стыдливой неловкостью щупала джинсы. Джинсы были новехонькие, длинные, с медными бляшками. Долговязый, бледнея от волнения, не спускал глаз со старушки, дотошно и недоверчиво мявшей то одну штанину, то другую. Продающий, уже виденный Иваном ласковый парень, с приветливой улыбкой поглядывал на старушку и, подзадоривая долговязого, подмигивал ему. Тот наклонялся над старушкой, – ей, видно было, никак не удавалось перебороть сомнение, – требовательно повторял: «Бери!»
Наконец старушка перевела дыхание, полезла рукой в подкладку пальто.
– Чё-то уж больно дорогие, – бормотала она, копаясь в подкладке. – И краска у их слабая. На три стирки не хватит. Еще и длинны…
– Ну, что ты болтаешь, бабушка, – сказал долговязый. – Ничего не смыслишь, а болтаешь. Они от стирки лучше становятся.
– Ладно уж, – смутилась старушка.
Пока она, вынув деньги, отсчитывала сто восемьдесят рублей красненькими десятками, парень и дружки его, посерьезнев, принялись наперебой советовать, как и чем стирать джинсы, что делать, если они начнут «садиться».
– Это ничего, что они длинные, бабушка, – сказал кто-то. – Внук-то еще в росте…
Шутка многим понравилась, вокруг старушки прокатился смех.
– Ишь, брехло, – улыбнулась старушка.
Внук раздраженно смотрел на ее негнущиеся пальцы, которыми она с трудом загибала уголок десятирублевок. Ему, видать, было неловко за свою медлительную, малосильную бабушку, и он поплевал на пальцы, будто приготовился забрать у нее деньги.
Иван придвинулся ближе к старушке, такой малюсенькой и усохшей, что окончательно проникся сочувствием к ней.
– Какой размер носишь? – побледнев от решимости, спросил он у долговязого.
– Пятьдесят второй, – буркнул тот. – А что?
– Померяй вот эти. Если подойдут…
– Не подойдут… – зашевелился ласковый парень. – Откуда ты взялся, нарушитель конвенции? Что же ты у людей хлеб отбиваешь?
– А что у него за подделка?
– Польские переделал на штатские…
Откуда взялись эти парни, ожесточившиеся против Ивана, объяснить трудно, – еще минуту назад их, кажется, тут не было. Они произносили оскорбления не враждебно, легко, будто щелкали семечки, и все же Ивану сделалось обидно и за себя, и за дядю Васю, который, конечно же, не мог прислать из Филадельфии какие-нибудь никчемные джинсы, не говоря уже о подделке.
Но в плотном кольце злопыхателей все еще раздавались несправедливые слова, даже угрозы, – сейчас, мол, отведем в милицию, там разберутся, – и посрамленный Иван бессильно молчал, не зная, каким образом осадить противников.
Старушка, подняв нахолодавшее лицо, укоризненно посмотрела на Ивана и взялась по третьему разу пересчитывать деньги.
Вдруг рядом с Иваном появился знакомый рыжий малый в надвинутой на брови шляпе, предлагавший японские часы. Держась авторитетно, он потрогал джинсы Ивана, поинтересовался, есть ли натерка.
– Какая еще натерка? – не понял Иван.
– Темнота, – бросил рыжий.
Вынув из кармана коробок спичек, он на виду у притихших парней как-то особенно сосредоточился, будто собирался показывать фокус. Иные, опытные, пообтертые, сразу догадались, что будет делать рыжий, другие, ничего не кумекая, тянули шеи и ждали. Рыжий зажал головку спички между пальцами, послюнявил белую тонкую древесину. Натирал аккуратно, туго натянув материю на подушечку указательного пальца левой руки.





