Текст книги "Улеб Твердая Рука(др. изд)"
Автор книги: Игорь Коваленко
Жанр:
Исторические приключения
сообщить о нарушении
Текущая страница: 20 (всего у книги 24 страниц)
Глава XXIII
За годы странствий Твердой Руке не раз приходилось участвовать в битвах больших и малых. На суше, на море. Однако никогда еще не испытывал он участи осажденного.
В былых рассказах искушенных греков расписывались не столько шедшие на смерть или защищавшие жизнь люди, сколько чудовищные боевые машины: всевозможные тараны на колесах, гигантские катапульты, метавшие тяжелые ядра и каменные глыбы, способные разрушать любые твердыни, колоссальные передвижные башни с трубами, изрыгавшими огонь, и множество других сокрушающих сооружений.
Ничего подобного не было у печенегов.
Много дней кряду лавина за лавиной с громкими, дикими воплями накатывались они на столицу россов и вновь откатывались от неприступных ее стен, оставляя убитых и раненых под градом сыпавшихся камней и бревен.
Уже выступили деревянные срубы, на которых держался соп. Так часто набрасывались враги на него, на вал, что земля и каленая глина осыпались. Трупы скатывались по истерзанной насыпи в ров, и вся гробля наполнилась ими до краев.
Снова и снова гнал Куря огузов на приступ. Его шатер стоял в безопасном отдалении, на песчаном бугорке за болотом, через которое протянулась узкая гать. Зоркий глаз мог рассмотреть Черного рядом с каганским бунчуком, развевавшимся на длинном шесте.
Обороной руководил престарелый воевода Гуда. Он служил еще покойному князю Игорю. Когда-то, давным-давно, Игорь, сын Рюрика, посылал его, Гуду, сватать Ольгу в Плескове. С той поры и остался Гуда при княгине.
Телом он дряхлый, умом же хоть куда. Расставил немногих своих ратников на помостах за заборолами, придал им всех мужчин, кто способен держать оружие, – вот и отражали нападения.
Одни ворота Киева выходили на север, другие, Лядские, на юг, а третьи, Золотые, на запад. Крепкие ворота. Башни-вежи по бокам выставлены за линию стены, позволяли осажденным обстреливать недруга с флангов.
Но были еще одни. Ложные. Они вели в ловушку, что называлась в просторечье «захап». Вот у этих-то ложных ворот и орудовал Улеб с горсткой храбрецов.
Только хлынут враги снизу, Улеб с молодцами давай тянуть за канаты, створы распахивать. Огузы вваливаются в образовавшуюся брешь, орут, машут саблями, а перед носом-то у них, непутевых, глухая стена. И обратно нет хода: росичи захлопывали створы за их спинами. Печенеги в захапе, как в кармане. Хоть бей их сверху, хоть держи, точно в мышеловке.
Понял Куря, что не взять Киев с наскока, и решил покорить измором. Обложил плотным кольцом, ждет.
В городе начался голод. Народу набилось много, коровенок, что с собой привели, съели. Куры, гуси, хлебушко, мед и квашеная капуста кончились. Мужики ремни варят, жуют. Бабы куда выносливей их, а и те пухнуть стали. Детишки охрипли от криков, мрут от живота. Колодцы до дна повыпили. Плохо дело.
Не тяготились сытые огузы осадой, напрочь осели стойбищем, точно в своей Степи. Киевские жрецы слабенько голосили на Перуновом капище посреди Красного двора, уповали на идолище:
– Творец всего сущего, сам себя породивший, накорми нас, защити нас и сохрани, пролей дождь.
Однажды оживились люди на валу, простерли руки, указывая друг другу за реку. На далеком том берегу всколыхнулось пыльное марево.
– Претич!
– Воротился Претич из нижних застав!
– Вона подмога долгожданная!
Воспрянули духом. Сейчас начнется сеча. Хоть и исхудали очень, а готовы ринуться с кольями да вилами, как только Претич переплывет Днепр и поспешит на выручку.
Постукивая клюкой, взошла Ольга по крутым лавинкам на самую высокую башню Большого терема, с надеждой повела дальнозоркими очами в заречную синеву. Седая, хворая, еле душа в теле. С нею невестка, внучата Ярополк и Олег. И еще внучек, сынок Малуши-ключницы, малолетний Владимир, любимец великой княгини.
Но что это Претич? Вышел к воде и ни шагу более. Стоит как пень. День миновал, второй, третий – недвижима его дружина. Что такое? Уж бранят его вслух и мысленно, нету мочи терпеть, ожидаючи, косит беспощадный мор ряды защитников города. Отчаялись, обступили княгиню:
– Мати, отворим ворота печенегам. Все одно пропадать, коли Претич мешкает.
Все припомнилось ей: и слава росского оружия, и невянущие песни о походах мужа и сына, и месть древлянам за гибель Игоря, и Олеговы щиты на вратах Царьграда, и ее пребывание там, и свято хранимая честь родимого края.
– Нет, – ответила твердо. – Не пущу презренную Степь осквернять наш стол! Лучше голодная смерть, чем позорище!
Всколыхнулись головы, склонились. И опять побрели киевляне на вал сурово и молча, плечом к плечу. А к Ольге решительно приблизился незнакомый воин. Лицо открытое, смелое, простоволос, ступает легко, будто рысь, у бедра широкий меч. За ним прячется черноокая девушка в рваном розовом платьице. Это Улеб и Кифа. Он сказал:
– Я улич из Радогоща. Судьба привела к тебе. Сбегаю к Претичу. Что ему передать, мати?
– Что ж, попробуй. Призови его, бездельного, к долгу. Только не верится, чтобы удалось тебе проскочить через заслон печенегов.
– Авось перехитрю их, – сказал он. И добавил: – У меня к тебе просьба. Ежели со мной что случится, приюти мою женку, будь ей заступницей без меня. – Он подтолкнул вперед Кифу, ничего не понимавшую, смущенную присутствием властной старухи с клюкой. – Это, матушка, ромейская дева, мой сердечный друг.
– Обещаю, – коротко молвила Ольга.
Улеб отвесил низкий поклон и отправился к помосту над Ложными воротами. Изготовил из веревки аркан, принялся вылавливать им огуза из числа тех, что скулили в захапе. Изловил и выволок наверх. Беличью шапку с кафтаном и круглый размалеванный щит с него содрал, а самого опять в ловушку.
Кифа забеспокоилась, спрашивает:
– Зачем тебе?
– Стемнеет, переоденусь и полезу за стену. Может, проберусь к нашим. Сколько же топтаться им без дела!
– Пропадешь! Что со мной будет?
– Не бойся. – Улеб улыбнулся, чтобы ободрить ее. – Не теряй своих лучей, солнышко, я тобой похвалился перед народом.
– Не за себя тревожусь.
– Я тоже. Киев на волоске.
– Схватят ведь. Городу не поможешь и сам не вернешься. Я знаю, ты у меня самый смелый, но сейчас твоя прыть бесполезна. За стенами не десять врагов – мириады.
– Не зря мне запомнились когда-то два печенежских слова. Вот и пригодятся. Я хитрость задумал, с ней попытаю удачи. – Улеб снова улыбнулся. – Поди-ка лучше поищи уздечку. Нужна. А я тем временем помыслю заранее, где сподручней спускаться.
– Хорошо. – Смуглянка загадочно прищурилась, и в ее зрачках-вишенках запрыгали знакомые Улебу чертики.
– Ты чего это, Кифа? Уж не замыслила ли тайно последовать за мной вечером?
– Что я, глупая – лезть на стену.
– То-то и оно, что безрассудная, всего от тебя жди, Кифа.
– Успокойся, из города я не выйду. А уздечку тебе поищу. – И вприпрыжку побежала вдоль мощеной улочки-конца, как игривая козочка.
Время тянулось медленно. Словно нехотя погружались луковки теремов в сумрак неба. Подле самой Горы, на Боричевом увозе печенеги перегоняли стада, отобранные в дальних погостах и пастбищах. Щелкали бичи, гортанно выкрикивали погонщики, мычал скот.
Не утерпел Улеб, не стал дожидаться глубокой ночи. С помощью узловатого каната спустился по затененному простенку, укрываясь за выступом малой вежи. Переждал, схоронясь в рытвинах внешней насыпи. Только начал прикидывать в уме, как бы проползти дальше, и вдруг отчетливо расслышал знакомую песенку.
Сидевшие неподалеку печенеги повскакивали на ноги и, как гнус-мошкара на свет, повалили на доносившийся девичий голос. Путь открыт. Улеб прошмыгнул во вражеский стан, затесался в толпу степняков. Не отличить его от них в полумраке: шапка меховая, у висков два беличьих хвоста болтаются, на плечах кафтан, на спине круглый щит с рисованной мордой какого-то страшилища.
Поглядел на киевскую стену, где Кифа, отплясывая, распевала веселую византийскую песенку. Подумал благодарно: «Так вот она, тайна моей певуньи. Спасибо, умница, отвлекла огузов от дружка, подсобила».
А на стене подхватили ее напев другие защитники, мужчины и женщины, хоть не знали ни словечка заморской песенки, да понятен был главный смысл: наплевать на подлых воров, что столпились у росской твердыни.
Возле каганского шатра Куря негодует. Племянник его, Мезря, раздает пинки своим лучникам направо-налево за то, что не могут попасть в девушку стрелами. Попробуй-ка попади, когда наверху ее прикрывают и разят оттуда без промаха.
Улеб мечется среди огузов с уздечкой в руке, вроде потерял своего коня. Не видел ли, дескать, кто пропажу?
– Атэ нирдэ? (Где конь?) Сам все ближе и ближе подбирается к Днепру. Никому до него нет охоты, отмахиваются: ищи, мол, не приставай, без тебя тошно. Вот и хорошо. Иного от них не надобно.
Реки достиг, шапку долой, кафтан тоже, кой-кого подвернувшегося хватил бойцовским кулаком напоследок, и бултых. Схватились огузы, да поздно. Стреляй, не стреляй вдогонку – и впрямь, как говорится, канул в воду. Удалился за предел перестрела, поплыл поверху быстро-быстро, как лягушонок.
А с того берега уже заметили его, руки подают. Выволокли на сушу. Он воинов Претича отстранил, поднялся – ноги подкашиваются, весь дрожит мелкой дрожью, отдышаться не может.
– Дайте воды…
Какой-то юнец присел перед ним на корточки, шлепнул себя по ляжкам, хмыкнул:
– Чай, не напился! С него ручьями хлещет, а он…
– Цыть! – оборвал юнца властный всадник в синем плаще, сивобородый, угрюмый. Длиннющая его бармица стекает от шлема по спине, концы ее пропущены под мышками и связаны на груди. – Принесите испить!
Бросились гурьбою к воде, зачерпнули шлемами, принесли, обгоняя один другого. Улеб напился, поглядел исподлобья. Сотни две наберется воев. Пасутся кони оседланные, сытые. На дне овражка пирамидками сложены копья вокруг древка со стягом. Костры не жгут, не хотят выдать себя огнями.
– Вы бы еще норы повырыли, – укоризненно молвил Улеб, – стыд за вас.
Зашевелились, загомонили, обступили со всех сторон. Кто-то виновато и торопливо сует ему принесенный из обоза ломоть.
– Ну-ка, братушка, поешь сальце с хлебом.
– В Киеве женки с подколением пухнут, а вы сало жрете! Видеть всех вас противно! – Улеб сжал кулаки. – Дайте только отойти чуток после купания, так расквашу, сукины дети, попомните! Ладно вы сберегаете стольный град!
Крупнолицый бородач в синем плаще спешился, кряхтя, позвякивая железом. Все расступились, пропустили старшего. Улеб шагнул к нему.
– Ты и есть воевода Претич?
– Я и есть, – хмуро произнес тот, – а ты, отрок, от матушки, что ль?
– Вот каков наш Претич! – гневно продолжал Улеб, словно не слышал его вопроса. – Киевляне велели кланяться вызволителю, а то как же. Послали меня разузнать, не дует ли тебе на открытом-то месте, не желаешь ли перину, чтоб удобнее было нежиться тут, пока родичи костьми ложаться.
– Ты того… погоди лаяться да язвить, – заворчал Претич в бороду, – сам посуди разумно. Нас мало, печенегов же тьма. Ну пойдем, ну переправимся, а что пользы? Посекут нас, как ступим через реку. Нет уж, сохраню хоть дружину.
– Так прислать перину ай нет? – процедил Улеб сквозь зубы. – Позаботься о себе на ветру, не простынь, а то боимся Святослава, не простит нас, поди, коли тебя не убережем.
Воевода вспылил, топнул сапожищем и грюкнул:
– С кем посмел языком тягаться! Да я тебя, щенок! Я тебе… – Претич вдруг поперхнулся словами, обмяк, призадумался.
Вокруг шумели ратники:
– Сказывали тебе, Претич, веди, не мешкай!
– Веди! Живота не пожалеем!
– Сам не станешь, без тебя пойдем!
– Святослав воротится, не пощадит!
– Хоть княгиню с княжатами выхватим!
– Дожили! Срамота!
– Веди, Претич, веди!
Воевода над всеми возвышается, руки распростер над всколыхнувшимися шишаками, всех перекрыл своим зычным голосом:
– Тихо! Тут не торговище – войско! Тихо, вам говорю!
Крики смолкли, но ропот не унять. Обступили коня, на которого снова взобрался Претич. И он объявил:
– Готовьтесь. Двинем пораньше, до петухов.
Всю ночь валили могучие сосны на яру, рубили стволы, долбили их, строгали шесты и весла. Новые добавились к тем лодкам, что имелись. На рассвете сели в них, затрубили в боевые трубы.
Звонкое эхо кинулось через Днепр, ударилось о леса и горы, вернулось, рассыпалось, далеко-далеко, зазвучало со всех сторон, точно грянуло отовсюду великое множество воинов. Огузы вскочили спросонок и, не разобравшись, в чем дело, закричали в паническом страхе:
– Святослав?!
– Руси!
– Халас боли!
– Гачи! Гачи! Эй-и-и!
А киевляне не растерялись, поддали жару, тоже затрубили со стен, ликуя и крича:
– Святослав!
– Наши-и-и!
И действительно, не прошло и получаса – к радостному изумлению самих осажденных, к счастью малочисленных ратников Претича, к ужасу степняков, взметая тучи пыли и сотрясая конскими копытами землю, ослепляя блеском неистово вертящихся клинков, оглушая поля и дебри раскатистым кличем, влетела на родной простор подоспевшая из придунайских краев дружина Святослава. Донес вовремя гонец призыв Киева.
С ходу, с лета врезались россы в гущу огузов. Щиты червленые, мечи широкие, кони взмылены после долгой дороги, но несут стремительно, мощно. Хоть и печенежская конница не лыком шита, а дрогнула.
Ольга сверху, с резной башенки терема глядит, глаза ее сухи, спокойны. Шепчет:
– Святослав, дитятко, подоспел…
Горохом рассыпался по небу гром, брызнул теплый летний дождик, оросил поле, точно из лейки, и прекратился. Люди и лошади скользили на мокрых кручах, особенно там, где глина. Извалялись, повыпачкались с ног до головы.
Куря тщетно пытался сплотить свое разметавшееся войско, отступая к Неводничам. А с тыла внезапно ударил в него невесть как появившийся здесь отряд. Выставляя какие-то странные переносные сооружения, сколоченные из тщательно заостренных кольев, чем-то напоминавшие ощетинившихся ежей, и ловко орудуя дубинками, эти смельчаки вызывали удивление.
– Глядите, глядите, – кричали росичи, – печенеги меж собой передрались!
– Печенег печенегу рознь, – пояснили сведующие, – то наши друзья, ятуки! Тоже подоспели на подмогу!
– Кто бы мог подумать, что мирные пахари горазды на сечу! И еще как! Горстка, а чего вытворяют – загляденье!
– Беда и пахаря приспособит!
Один лишь Твердая Рука знал достоверно, кто выучил ятуков столь завидно владеть дубинками. Во всех их действиях чувствовалась школа Анита Непобедимого, хотя самого наставника не было среди них. Маман тоже почему-то отсутствовал.
Две трети войска потерял Куря в скоротечном сражении под Киевом. Сам еле ноги унес. С оставшимися наездниками и частью обоза бежал через Перевесище по старой дороге в дремучий бор, а оттуда подальше, в Степь. Так удирал, что и про племянника позабыл, бросил Мерзю на произвол судьбы.
Наши не преследовали его, озабоченные тяжелым состоянием изморенной столицы и разрушенной предгородни. Надо было поскорее людей напоить-накормить, устранить следы побоища да заняться восстановительными работами. Труда предстояло уйма. Залечив же раны, можно и победу отметить.
Улеб обшарил каждую трофейную кибитку, каждый брошенный огузами шатер, осмотрел каждую группу освобожденных, но сестрицы своей Улии нигде не обнаружил.
Он отыскал Кифу, и они отправились за Неводничи, где временным лагерем расположились ятуки.
На девушке были цветастый сарафан, монисто из варяжского янтаря с золоченой подвеской-лунницей, плотные льняные чулки и новехонькие лыченицы. Обычно непокрытые ее волосы теперь украшало височное кольцо, с которого падали на открытый лоб изящные модные трезны. На пальце молочной каплей красовался финифтовый перстень. Щедро одарила ее Ольга за то, что досадила врагам вчерашней пляской и песенкой со стены.
Ятуки встретили их радушно и шумно, как старых приятелей. Кифа со свойственной ей непосредственностью сразу же присоединилась к тем киевлянам, что нашли здесь обильное угощение и сочувствие, уселась в их кругу и принялась усердно черпать деревянной ложкой похлебку из общей мисы. А Улеб попытался выяснить судьбу Анита у того самого коренастого и скуластого человека, кто когда-то с видом заправского менялы предлагал связку беличьих шкурок ему и Непобедимому, стоя по колено в море рядом с кораблем. Между ними состоялась презабавная беседа.
– Корабль. Силач. Во-о! – Юноша колесом выгнул грудь, набычился и поиграл мускулами, изображая атлета. – Помнишь? Анит. Где он?
Веселый ятук в ответ сверкнул зубами, взбежал на возвышенность, очутившись над Улебом, и там, наверху, тоже изобразил силача. Правда, грудь у него малость подкачала, не выгнешь ее колесом. Пришлось ему вместо груди выпятить пузцо, чтобы хоть как-нибудь вышло повнушительней. Решив, что мимикой достаточно перещеголял собеседника, он добавил этаким горделивым тенорком:
– Маман во-о-о-о-о!
И сбежал вниз довольный.
– Ладно, ладно, – со смехом закивал Улеб, – считаешь, что ваш Маман поболе Анита, пусть. Я не спорить пришел. Ты мне скажи, друг, где Непобедимый?
Ятук не понимал. Тогда юноша сделал вид, будто ищет Анита, зовет, озираясь вокруг. Наконец ятук сообразил, чего от него добиваются, выразительно махнул рукой за горизонт и уже невесело произнес:
– Э, Анит – ек, Маман-ек. Хош, Анит. Хош, Маман. Румы.
Настал черед Улебу недоуменно скрести затылок. Так безрезультатно и оборвался бы их разговор, кабы не пришел на помощь один из сотрапезников Кифы. Этот человек, очевидно, понимал язык печенегов. Долговязый, заросший, он отвалился от мисы с похлебкой, облизал свою ложку, сунул ее за обворы на ноге и, прежде чем удалиться на призывные звуки клепал, доносившиеся с горы, бросил Улебу через плечо:
– Будет без толку молоть-то, кличут на сходку. А кого выспрашиваешь, тут нету. Малый тебе толкует, что обоих нету, разом, говорит, подались в Страну Румов, к грекам, стало быть.
– Вот как, – промолвил Твердая Рука. – Значит, Непобедимый прихватил с собою Мамана. Обзывал его чудовищем, а сам сманил в плаванье. Ну и Анитушка, леший бородатый!.. – Он повернулся к подруге, окликнул ее: – Кифа, айда и мы послушаем, что княжич скажет.
Очень нравился смуглянке ее новый наряд, слишком часто попадались навстречу лужицы-зеркала. Иными словами, из-за ее беспрестанных любований собою они поспели лишь к завершению сходки. Пришли, а Святослав уже кончил речь. Только всего и расслышали, как сказал он напоследок своего обращения к столпившимся киевлянам:
– Немало народила нас мать-земля, вот и возьмемся всем народом да воздвигнем поруганные кровли сызнова. И дружина моя, отложив мечи, разойдется по вашим дворам, поляне, подсобит по совести. А управимся, будет праздник и медовый пир!
Глава XXIV
Гончарная мастерская, в жилой истобке которой Улеб и Кифа нашли себе притулок, была невелика и неприглядна, как впрочем, и все остальные жилища ремесленников, ютившихся на Оболонье, этом беднейшем предместье Киева.
Закопченный дворик огражден покосившимся тыном. Плоский хворостяной навес на четырех столбах ронял тень на скудельные станки, перед которыми, скрестив ноги, на низких скамейках сидели за работой сам владелец мастерской и три его помощника. Два других подмастерья, мальчики лет восьми-десяти, скребли глину в овражке, таскали дрова от поленницы к очажным ямам или сметали глиняные крошки с залитой солнцем сушильни.
Хозяин гончар-скудельник, жилистый, сухонький, лысый человек с беззубым, всегда полуоткрытым ротишком и с темно-коричневыми складками-мешками под глазами, беспрестанно моргавшими обожженными веками, одной рукой вращал деревянный круг на стержне, прикрепленном к скамье, другой обрабатывал с помощью специальной щепки глиняную заготовку, придавая ей очертания будущей посудины.
Старшие помощники принимали от мастера готовые кринки, ставили их на круги, выглаживали лоскутами смоченной овчины, острыми палочками или гребешками наносили орнамент. Мальчики, в свою очередь, сушили, обжигали изделия и ставили на их донышках хозяйское тавро.
Кифа бегала к омуту за водой, варила гончарам обед, стирала их фартуки, а в свободные часы усаживалась на колоду и наблюдала за работой мужчин.
Ей было тоскливо в отсутствие Улеба. Не знала, как убить скуку, ведь и словом-то не с кем обмолвиться, сколько ни заговаривай, все лишь кивают бессмысленно и знай крутят свои трескучие деревяшки. И отлучиться нельзя, Твердая Рука наказывал строго-настрого.
Огорченный тем, что ничего не удалось разузнать про сестрицу, Улеб поначалу собирался кинуться по пятам за ушедшими к морю огузами, однако его заверили, что каган растерял невольников и невольниц и даже бросил на произвол судьбы многих своих приближенных.
Хоть и порушили степняки большую часть жилищ под Горой, но не успели предать пожару. Из Белграда, из Вышеграда, из Чернигова и Любеча откликнулись умельцы. Даже радимичи прислали своих хитрецов. Потянулись сверху, воротились и корабли иноземных гостей, что отсиживались в лихую годину в тихих заводях Десны и Сожа. Стало в Киеве терпимо.
Крепко подсобил Улеб гончару устранить разруху на дворе, за что и получил на временное пользование крохотную горенку в его доме. Едва кончили плотничать, юноша сразу же помчался в Подолье. Он еще раньше заприметил там большую кузницу, призывно громыхавшую неподалеку от того места, где Киянка впадала в Почайну.
Почти и не видела Кифа возлюбленного. Томилась, бедняжка, совсем поскучнела. Сжалился гончар, посочувствовал пригожей ромейке. В день объявленного князем праздника хлебнул пива из хмельной дежи, взял Кифу за руку и повел за собой, повелев подмастерьям отправляться на торг без него.
А скудельничек-то лысенький, кривоногенький осоловел, касатик, подбородочек задрал, важно этак ступая, босиком, зато в праздничной вышитой распашонке с поясом при пушистых кистях, вел, словно дочь на выданье, вел смуглянку и привел прямо в кузницу.
Пламя пышет, мечутся молнии, гром гремит под пудовыми молотами. Вот работа сплеча!
Улеб взмок в азарте, никого, ничего не видит, кроме огненной крицы. Остальные вокруг него себе перестукивают.
– Эй, парень! – окликнул его гончар. – Ты бы деву свою проводил к рядам. Поднес бы ей пряников медовых! Праздник нынче!
– Это ты? – удивился юноша. – Что случилось, Кифушка?
Она обиженно потупилась. А скудельник глазками заморгал, рот искривил, вот-вот оттуда, где у прочих ресницы растут, закапает на белую его рубашку с петушками: больно жалостливый старикашка-то. После пива. Укоризненно топнул пяткой, истошно завопил на юношу, потешая других:
– Слыхали, люди добрые! Что случилось? Заморская дева по нему сохнет! А он, душегуб ее, весь чумазый, железяки колотит с утра до ночи! Так и сердечко девичье расколотить недолго!
– Будет, будет тебе, отец, – смутился Улеб, – не срами ты нас попусту. Дело делаю.
– Ить не простая она, заморская! Хорошо ли об нас подумает, скучаючи! – кипятился дедок. – На-ко, держи от меня куну на гостинцы ей! – И сунул деньгу царственным жестом, хотя Улеб и глазом не повел. – Ступай да купи ей пряников!
Накричался, набранился вдоволь и удовлетворенно засеменил прочь, туда, откуда неслась благозвучная музыка дудок и бубенцов, где месили площадную грязь пестрые толпы, распевали коробейники, балагурили шуты и от души пировало простолюдье, заполняя низину.
– Белены объелся или хмельного хватил через край? – спросил Улеб у Кифы, кивая на тропинку, по которой резвехонько улепетывал гончар.
– Он хороший, а ты бессовестный. Променял меня на плебейский пот. Точно раб, приковался здесь.
– Это верно, – рассмеялся Улеб. – По душе мне такое рабство! Век бы не отходил от наковальни, век бы только и слушал ее перезвон!
– Много хоть настучал в кошель?
– Кифа, Кифа, чужое дитя… – сказал Улеб. – А и деньги есть, не бойся, не пропадем.
Обнаженный до пояса, он сбросил дымящиеся полотняные рукавицы, подмигнул приятелю, и тот окатил его студеной водицей из ушата. Улеб фыркнул от удовольствия, утерся холстиной, натянул на себя неизменную рубаху из крокодиловой кожи, пригладил ладонями волосы, поклонился ковалям и удалился с Кифой по той же стежинке, что и гончар.
Девушка защебетала, будто птичка, выпорхнувшая из темного дупла на яркий свет. Шла вприпрыжку, опираясь на руку Улеба. Шум и гам массового гулянья волнами катился навстречу.
По зеленым склонам стекались ручейками из лесов и полей крестьяне, а из городища, приплясывая на шаткой гати, спешили через болото к Подолу стольная молодежь. Кто пешком, кто верхом, кто с дружками, кто сам-один.
– Красиво как, господи! – воскликнула Кифа.
– Да, красиво, глаз не отворотить, – взволнованно вторил ей Улеб.
– На веселом просторе дышать легко! Как ты мог запереть себя в дыму средь ужасного грохота!
– Так и мог. Мне варить руду да поигрывать молотом слаще сладкого. Знаешь, Кифа, я все эти годы мечтал о кузне. Вот увидишь когда-нибудь, как работают в Радогоще, залюбуешься. Сколько, бывало, задумывался: конь и меч – хорошо, только забота у жаркой домницы все же лучше для мужей. На родной земле впитал я силушку в руки. Навострил меня вещий Петря, батюшка, ладно бить крицу. На чужой земле научил Анит мои руки сокрушать человека. Мне отцовская наука дороже во сто крат.
– Грех тебе на Анита хмуриться, – сказала она, – вспоминай его с благодарностью. Человека сокрушать, ясно, дело немилое. Но какого? Иного не сокруши, так он тебя не пощадит, вгонит в землю, не посмотрит, твоя ли, чужая.
– Это верно. Разные на миру и там и тут.
– Хватит дурное вспоминать. Бежим, что-то там интересное!
Девки, щелкая орешки, смеялись, повизгивали, шарахались в нарочитом испуге, хлопая сарафанами, опять напирали, норовя потрепать скоморошного медведя. А он, топтыжка, отплясывал под дудку положенное и уселся, пасть открыл и давай поглаживать брюхо лапами. Награды потребовал. Потом кто посмелей стали с мишкой бороться. Он, ручной, приученный угождать, поддавался даже младенцам. Добрый росский зверюга.
А вокруг, стараясь перекричать друг дружку, зазывали, приглашали к блинам, пирогам. Хочешь – пей молоко, кисель хлебный, хочешь – бражку с маковыми коржами, а коли карман в дырах – ни того тебе, ни сего, ступай мимо или стой да гляди на имущих, может, и поднесет кто.
Сыплются серебром звуки-бреньки гуслей в руках бродячих слепцов. Тут не товаром богаты менялы, а бойким своим языком. Свистят свистульки, трещат трещотки, и тараканьи бега, и перья летят в петушином бою, и кружится лихая карусель.
Кифа все больше ныряет в лавки, украшения разные примеряет, ткани щупает, кружева и ленты перебирает, приценивается к девичьим цацкам. Улеб же тащит ее на площадку для игр и состязаний, огражденную разноцветными кольями. Там пыхтят и куражатся красны молодцы.
Понравилось Улебу биться ладонями на высоком бревне. Заливаясь разудалым смехом, он со всяким расправлялся легко. А внизу, под бревном-то, канава с жидкой грязью. Неудачники падали в лужу, хлюпались в ней, выбирались под градом насмешек.
Вот сквозь гогочущих зрителей вдруг пробрались-проломились какие-то рослые парни. Все до одного в необношенных длиннополых рубахах, непривычно топорщившихся на них, и в соломенных шляпах. Что за ряженые?
Подступились к бревну, по которому прохаживался юноша в ожидании соперника, поглядели на него, на лужу, обвели взглядами притихшую в предвкушении очередной забавы толпу. Один из них, судя по всему, заводила, голубоглазый, белозубый и самый статный, чуть-чуть задиристо прищурился и обратился не столько к дружелюбно улыбавшемуся Улебу, сколько к людской толкучке за своей спиной:
– Неужто всех подряд повывалял этот немчура?
Толпа невнятно загудела. Улыбка слетела с губ Улеба.
– Эй, оратай, я такой же немой, как и твои хлопы, – сказал он, – коли отложил соху ради веселья, не хорохорься загодя, полезай ко мне, померяемся.
Парни дружно заржали, как жеребцы в табуне, а голубоглазый воскликнул с радостным удивлением:
– Ба! Что же, сродник, проучу-ка тебя, чтоб не шибко нос задирал!
Голубоглазый властно отстранил дружков, надвинул шапку-бриль до самых бровей, взбежал на бревно по тесовому наклону и принял бойцовскую стойку. Не полез напролом, как предыдущие, и Твердая Рука сразу оценил это. С умелым бойцом встретиться куда приятней, нежели с безрассудным.
Твердая Рука увлекся поединком. Зрители тоже, по-видимому, обрели удовольствие, толкались, спорили, бились об заклад. Парни в соломенных шляпах молчали внизу.
Улеб встретился взглядом с впившимися в него голубыми глазами и увидел в них назревавшую ярость. И огорчился. Одно дело потешное единоборство, другое – растущее озлобление. Ишь противник – гордец, распалился-то как. Пора кончать баловство.
Изогнулся Улеб, резко взмахнул ладонью, и соперник плюхнулся в канаву. Толпа ахнула и отпрянула, отряхиваясь от брызг.
Голубоглазый как ошпаренный выскочил из лужи, ослепленный мутными потоками, отплевывался, шарил в отвратительной жиже трясущимися руками, отыскивал шляпу, чтобы накрыть ею превратившийся в грязный комок длинный локон волос на голой макушке.
Улеб застыл в недоумении и растерянности, ибо не мог сообразить, отчего вдруг народ испуганно разбежался кто куда, почему приятели поверженного двинулись к бревну с победителем, выхватив из-под рубах оружие. Кифа, оставшись на опустевшей площадке одна-одинешенька, тоже онемела от удивления.
Твердая Рука пантерой прыгнул через головы к оградке, выдернул кол, и, наверно, омрачился бы праздник нещадным побоищем, если бы вовремя не отвратил его повелительный окрик:
– Не троньте беловолосого! Все было честно.
Голубоглазый приблизился к Улебу, смахивая рукавами грязь с лица, оглушенный падением.
Улеб сердито встретил его словами, все еще сжимая кол:
– Ну! Хороши наши пахари, так-то выходят на игры-затеи в своем роду. Ножи хоронят за пазухами, точно глуздыри-лиходеи.
Голубоглазый уставился на него, словно на невидаль. То к своим обернется, то опять буравит Улеба изумленным взором, выжимая при этом подол почерневшей рубахи. Помаленьку народ подходил, возвращался как-то робко, настороженно. Кифа сомкнула брови, взъерошилась воробьишкой, вклинилась между ними, заслоняя собой Твердую Руку. А он уже кол отшвырнул, заметив, что парни остыли.
– Еще никто не валил меня с ног, – наконец произнес голубоглазый.
– Меня тоже, – сказал Улеб.
– Ты единственный.
– Хватит, братец, забудь, – молвил Улеб. И добавил без хвастовства: – Не кручинься, мне многих случалось теснить. Не мужицких сынов в холстине, а бывалых воинов в броне. Да не на шутовском бревне, а в смертном бою. Обучен этому.
– Гм, и я себя почитал не последним.
– Говорю тебе: хватит затылок чесать. Знаешь, друг, я, признаться, восхитился тобой. Больно ловок ты и умел для простого орателя.
Голубоглазый почему-то поморщился, за ним поморщились и покашляли в кулаки остальные. Кифа между тем тормошила Улеба, просила: