355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Игорь Вирабов » Андрей Вознесенский » Текст книги (страница 4)
Андрей Вознесенский
  • Текст добавлен: 20 сентября 2016, 17:13

Текст книги "Андрей Вознесенский"


Автор книги: Игорь Вирабов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 4 (всего у книги 61 страниц) [доступный отрывок для чтения: 22 страниц]

Глава четвертая
ПО НАПРАВЛЕНИЮ К ЧЕТЫРНАДЦАТИ
О, эти дворы Замоскворечья!

В тринадцать лет Андрей Вознесенский чуть не утонул.

Случилось все в 1946 году на реке Упа в поселке Одоеве, знаменитом своими филимоновскими игрушками – были такие когда-то да, похоже, сплыли, – а также обширным некогда хозяйством плодосовхоза. Это на границе Тульской и Калужской областей, часах в четырех езды от Москвы на машине. Что занесло сюда Вознесенского – теперь можно только гадать. Возможно, приехал к кому-то с родителями или со школой, скажем, на уборку яблок.

Поскольку мальчик был благополучно спасен, случай этот не зафиксировали милицейские хроники. Да и свидетели нигде никак не проявились: откуда ж им было знать, что спасенный – не просто пацан из столицы, а персона, которая еще очень даже пригодится русской поэзии?!

Но сам спасенный запомнил хорошо: «…инженер плодосовхоза в Одоеве спас меня, уже захлебнувшегося и потерявшего сознание в водовороте. Я так вцепился ему в запястье, что остался круговой синяк». Спасибо безымянному инженеру-герою!

Это первое из целой череды жутчайших происшествий, которые будут преследовать Вознесенского всю жизнь. Нельзя сказать, что он отличался богатырской крепостью тела – напротив, Андрюша в детские и юные годы был скорее тонок и щупл. Зато самолюбив и с норовом, и ершист с ранних лет – это правда. И плавать, кстати, научился после той истории очень хорошо.

В конце войны Вознесенские вернулись в свою коммуналку в Замоскворечье, недалеко от Большой Серпуховки, в 4-м Щипковском переулке. Квартира – в надстройке над корпусом, принадлежавшим бывшему заводу Михельсона, электромеханическому, тогда уже имени Ильича – там, между прочим, снаряды для «катюш» делали. А что касается двора – двор был вполне хулиганский, и о нем Андрей Андреевич будет вспоминать с неизменным элегическим «О».

Вот так, например: «О, мир сумерек, трамвайных подножек, буферов, игральных жесточек, майских жуков – тогда на земле еще жили такие существа».

Или вот так: «О, эти дворы Замоскворечья послевоенной поры! Если бы меня спросили: „Кто воспитал ваше детство помимо дома?“ – я бы ответил: „Двор и Пастернак“». Но встреча с Пастернаком еще впереди – и двор, между прочим, тоже как-то поспособствует их встрече.

Все счастливые дворы детства счастливы одинаково. А хулиганист каждый из них на свой лад. Задолго до того, еще в тридцать пятом, германский философ Мартин Хайдеггер рассуждал об «истоках художественного творения» – Андрюша тогда еще и знать его не знал. Шнобеля знал, Фиксу знал, Шка и Волыдю – «рыцарей малокозырок», авторитетов их подворотни. А Хайдеггера он тогда еще не знал – еще много, много лет пройдет, пока поэт не без гордости расскажет о своих встречах с ним: сомнительное прошлое философа не отменяло его гениальности…

Так вот, пока Андрюша с приятелями гонял консервные банки вместо мяча, Хайдеггер где-то там сидел и думал над вопросом: «Посредством чего стал и откуда пошел художник, ставши тем, что он есть?» У Вознесенского найдется свой ответ – и в его ответе будет непременно полное собрание дворовых хулиганов.

С золотыми коронками – «фиксами» – самые шикарные. С наколками, сделанными чернильным пером, – так, мелюзга. Среди последних – и сам Вознесенский. Наколки скоро смоются – зато останется в памяти воздух времени детства, из которого двадцатый век «на глазах превращается в Речь».

Где-то у бабушки в Киржаче торжествовало володимирское «о» – здесь оно безоговорочно капитулировало перед московским «а». Дома были отцовский справочник Хютте, мамин Серебряный век – во дворе вся правильность жизни ломалась блатными словечками, жаргон казался пропуском в другой, манящий мир. Неспроста, между прочим, Андрюшины дворовые истории, как взрослый ребенок, будет живо обсуждать с ним и сам Пастернак. Но это мы опять забегаем вперед…

«По новым желтым прохарям на братанах Д. можно было догадаться о том, кто грабанул магазин на Мытной». Одноклассник Борис, воруя зачем-то из бочки карбид, зажег спичку – взрыв, крышкой «полщеки оторвало». Все это сливалось «с визгом „Рио-Риты“ из окон и стертой, соскальзывающей лещенковской „Муркой“, записанной на рентгенокостях».

Упражнялись в стрельбе через подкладку пальто в подъезде – найти оружие в послевоенные годы мальчишкам было несложно. Еще один аттракцион: открыв шахту лифта, обернув руки варежкой или тряпкой, скользили вниз с шестого этажа по стальному крученому тросу. «Никто не разбивался», – он добавит гордо. Небрежным тоном подростка, которому явно хотелось казаться в этом мире своим, отчаянным таким же.

Часто играли в «жосточку», что Вознесенский опишет в деталях: «Медную монету обвязывали тряпицей, перевязывали ниткой сверху, оставляя торчащий султанчик, – как завертывается в бумажку трюфель. „Жосточку“ подкидывали внутренней стороной ноги, „щечкой“. Она падала грязным грузиком вниз. Чемпион двора ухитрялся доходить до 160 раз. Он был кривоног и имел ступню, подвернутую вовнутрь. Мы ему завидовали».

Специальным, свернутым из проволоки крюком катали по двору железные обручи, а зимой, прицепившись проволокой к грузовику, скользили буксиром на коньках по ледяной мостовой до конца переулка. Перед трассой грузовик отпускали. Приводы в милицию за катание на трамвайных подножках почитались доблестью особой.

Ах детская душа – потемки! Кто знает, сколько раз Андрюша примерял на себя все подвиги дворовых смельчаков. Возможно, пробовал и сам… Но – увы или к счастью – приятели тех лет, как сговорившись, вспомнят потом, что был Вознесенский все же слишком замкнутым и воспитанным, чтобы ходить на «лихие дела».

Волыдю, высоченного сына завмага в кожаной шубе, «с налетом наглецы в глазах», Андрей считал приятелем. Сам-то он ходил в латаном-перелатаном пальтишке, давно превратившемся в курточку с хлястиком у лопаток. Купили ему наконец стеганую тяжелую шубу с собачьим колючим воротником – а стоило надеть ее в первый раз в школу, как шуба пропала. Как догадывался Андрей, тут не обошлось без Волыди – «он водился со старшими с Зацепы…». Все-таки дети завмагов тогда – как к концу века дети удачливых бизнесменов – с малых лет уже знали прекрасно, с кем стоит водиться и у кого что спереть.

Недолго, впрочем, горевал Андрюша по утраченной шубе. Скоро он найдет такое счастьище, рядом с которым шуба – тьфу! Бублик, выданный в школе, он продал у булочной на той самой Зацепе, помчался на толкучку у Кузнецкого – «до сих пор у меня отморожен нос и щека от свирепого ветра на Каменном мосту», – чтобы купить там чудесную марку. «О, зеленая, продолговатая марка Британской Гвинеи с зубчиками по краям, как присоски гусениц! Что за пути напророчили мне зубчатые грезы детства?»

Школьные бублики шли, как неведомая тогда валюта: еще за один такой сосед Феодосий Демьянович заклеил Андрею прохудившуюся камеру мяча. На смену консервным банкам пришли первые настоящие футбольные мячи – и у него такой, конечно, появился. Не всякая семья тогда могла себе это позволить – но нельзя и сказать, что Вознесенские жили хуже соседей, отец занимал солидные должности, достаток худо-бедно в семье был. Позже Вознесенский вспомнит в стихах про встречу с бывшим одноклассником, который «бросил школу – шофером стал»: «Шел с мячом я, юный бездельник. / Белобрысый гудел, дуря. / Он сказал: „Пройдешь в академики – / возьмешь меня в шофера“». Сказал – вроде как поддел. Так поддевать будут еще не раз и самого поэта, и многих из его шестидесятнических товарищей: ну, понятно, «золотая молодежь». И сказать, что они будут совсем уж не правы, нельзя.

Андрюше хватит по жизни сполна и «своих самосвалов», и своих «неразгруженных кузовов»: цена славы высока. Среди всех дворовых хулиганов он окажется самым отчаянным. Не в полетах вниз по тросу лифта – в полетах вверх, в завихрения поэзии.

Вратарь Андрей Тарковский

«Иногда сквозь двор проходил Андрей Тарковский, мой товарищ по классу. Мы знали, что он сын писателя, но не знали, что сын замечательного поэта и сын будущего отца знаменитого режиссера. Семья их бедствовала. Он где-то раздобыл оранжевый пиджак с рукавами не по росту и зеленую широкополую шляпу. Так появился первый стиляга в нашем дворе. Он был единственным цветным пятном в серой гамме тех будней».

В другой раз, вспоминая товарища, Вознесенский уберет шляпу и зелеными окажутся штаны одноклассника. Позже, спустя много лет после школы, они с Тарковским будто поменяются «прикидами»: тот станет одеваться сдержаннее, у Вознесенского, напротив, появятся шейные платки, яркие свитера и пиджаки.

Они со школы еще – вроде близки друг другу, но каждый слишком был сам по себе. Однако общего у них было больше, и не только в том, что у обоих были любимые сестры и оба вечно будут изживать свои вины перед родными и близкими – в творчестве.

Фамилия Тарковского неспроста промелькнет в «Андрее Полисадове». Ему, стиляге своего детства, посвятит Вознесенский в начале шестидесятых «Рок-н-ролл», где «ревет музыка скандальная, труба пляшет, как питон». В семьдесят девятом, когда Тарковский перенесет сердечный приступ, похоронит мать и соберется на съемки в Италию, не зная, что уже не вернется, – Вознесенский напишет «Белый свитер» (другое название – «Тарковский на воротах»). Эпизод из той же дворовой жизни, когда урка дворовый лупит грязным мячом по белому свитеру вратаря, будет лишь поводом сказать о власти тьмы – «да вы же убьете его, суки!» – и что всему вопреки «бывшие белые ноги и руки / летят, как Андреевский крест». Тарковский скончается в 1987-м, и, кстати, на надгробном памятнике, сделанном Эрнстом Неизвестным, появится надпись: «Человеку, который увидел ангела».

При всей их внешней несхожести, у двух Андреев, детей войны, неожиданно много близкого и общего в ощущении жизни, эмоциональном ее восприятии. Ну вот всего лишь беглая цепочка случайных, кажется, но сопряженных внутренне пересечений.

…Вознесенский вспоминал, как они с сестрой и мамой бегут по меже, он шелушит горсть овсяных зерен, в небе появляется «мессер», дает несколько очередей по лесу… «Мать столкнула меня и сестренку в канаву, а сама, зажав глаза ладонью, на фоне стремительного неба замерла в беззащитном своем ситцевом, синем, сшитом бабушкой сарафане».

И у Тарковского в сценарии «Зеркала» – такой же акварелью: «Изредка, откинув упавшую на глаза прядь волос, она смотрела на ребят, как когда-то смотрела на нас с сестрой… Я старался увидеть ее глаза и, когда она повернулась, в ее взгляде, каким она посмотрела на ребят, была такая неистребимая готовность защищать и спасать, что я невольно опустил голову».

А загадочные строки из «Озы» Вознесенского (1964) будто аукнутся у Стругацких в «Пикнике на обочине» (1972) и у Тарковского в «Сталкере» (1979): «Я знаю, что люди состоят из частиц, как радуга из светящихся пылинок или фразы из букв. Стоит изменить порядок, и наш смысл меняется. Говорили ей – не ходи в зону! А она…»

В оценке «Андрея Рублева» Тарковского вдруг сойдутся и госчиновники, и противоположный им Солженицын: автор в угоду художественному мифу жертвует исторической точностью, средневековый инок превращен в рефлексирующего интеллигента XX века. А Тарковский, вспоминают, чуть не снял татарских всадников на фоне высоковольтных ЛЭП с «Беломором» в зубах, – ему важнее было общее для всех столетий «сгорание человека во имя овладевшей им идеи…».

Сколько раз вот так же Вознесенский будет отбиваться от упреков в искажении деталей – и с «Мастерами», строившими Василия Блаженного, и с Мерилин Монро, и еще, и еще.

…Кстати, и одним из мест, где Тарковский будет снимать «Рублева», станет тот же близкий сердцу Вознесенского Владимир.

«Как ни встретимся – идет в химчистку»
Рассказ Марины Тарковской, сестры режиссера

– Андрея Вознесенского я помню уже старшеклассником. Брата перевели в их десятый «Б» – у него часто были конфликты с учителями, а в десятом классе классный руководитель, географ Федор Федорович Титов, стал всеми силами добиваться, чтобы брат вылетел из школы. Тогда его спасла историчка Фаина Израилевна Фурманова, классрук 10-го «Б». Говорили, что она была женой Дмитрия Фурманова, комиссара чапаевской дивизии, – наверное, так и было. Она все время ходила в черном пиджаке, была решительной женщиной – взяла Тарковского под свою ответственность. Так они оказались с Вознесенским в одном классе.

Это была мужская 554-я школа Замоскворецкого района. Мы, девочки, ходили в женскую школу, носили форму – коричневое платье, черный и белый праздничный фартуки. А мальчишки были без формы, ходили, кто в чем, – форма появилась, я уж не помню, кажется, при Хрущеве.

На фоне нашего Андрея Вознесенский казался мне тихим таким, положительным. Они сильно дружили после школы, как раз на почве интереса к поэзии. В их компании был еще такой замечательный человек, Юра Кочеврин, Юрий Бенцианович, сейчас он доктор экономических наук, долгое время работал в Академии наук. Потом мой брат женился, мама снимала им с Ирмой Рауш квартиру в Ляпинке – квартальчике неподалеку, его называли так по имени купца Ляпина, который там построил благотворительные общежития для бедных женщин, студенток, двухэтажные дома барачного типа… Может, они с Вознесенским встречались и тогда – но у каждого к тому времени было полно своих забот…

А в школьные годы мы с братом жили в 1-м Щипковском, а Вознесенский – через один дом, параллельно, на 4-м Щипковском. Там жили и другие одноклассники, Алик Макеев, Жерар Артурович – Жирик Тер-Овакимян, тоже писавший стихи. Помню одно его стихотворение про какую-то Инессу, там повторялись строчки: «Спасибо за то, что ты существуешь на свете». Когда у Вознесенского вышла первая книга, Жирик ее раскритиковал, приводя в пример, как рассказывал Юра Кочеврин, не самые удачные стихи какого-то поэта.

У Андрея с родителями была комната в коммуналке, а у Юры – он жил через дорогу у своего дяди-архитектора – уже отдельная квартира. В их домах были все удобства, кругом печное отопление, – а там центральное отопление и газ. Не то что у нас. Родителей Вознесенского я не видела, знала, что отец его был инженером. Они часто собирались у Юры…

Вообще в их классе были очень интересные ребята, они в те времена пытались издавать журнал «Зеркало». Но там был, помню, Юра Безелянский, а Вознесенский в этом не участвовал… Где-то у меня даже есть фото, смешное такое, – Андрей танцует с одним из одноклассников, Славой Петровым. Они там танцевали на переменах – танго, фокстрот… Вообще интересные ребята, всё вокруг в те годы казалось темно, мрачно и невесело, а они были все яркими, интересовались всем.

Правда, они однажды очень расстроили своего классного руководителя. Вознесенский рассказывал мне, что Фурманова, жившая очень бедно, принесла из дома, чтобы в классе было уютнее, цветок в горшке и стеклянный графин. Но кто-то тут же бросил в этот графин с водой мел – она была очень разочарована.

* * *

А еще у них была замечательная англичанка, Марина Георгиевна, которую они все любили. Но особенно она дружила с Вознесенским. Вернее, Вознесенский с ней дружил… Одним словом, она приносила ему каких-то поэтов, не печатавшихся тогда, по-моему, и Пастернака, которым все увлекались, – не случайно Андрей со своими первыми стихами к нему и отправился.

Его стихотворение про футбол и моего брата я включила в свою книгу воспоминаний «Осколки зеркала». Спасибо ему за это – но Тарковский же был для меня совсем другой. Действительно, был белый свитер, бумажный, из бумажных ниток, не какой-то там шикарный, шерстяной, простой такой советский трикотаж. Но это избивание его мячом – понимаю, что поэту нужно было подчеркнуть противостояние шпаны и хлипкого интеллигента. Но наш Андрей умел за себя постоять и подраться и на мяч бросался самоотверженно. И конечно не позволил бы так над собой издеваться. Это, по-моему, поэтическое преувеличение.

Он в своих воспоминаниях и про меня написал: мол, она ко мне прибегала и я писал ее портрет. А я всего-то один раз пришла, причем очень неохотно, потому что очень не любила все эти штуки, портреты. Я вообще очень была застенчивая… Портрет, кажется, так и не получился – по крайней мере я его не видела. А он написал еще стихи, которые я тогда же и затеряла, не придавая этому значения. Помню только, там были такие строчки: «Я пишу твой портрет, за окном синева…» Не помню уже, что-то там – «…из такого слепил алебастра».

Потом мы как-то еще где-то встречались, гуляли, но не могу сказать, что у нас была какая-то близкая дружба… И потом он совсем как-то отошел, могли встретиться на каких-то вечерах разве что. Или просто по-соседски, ну вот идешь – Андрей. Куда идешь? В химчистку. Это был, боюсь напутать, где-то пятьдесят шестой год… Как ни встретишь его – в химчистку. Он с юности любил всякие нововведения, новшества – а тогда как раз только что они появились в Москве… Я почему об этом говорю: в его характере было такое, даже в быту, ему очень нравилось все новое, я уж не говорю о поэзии… Потом, помню, встретились – он говорил, что познакомился с такой женщиной, у нее такие перстни прекрасные… Видимо, это когда он познакомился с Ахмадулиной.

А на школе сейчас две доски – что там учился Андрей Тарковский и Александр Мень (он был двумя годами младше). Школу надстроили, покрасили – это же был типовой проект по всей Москве, четырехэтажные кирпичные школы. Сейчас, правда, у нее другой номер…

Где «пороша», там и «Яроша»

Неизвестно, откуда в ранних стихах Вознесенского появился некий собирательный «сосед Букашкин», который «в кальсонах цвета промокашки». Но в квартире по соседству с ним жил сын сапожника Виктор Ярош – его поэт назовет «первым служителем муз», с которым его свела судьба.

До войны он напечатался в газете «Литература и искусство» и теперь продолжал писать под Есенина, рифмуя «пороша» и «Яроша» (с ударением на втором слоге для рифмы, смекнул юный Вознесенский). Ярошу надо отдать должное: он заворожил мальчишку Фетом, Тютчевым, Полонским, Федором Глинкой и Есениным. Он был «из числа безвестных бескорыстных рыцарей российской поэзии, их жизни нескладны, но озарены несбыточным».

Однако Ярош недолюбливал Пастернака. Сходил на его вечер в Политехнический и удивлялся: «Люди не понимают, что им действительно нужно любить». Вот потому-то… «на эстраде он кумир». А как-то приходит юный Вознесенский – сосед протягивает ему свежий номер газеты «Правда»: «Гляди-ка – Пастернака напечатали».

И пятиклассник Андрейка залпом прочитал до конца, потрясенный первой же строфой: «В зеленом зареве салюта…» Сосед же продолжал ворчать: «Мудрит все, мудрит – не может по-простому».

Вознесенский выбежал не попрощавшись – и перестал ходить к нему.

А потом на чердак, вечное место сборищ его с друзьями, одноклассник Жирик принес первую для Вознесенского зеленую книгу Пастернака.

Глава пятая
НЕСЕТСЯ В ПОВЕРЬЯ ВЕРСТАК ПОД МОСКВОЙ
Почему позвонил Пастернак

За окном был дождь, даже ливень – это Вознесенский точно запомнил. Он просидел до утра над книжкой Пастернака, которую принес друг Жирик. Не мог оторваться, как под гипнозом. Шум и перестук воды за окном. «И возникающий в форточной раме / Дух сквозняка, задувающий пламя, / Свечка за свечкой явственно вслух: / Фук. Фук. Фук. Фук».

В «Вальсе с чертовщиной» послышалось вдруг: «„Этого бора вкусный цукат, к шапок разбору…“ – „Бор, бор“».

И в «Спекторском» опять: «„И целым бором ели, свесив брови, / Брели на полузанесенный дом…“ – „Бор, бор“».

Сквозь строки проступало имя: Борис.

В ту ли ночь услышал это Андрюша или чуть позже – важно, что услышал от-чет-ли-во. К утру он твердо знал, что должен написать ему. Взял тетрадку в линеечку и вывел что-то вроде: «Милый Борис Леонидович! Я очень уважаю Ваше творчество…»

Шел 1947 год. Ждал ли он ответа, тем более так скоро? У Андрюши был уже опыт, про который он потом никогда и не вспоминал: однажды он, мечтая о литературном поприще, написал прямо в секретариат Союза писателей СССР, лично товарищу генеральному секретарю Союза Александру Фадееву. Но на то письмо никто ничего отвечать и не собирался. А Пастернак – кто бы мог подумать? – позвонил вдруг, почти сразу же.

Ни о чем не подозревавшие родители, вспоминал потом Вознесенский, обомлели: «Тебя Пастернак к телефону!» Фразу эту Андрей Андреевич назовет поворотной в своей судьбе. И тетрадку с первыми стихами, которую он прислал тогда Пастернаку, Борис Леонидович, кстати, сохранит – она и сейчас находится в его архиве.

Потрясение от первой встречи – в квартире на Лаврушинском – нищий простор кабинета, аскеза во всем, оплывшая вязаная кофта. Первое чувство: ужас и обожание: «Я встретился с гением». От Пастернака он несся, обняв охапку рукописей, машинописную, только что законченную, первую часть романа «Доктор Живаго» и зеленую тетрадь стихов, сброшюрованную шелковым шнурком.

С этого дня встречаться они будут часто. Мальчишке Пастернак доверит самые сокровенные свои мысли и сердечные тайны. Почему? Почему он все-таки тогда позвонил? Писем Пастернак получал множество, графоманов – юных и не очень – хватало во все времена, отвечать он им не любил. Но тут – какое-то чутье, что ли. Вознесенский объяснит это так: «Он был одинок в те годы, отвержен, изнемог от травли, ему хотелось искренности, чистоты отношений, хотелось вырваться из круга – и все же не только это. Может быть, эти странные отношения с подростком, школьником, эта почти дружба что-то объясняют в нем? Может быть, он любил во мне себя, прибежавшего школьником к Скрябину? Его тянуло к детству».

Андрюша быстро стал настоящим другом этого «вечного подростка». И участником всех его домашних застолий – а какие это были застолья, как скрупулезно готовились к ним каждый раз всей семьей! Здесь юный друг поэта лично познакомился с актером Борисом Ливановым, чтецом Дмитрием Журавлевым, режиссером Рубеном Симоновым, рассказчиком Ираклием Андрониковым, писателем Всеволодом Ивановым, пианистами Генрихом Нейгаузом, Святославом Рихтером. Однажды за столом рядом сидела Анна Ахматова. Правда, когда Пастернак предложил проводить ее, Андрюша сделал вид, что замешкался, и уступил эту честь Славе Рихтеру…

Понятно, что эта компания не была похожа на шпану, знакомую мальчишке по щипковским дворам. Да и по сравнению с серьезными отцовскими гидросооружениями и даже сердечной маминой родней с володимирскими колокольнями – шестикласснику Андрюше открылся совсем иной, новый мир.

Как они понимали друг друга? «Пастернак был человеком монолога, говорил вещи, которые трудно было сразу понять, поскольку у него все время прыгали ассоциации. Поэтому я просто открывал рот и слушал. Что-то, конечно, понимал, но и отставал очень сильно. Он был тогда в опале, ему не с кем было общаться, и он все выплескивал на меня».

Стихи Пастернака юный Вознесенский заучивал наизусть и шпарил страницами. В современной поэзии для школьника существовал теперь только «он – и остальные». Хотя Пастернак, чтивший Заболоцкого, спасший (в бытность свою членом правления Союза писателей, еще до войны) от разноса «Страну Муравию» Твардовского, понемногу отучал Вознесенского от школьного нигилизма.

Однажды, еще в том же Лаврушинском, Пастернак познакомил юного друга с грузинским поэтом Симоном Чиковани и попросил Андрюшу читать стихи.

 
На звон трамваев, одурев,
облокотились облака.
 

Пастернаку нравилось, что облака – облокотились. Симону Ивановичу – строка, в которой мелькнула девушка и где был «к облакам мольбою вскинутый балкон».

Вознесенский запомнит это, как свое первое публичное обсуждение.

А вскоре Андрей приведет родителей в ужас, отказавшись отмечать свой день рождения и принимать подарки: день этот траурный и вообще жизнь не сложилась. Это он, сам признавался, собезьянничал: Пастернак тоже не признавал своих дней рождения, считая их датами траура.

Это были его университеты, подарок судьбы. Конечно, он жадно учился – поначалу просто впитывая в себя все, как губка. Но и Пастернак находил в этом общении что-то очень важное для себя – неспроста же поэт напишет позже Андрею из больницы: «Я всегда любил Вашу манеру видеть, думать, выражать себя». А свой фотопортрет, грубо подретушированный и подаренный ему Андреем, Пастернак радостно повесит в своем кабинете – он так и висит там по сей день.

Ученик у него так и останется один, и верный, – Вознесенский. «Несется в поверья / верстак под Москвой. / А я подмастерье / в его мастерской», – напишет ученик, когда у него прорежется свой голос.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю