Текст книги "Двенадцатый двор"
Автор книги: Игорь Минутко
Жанр:
Полицейские детективы
сообщить о нарушении
Текущая страница: 9 (всего у книги 10 страниц)
25
– Так это правда (я хотел сказать: «гражданин Морковин», – но не сказал), что вы в город уходили?
– То правда, – сказал Морковин, глядя в землю.
– А почему?
– Какая тоды жизня в деревне была... Бедовали. Пришел с войны – у суседей избы позаколочены, у моей крыша провалилась, забор весь разломанный, Марья с двумя детишками на тюре да на картохе, корову по поставкам забрали. Из мужиков, считай, одна треть вернулась. И те – хто без руки, хто без ноги, у кого осколок в грудях. Однако начали у колхозе работать. Тольки какая работа? В первый год сто грамм ржи на трудодень, во второй вовсе ничаво. Хош сена клок, хош вилы в бок. Что с приусадебного участка возьмем, то и ладно. Опять же, участок... Налогами яво задавили – все обклали: и корову, и каждую овечку, каждую яблоньку, уж курей-несушек считать стали. Не продыхнешь. Дык разве ета жизня? Стал народ в город уходить. Ну, и мы с Марьей обрешили: она здеся с детишками, а я на завод какой, буду деньги слать. Был у нас сродственник в Древске, братан Марьи. Прописал: устрою, приезжай. От дома с узелком пошел – хуже, чем на войну: сердце сжалося и не отпускает... За сто пятьдесят верст от дому. Легко ли?
– И как же вам в городе жилось?
– Да как жилось... Не ко двору я в городе вашем, вот что. Устроился на машиностроительный завод: жатки, плуги навесные. Для колхозов, для нас. Завод был уже на околице города. Едешь, едешь, бывалоча, на трамвае. Бока мнут. И откоснуться некуда. Суета. Последняя остановка. Уж лес, вот он, рядышком. Смотрю на дерева, и такая тоска возьмет, темно на душе. А народ кругом веселый, шумной, газетами шуршат, здоровкаются друг с дружкой.
Слесарем работал, на сборке. Никак не мог я к етому шуму в цеху привыкнуть. Ну хош ты что. Машины кругом, лязг, сутолока. Такой ты махонький. Не ладилось у меня. Без привычки. А мастер молодой, оголтелый. «Деревня! – кричит. – Бестолочь!» У меня от крику ишо хуже – ключ из рук валится. Дни до зарплаты считал. Так и жил от получки до получки, вот что.
Кормился в заводской столовой. Верно, ничаво харч, с понятием. Каклетки там с макаронами возьмешь, борщ, весь аж красный от свеклы, компот из сухой фрукты. И не шибко дорого. Тольки тяжко мене было у них столоваться. Молодые все на смех поднимают. Ну, корочкой тарелку оботрешь после второго, али крошки в щепоть со стола – им все смех. Мало видели, без понятия – не знают цены хлебушку. Вот так сидишь за столом, а кругом смех, галдеж, спешат все... Оченно хорошо моя Марья баранину с черной кашей делает. Вынет чугунок из печи – в избе враз духовито изделается.
Жил в общежитии етом. Восемь коек в комнате, стол посередке, тумбочка каждому. Восемь человек вместе, а всяк сам по себе. Четверо у нас совсем молоденьких ребят было, тоже из деревни. С работы придут, поспят – и шасть в город, до ночи. Али козла забивают, тольки треск идет по комнате. Николай Сидоренко, етот, верно, сурьезный парень – все с книжками, бубнит себе под нос, в институт, что ли, готовился. Другой Николай, Соколов, тот женатый, с заботой на лице. Придет яво Клашка – на койку сядут, шепчутся, милуются украдочкою. Ишо Павел Тихонович был. Минаков. Тот в годах, угрюмый такой, заросший, все, бывало, на койке лежит, руки за голову и глаза в потолок. Молчаливый. А выпьет, веселость на яво найдет – враз за гитару. Все одну песню играл: «Из колымского белого ада шел я в зону в морозном дыму». Проникновенная такая песня, со слезой. Ну, я восьмой. Приду с работы, сяду на койку и не знаю, что дале делать. Дома сычас к скотине бы, али сушь с яблонек посрезал. Сижу так, никому до меня дела нету. И вся моя жизня у нас издесь, в Воронке, перед глазами проходит. То мамашу вижу, то братьёв своих непутевых. Иде их кости гниют?.. Опять же Марью, детишек представляю. Дочка-то у нас, Лиза, в шесть лет от тифа померла. А то сад мой привидится, и вот чую, ровно вишневым цветом пахнет. И тоска завладает мною. Спасу нет.
Стал в город уезжать. На трамвай сяду – и в центр. Все воздух свежий. И разнообразия всякая. Тольки и там чужой я – и все. По улице иду – толпа, шум, тесно. Огонь стоит разноцветный в окнах магазинов, а кино – так там вокруг картинок живые лампочки бегают. Красиво, конечно. Однако у нас, когда солнце в тумане над речкой взойдет и чибисы на мокром лугу кричат, разве сравнишь? Ну, иду. Кругом все больше молодые парни, девки. Чую, на меня с удивлением глядят, и в спину – смех. И вроде сторонятся, ровно я чумной. Опять же машины ети. Очень я их опасался. Стою, бывало, на углу, а они – одна за другой, одна за другой. Случалось, милиционер подойдет: «Ты что, инвалид?»
И вот в одночасье обнаружил я в заулочке, недалеко от общежития, закусочную, домик такой. «Зеленый шум» яво мужики прозвали. Первый раз зашел папирос взять. Смотрю: народу пропасть, ровно сходка какая. Все мужчины рабочего виду. За столиками шумят, хто у бочек пивных пристроился. Накурено – аж сизо. И споры кругом идуть. Кой-хто уже пьяной. А за буфетом баба красная, ловкая, тольки локотки мелькают. Полиной ее звали. Так она быстро все: сто грамм льет, горячую колбасу с противня на тарелку кидает, пиво в кружках у нее шипит, сдачу отсчитывает да ишо на какого мужика шумнёт, хто без очереди. И все к ей: Полина да Полина. С уважением, по-свойски. На дворе дожж был со снегом – зима ложилась. Холодно, сыро. А в «Зеленом шуме» тепло, народ веселый, разговорчивый. Как на праздник попал. Я не особо пьющий был. Если токо кумпания какая. Однако взял сто граммов, пива кружку, закуски там, уж не помню. Выпил у бочки, закусываю. Со мной мужчина заговорил, очень представительный, в шляпе, тольки что пуговиц на пальте не было. «Ты, – говорит, – фронтовик, и я фронтовик. Давай за победу над проклятым фашистом. Ета от яво вся наша жисть наперекосок пошла». Взяли по сто граммов, выпили. Он, в шляпе, заплакал. «Жена, – говорит, – от меня ушла. Стерва». И излил мене свою душу. А я ему – свою. Полегчало на сердце, отпустило. Вроде, думаю, ничего себе, проживу. Другие живут, и я проживу. И стал я с того дня в етот «Зеленый шум» каждый вечер ходить. Выпьешь – и легче, тоски нет. С каким человеком поговоришь. Знакомые появились. Привык выпивать, вот что.
Раз выпиваю у окошка. Зима уж на дворе, снег. Думки такие, с тревогой. Марья отписала – с дровами худо, топить нечем. Вдруг хто-то меня по плечу: «Морковин! Гришка!» Глянул – мужчина жиденький, низкорослый, и куртка на ём кожаная, бензином пахнет. А нос короткий и раздувается. «Не узнал? – кричит. – Прошка я, Бейков! Ну? – И уж всему народу объявляет: – Из одной деревни мы. Земляки!» Теперь и я признал яво. Точно, Прошка Бейков. Сусед. Вон последняя изба их, Бейковых, по улице. Сычас одна бабка там осталась, с печи не слазит. Ну, выпили за встречу. Разговоры пошли. Я свое все обсказал. Почему из деревни уйтить пришлось. А Прошка мне: «Чудак человек! Инвалид Отечественной войны, да? Справку имеешь?» «Имею», – говорю. «Ну! – Он весь аж дернулся. – В колхозе ты можешь не работать, понял? Нетрудоспособный. А участок не отберут. Не имеють правов. И с налогами тебе льгота. Законы знать надо! Займись своим хозяйством. На рынок производи. Ныне рынок – ого-го! – денежный. Ну?» Я задумался. А он, Прошка, за плечо трясет: «Я у тебя посредником буду. В автоколонне я, понял? Шофер. Знаю кой-кого. Прямо сюда привозить на рынок. А?» «Подумать, – говорю, – надо».
– И вы, конечно, согласились? – спросил я, почувствовав непонятное раздражение. – Вернулись и хозяйство свое завели?
Тень улыбки появилась в медленных глазах Морковина.
– Да нет. Через год ето случилось. Весной как раз вышло. С нашего цеху бригаду за город послали – глядеть, как новый навесной плуг работает. Уж не знаю, почему меня в ету бригаду поставили. Правда, к тому сроку я ничаво, приспособился, норму даже перевыполнял. К Первому маю премию дали, вот что. Ну, поехали. Близко от города – с поля дома видать. А май был жаркий, дружный. Смотрю: на лозинках, что по краю поля, пух зеленый. Жаворонки в небесах заливаются, и от их голосов у меня в сердце – прямо жар. Травой молодой тянет. Да... Привесили плуг к трактору. Пошел, борозду подымает. Народ за трактором, споры. А я приотстал, землю в горсть взял. Жирная, влаги в самый раз, букашка махонькая, вижу, шевелится. «Сеять, – думаю себе, – в самый раз». Понюхал землицу-то. И такой дух родимый, деревенский. Туман перед глазами поплыл. И привиделась мне рожь буйная, полегшая, после грозы вроде. Поле даже признал – за Дунькиным овражком. «Все, – думаю, – нету больше моих силов, сердца разорвется». На другой день в отдел кадров, за расчетом. Так и возвернулси.
– И зажили своим хозяйством, – сказал я.
– Точно, зажил. Все верно Прошка насоветовал. Наладился я с ним. Пошло дело. И все по закону. Я – все по закону. Маленькая хозяйства, однако ж своя. Уже землицу обласкаю – в пух она у меня. А им, голодранцам, – завидка. – И он ожесточенно погрозил улице кулаком.
– А что, Михаил Брынин сразу стал мешать вам вести это самое хозяйство? – Я впал в какой-то насмешливо-иронический тон и никак не мог побороть его.
– Какой! – Морковин вдруг задумался, потемнел. – Он в те года пацанком был... шустрым... В сад, правда, лазил. Ну, просекешь яво прутом, и вся война. Ета, когда он из армии пришел, началось. В первый день, ишо до дому не подоспел, мы с им схлестнулись. Аккурат у етих яблонек.
Я посмотрел на яблони за плетнем. В зеленых ветках шумел легкий ветер. Три мирные дерева, уже, видно, старые, с шершавой корой...
– Из-за чего же вы схлестнулись? – спросил я.
26
– Пять лет вроде тому, как было. Опять же май на дворе, поздний, правда. И так сильно яблони цвели – стволов не видать, будто облака на землю опустилися. А ети три, белый налив, дык особенно. И не упомню, чтоб на моем веку так яблони в цвету были. По утрам все ходил глядеть: не приведи бог, думаю, заморозки. Ничего, обходилось.
Раз утром пошел – под одной яблоней пацаны. В кучку сбились. И самый, видать, непоседа палкой по стволу бьет. Так, без мысли, должно, а лепестки с нее поплыли. Я на их с криком: «Вы что тута? Цвет мене струхать!» Пацаны в бега, тольки пятки босые зашлепали. Я им вслед для порядку: «Глядитя у меня! Кобеля спущу!» Они к реке сбегли и оттеда: «Сыч! Сыч! Чтоб ты сдох! Жадюга!» Обидно, конечно. Ладно, несмышленыши. Стал яблони глядеть. Просто сердце радуется: такой цвет могутный. Пчела в ем гудёт, работает. Вдруг сзаду голос насмешливый: «За что ж ты их пуганул, дядя Гриша?» Оборачаюсь– Мишка Брынин. Здоровый стал, в плечах дюжий, гимнастерка со значками всяческими на ем и рюкзак, вижу, тяжелый. Должно, смекаю, гостинец привез. Улыбается так, зубы белые кажет. Я: «Никак Мишка?» «Да, вроде я, – говорит с усмешечкою. – Сусед твой». Как-то мутырно мене настало. «С армии, значить?» – Ета я, чтоб разговор поддержать. «Из армии. – И так сердито: – Что же ты ребят, дядя Гриша, обижаешь? Яблони не твои, колхозные». «Мои! – говорю. Рассердился. – Я за ыми ходю». Да и то. Ежели б не я, чиво с них останется? А он свое: «Нет, колхозные. Значит, для всех. И вообще, – говорит, – Григорий Иванов, писала мне мама: свои порядки наводишь. Возле сарая забор перенес, нашей землицы прихватил. Пользуйся, – говорит, – не жалко. Только нехорошо ведь, не по-суседски. Смотри, ссориться будем». Так откровенно на меня глянул. И прямо молния промеж нас скользнула, вот что. «Землицы прихватил»! Там всего-то три метра если будет, то ладно. Им она ни к чему. Так, лопух рос. А я морквы насадил. Тут Мишка до себя веточку яблони нагнул, нюхает. Потом взял и отломил ее, веточку. Сызнову на меня – откровенным взглядом. И пошел к своей избе. Смотрел я в яво спину широченную, и прямо лихорадка бить начала. «Принесло, – думаю, – на мою голову. Голодранец!..» Так оно и вышло.
– Что вышло? – спросил я.
– Все вышло, – сказал Морковин и стал смотреть в землю.
Марья дополола свой рядок картошки и сейчас, устало облокотясь на тяпку, стояла подле нас, сухая, молчаливая, настороженная. Настороженными были ее глаза, в которые, казалось, налилась мутная вода и не могла вытечь. А все остальное в ней – усталость: согнутая спина, левая рука со слабо сжатым кулаком, опущенная бессильно, седые, мокрые от пота волосы из-под платка. Я понял, чем она сходна с мужем, чем повторяет его. Глазами. Такие же медленные, отрешенные. И рядом с настороженностью сейчас такое же безразличие ко всему на свете стоит в них.
Морковин встрепенулся.
– Ты, Марья, ишо подбей, иде подкапывали, а я боровку корм задам.
И мне показалось, что он выжидающе, просительно посмотрел на меня. Я промолчал. Морковин тяжело зашагал к своему двору.
Дождевые капли чаще стучали по листьям картошки. Слышно было, как люди переговариваются в переулке.
Без пяти два.
Мы стояли с Марьей друг против друга и молчали.
27
– Скажите, – спросил я, – это правда, что Михаил часто обижал вашего мужа?
– А то не правда, что ли? – У нее был слабый, простуженный голос. – Проходу Грише не давал.
– Вы можете рассказать какой-нибудь случай?
– Да много их, случаев, было. Вот с сеном хотя бы, еще нараньше, в июне, в первую косьбу. Гриша обкосил тут недалече ржаное поле. А как же? Скотину кормить надо. Травы там вольные, всем хватит. Правда, председатель разрешения не написал. А что делать? Не дал, так пусть наша Пеструха зимой подохнет? Просушили сену, во двор стаскали. На тележке. Духовитая сена, с клевером да люцерной. Вечером стали на чердак сараюшки укладывать. Гриша наверху там, я вилами подаю. Работаем. Хорошо. Думаю: «С кормом Пеструха, молочко будет». Вдруг – стук в калитку. Посмотрели мы друг на дружку. Чуем – беда. Так к нам никто не ходит. Только пенсию Грише почтальонка принесет – и все. Опять стук, громше. Гриша мне рукой: открой, мол. Отперла. Пожалуйте, входят: Мишка, за им дружки его. Мишка сразу мово мужика в надрагаж взял. «Ну, Григорий Иванов, – спрашивает, – что скажешь?» Об чем разговор? Гриша молчит. Мишка по двору походил и в крик: «Опять воровством занимаешься? Накосил сена у ржаного поля и думаешь, никто не видел?» «Дык все одно, – Гриша в ответ, – так травы стоят». Здесь Жарок – он за Мишкой кутенком бегал – с ухмылкой. «Не так, – говорит. – Совсем они не для тебя стоят, травы. Для колхозников, понял? Кто в колхозе работает, тому от председателя разрешение на кос. А тебе кто разрешал?» Снова Мишка. «Вот что, Григорий Иванов, – говорит. – Последний раз тебя предупреждаем: еще на воровстве попадешься – составим акт, и дело прямо в суд. Понял? И никакие справки не помогут. А сейчас... Ребята, – говорит, – выносите сено. На Мечнянскую ферму отвезем». У меня прямо сердце опустилось. А они только ждали приказа. Сену охапками – и в заулок. Там у них уже подвода стояла. Все обрешили, лиходейники. Гриша с чердака слез и, вижу, не в себе он – с лица схлынул и в трясучке. Промеж их вертится, сену вырывает и шепчет так страшно, со слюной: «Да вы что, а? Да как же, а? Скотину без корма? Дык незаконно! Вы что же, а?» Мишка на чердак влез, оттеда сену скидает. Гриша все бегает по двору, то к одному, то к другому. И уж говорить не может. Я отвела его в сторонку, от греха. За руку держу. И от Гриши ко мне трясучка передается. Унесли всю сену. Захват у них получился. Слышно, как поехали по деревне – смех да шутки. А Гриша все по двору блукает, губы шевелятся. Потом, смотрю, в сад сбегал, кобеля привел. Лютый тоды у нас кобель был. Ой, думаю, беда! Спустит на их. Ан нет, не решился. Привязал его у будки – кобель на дыбы, в рык. И давай Гриша его ногами бить. Уж так бил, так бил, страх господний. Еле я оттащила. Три дни потом кобель подняться не мог, на боку лежал. Разве же можно так человека доводить?
По впалым щекам Марьи катились слезы.
У меня глухо, часто билось сердце.
– А как вы жили... живете со своим мужем? – спросил я.
– Как... Обыкновенно. Мы работаем. Всю жизню, сынок, работаем... – И Марья заплакала навзрыд. – Никому не мешаем, а нам – все.
– Кто ж еще вам мешает?
– Все! Все! – ожесточенно повторила она, вытирая лицо рукавом кофты. – Огород весной копаем, и спину не разогнешь, переверни-ка лопатами шестьдесят соток. А дружки Мишкины нарочно мимо нас на тракторах шлендают – вот, мол, у нас какая техника. Картохи до шоссейки на тележке везем, а оттеда я на базар с попутной машиной... Только пока до шоссейки-то доберешься—за деревней взгорок длинный, никаких силов нет. Старые мы уже. А вперегонку машины от правления. На работу народ едет. И нет чтоб пособить – один смех в спину: «Сыч с Сычихой надрываются! Гляди, кишка вылезет!» И так везде – смех, смех. И сторонятся. Ровно мы прокаженные. А теперя еще в семействе разногласия...
– А что в семействе?
– Что... – Она перестала плакать, и на ее лице были дремучая тоска и безысходность. – Думали, Вася подрастет, наследник, хозяйству на руки примет... – Она снова заплакала. – Опять же все через Мишку. Женился бы Вася на Нине – другая у нас жизня была. Да Мишка дорогу перешел. Надежду Вася взял – от тоски, от горя свово, не думавши. И в город с ей. От позору... Нашел себе пару... Чтоб она подавилась, ведьмачка. Уехали... Ладно. Хош бы помогал... Куда! Совсем его Надежда ночами перешоптала – уж не родители мы ему. А теперя – вы...
Она вдруг завыла, страшно, длинно.
Я отвернулся.
Около забора стоял Фролов и делал мне руками какие-то знаки. Да, пора кончать. Финита ля комедия. Комедия окончена. И вдруг с острой силой я ощутил непонятное, внезапное чувство вины в чем-то.
Я прошел через огород, через сад и двор. Меня провожал плач Марьи. Дверь сарая была открыта. Там, в темноте, аппетитно похрюкивал поросенок и слышался монотонный, мне показалось, добрый голос Морковина.
Как он может так?
На что он надеется?
О чем он думает?
Что происходит в его сознании?
«Если он убил...» – остановил я себя.
28
У калитки так же строго стояли участковые – Захарыч и Семеныч. Нетерпеливо прохаживался Фролов. Улица была полна народа.
– Все готово, – сказал Фролов. – Привез Зуева. Он мне рассказал по дороге. Дела... Будем брать?
– Да, – сказал я и повернулся к милиционерам. – Минут через пять приведите в правление Морковина.
– Слушаюсь, – сказал Захарыч, и на лице его появилась растерянность.
– Есть! – радостно крикнул Семеныч; лицо его пылало азартом.
Было двадцать две минуты третьего.
Мы с Фроловым пошли к правлению. На почтительном расстоянии за нами двинулась толпа, возбужденно, но тихо разговаривая.
У правления стояла синяя милицейская машина с красной полосой по глухому корпусу, и от этой машины, от толпы, которая двигалась сзади, от низкого серого неба... Не знаю, может быть, и еще по каким-то причинам мне стало не по себе.
В одной из комнат правления (она была пуста, видно, все ушли на улицу) быстро шагал Пантелей Федорович Зуев. Он был в военном кителе, в начищенных сапогах, очень официальный, строгий и, чувствовалось, до предела взволнованный.
– Здравствуйте. – Он подошел ко мне. – Что от меня требуется?
Я пожал его крепкую, твердую руку и сказал:
– Мы пройдем в кабинет Гущина. Туда его приведут. А вы, пожалуйста, оставайтесь здесь. Когда будет нужно, мы вас вызовем.
– Понимаю, понимаю...
Мы с Фроловым вошли в председательский кабинет. Здесь еще не рассеялся утренний махорочный дым. На столе лежали три початка кукурузы в бледно-зеленых листьях, стоял новый белый телефон, такой же, как в комнате бабки Матрены. И сейчас я больше ничего не могу вспомнить.
Мы сели на стулья. Я вынул из папки бланк допроса, подал его Фролову.
– Вас не затруднит? Вести запись?
– Конечно! Давайте. – Он взял бланк.
Молчали. Было тягостно и неловко.
И вдруг требовательно, с перерывами зазвонил телефон. Я схватил трубку. Последние часа два я не думал о Василии Морковине. Забыл о нем.
– Слушает следователь Морев! – Я не узнал своего голоса.
– Говорит дежурный областной прокуратуры старший лейтенант Вдовенко. – Голос был молодой, четкий, бесстрастный. – С Василия Григорьевича Морковина взята подписка о невыезде. Он работает на сборке охотничьих ружей. На заводе револьверы изготовляются. Но серийного производства нет. Только по заказам.
– Охотничьи ружья и револьверы собираются в одном цеху?
– Нет, в разных, в противоположных частях завода.
– Морковин мог каким-нибудь образом достать револьвер?
– Не знаю... – В голосе послышалась неуверенность. – Думаю, что нет. Их делают совсем мало. Каждый на строгом учете.
– Как вел себя Морковин, давая подписку о невыезде?
– Не знаю, я при этом не присутствовал.
– Хорошо... Спасибо.
– Что вас еще интересует? Какая нужна помощь?
– Благодарю. Ничего не нужно.
– Желаю успеха.
Я положил трубку.
– Ну как? – спросил Фролов.
– Ничего определенного.
Сейчас приведут Морковина. Сыча. Через минуту. Через две...