355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Игорь Минутко » Двенадцатый двор » Текст книги (страница 7)
Двенадцатый двор
  • Текст добавлен: 26 сентября 2016, 16:45

Текст книги "Двенадцатый двор"


Автор книги: Игорь Минутко



сообщить о нарушении

Текущая страница: 7 (всего у книги 10 страниц)

20

Разбудил меня Фролов. Он был встревожен.

– Прибыл шеф. Похоже, разгневан. Просил разыскать вас.

«Только этого не хватало», – подумал я и посмотрел на часы. Полдевятого. Уже жаркое солнце било в глаза.

И, окончательно проснувшись, я понял, что весь наполнен непонятной тоской. Липкой, тяжелой.

– Из областной прокуратуры не звонили? – спросил я.

– Нет. – Фролов с любопытством посмотрел на меня. – Дали санкцию на арест Василия Морковина?

– На подписку о невыезде.

– Зря. Ведь сбежал. А в отпуск приехал. Мотив довольно веский. Я склонен подозревать младшего, а не старика, который копается себе в огороде.

«В этом есть логика», – подумал я.

– Вы говорили с шефом?

– Не успел. Перекинулись двумя словами. Очень недоволен медлительностью. Я вам советовал, Петр Александрович: взять обоих, перекрестный допрос. Еще было время...

– Я веду дело? – резко спросил я.

– Ну, вы. – Фролов удивленно посмотрел на меня.

– И предоставьте решать мне! – закричал я. – В советах не нуждаюсь! «Заткнись, кретин», – запоздало одернул я себя.

Фролов не ответил. Лицо его стало обиженным и насмешливым.

Около правления колхоза стояла знакомая синяя «Волга». Рядом быстро шагал взад и вперед Николай Борисович. Большой, тяжелый, в парусиновом костюме. Увидел нас, остановился. Мы подошли.

– Здравствуйте, Николай Борисович, – сказал я.

– Здравствуйте, Петр Александрович. – Он протянул мне руку («Петр Александрович», – удивился я), открыл дверцу машины. – Садитесь.

Я сел.

Николай Борисович тяжело плюхнулся за руль, включил мотор. Поехали. Молчали. Я видел красную, напряженную шею своего шефа и понимал, что он злится. Все равно. Безразличие охватило меня: «Черт с ним».

– Напрасно вы, Николай Борисович, утренние часы портите, – сказал я, впадая в привычный иронический тон. – Половили бы рыбку.

Он не ответил. Выехали за деревню, остановились в тени придорожных кустов.

– Выйдем, – сказал Николай Борисович.

Вышли.

– Сядем.

Сели на пыльную траву.

– Ты что, враг себе? – тихо спросил он.

– В чем дело, Николай Борисович?

– Ты выявил убийцу?

– У меня есть... – Я хотел сказать «подозреваемые» и сказал: – ...подозреваемый.

– «Подозреваемый»! – повторил Николай Борисович, скрывая раздражение («Сказал ему Фролов о Василии или нет?»). – И чего ты с ним церемонию развел?

– Мне еще не все ясно.

– Петя... – И я увидел, как он волнуется. Он даже вспотел. – Я желаю тебе только добра («Почему он так усиленно желает мне добра?» – впервые подумал я). Я еще вчера утром знал суть дела. Это – легкое дело. Я специально послал тебя на него. Чтобы начало твоего самостоятельного пути было эффектным. Согласись, это очень важно.

«Ну и дайте мне мое первое дело довести до конца самому. Я хочу во всем разобраться. Сам. Понятно? Сам! Нет, уважаемый Николай Борисович, я не буду посвящать вас в логику своего расследования... А в чем заключается моя логика? Я хочу понять... Да, это для меня даже важнее. Не только кто убил, но почему? Почему?»

Я лег на спину. Трещали кузнечики. Над нами легкими кругами плавал ястреб. В ушах возник звон. Издалека доносился голос Николая Борисовича:

– Пойми, крупный ты корабль. Дальнее тебе предстоит плавание. (В последнее время он часто говорил мне это.) Морковина надо было взять через несколько часов. Собрать самые элементарные сведения, взять и прижать к стенке. Раскололся бы. Как миленький. И улики бы нашлись. А что получается? Вторые сутки идут. («Фролов не сказал ему о Василии Морковине».) Вот что. Давай вместе, сейчас возьмем Морковина... – В голосе его не было уверенности. Что его смущало? – Я сам допрошу его. Ты увидишь, как это делается.

– А если я сомневаюсь? – Я сел, и наши взгляды встретились; в глазах Николая Борисовича трепетал лихорадочный огонек.

– В чем сомневаешься?

– В том, что Михаила убил Морковин-старший.

– Старший? Да, мне говорил Воеводин. («Ну, еще бы! Какую радость я ему доставил. Представляю: «Новенький вроде запутался».) Зачем тебе понадобился его сын? Постой! Ты подозреваешь Василия Морковина? У тебя есть для этого причины?

– Нет, – солгал я. – Он мне нужен как свидетель.

– А что убийца этот старик – сомневаешься? – В голосе Николая Борисовича было нетерпение.

– Да! На полпроцента, но сомневаюсь. – («Какие-то идиотские полпроцента», – подумал я.) Тоска сгущалась. Она была огромна. В сто раз больше моих сил противостоять ей.

– Тебе нездоровится? – спросил вдруг он.

– Мне отлично!

Николай Борисович заговорил медленно, спокойно, и металл был в его голосе.

– Если даже ты сомневаешься на десять процентов, на двадцать! Все равно Морковин должен быть арестован.

– Почему? – Кровь жарким потоком хлынула к лицу.

– Потому что, раз совершено преступление, правосудие должно найти преступника и осудить его.

– А если человек невиновен? – Чёрт! Я еле говорил. Сжало горло. Это у меня и раньше случалось. На нервной почве.

– Морковин невиновен? – раздраженно спросил он.

– Ладно. Допустим, что виновен... Ну, а если нет... Если нет! – заорал я.

Николай Борисович продолжал все так же спокойно и тихо. Наверно, для него было очень важно заставить меня думать, как он.

– Подожди. Ответь мне сначала на вопрос... – Он подыскивал слова. – Отвлекись... Представь – перед тобой дилемма: интересы Морковина и интересы общества. Чьи интересы ты выбираешь?

– Морковина! – быстро сказал я.

– Ты допускаешь грубую ошибку. – Николай Борисович внимательно, с надеждой (или мне показалось, что с надеждой?) смотрел на меня. – Пойми! Морковин – единица, крошечная мошка. А общество – миллионы.

– Но общество состоит из таких единиц! – закричал я. – Юрист всегда имеет дело с конкретным человеком, с конкретной судьбой. И отвечает за эту судьбу!

– Все это абстрактный буржуазный гуманизм, – жестко сказал он. – Не забывай, никогда не забывай: ты служишь классу. Пойми, Петя, пойми! Мы одна из тех инстанций, которая создает социальный климат страны. Это принципиально важно! – Николай Борисович вытер платком мокрое лицо. – В этом климате может совершиться преступление. Или не может. Это во многом зависит от нас. Убит человек... Ты смотришь: кто убитый, по каким мотивам... Ты вникаешь в суть – запомни! – с классовых позиций. Ты ищешь убийцу. Он должен быть найден! И это прежде всего важно не для убитого – что ему? И даже не для убийцы. А это главное для тех, кто рядом. Конечно, конечно... – В его голосе промелькнули неуверенные нотки. – Бывают ошибки. Трагические ошибки... Но... Зажми сердце в кулак! Будь выше эмоций. Ты служишь идее! Ты выбрал себе тяжкий крест... За него не говорят спасибо... – Взгляд Николая Борисовича блуждал по моему лицу, и у меня было такое впечатление, что он меня не видит. – Помни: в любом случае акт наказания должен состояться.

– Но почему? Почему?

– Потому что в крайнем случае пострадает один человек, а выиграет все общество. Люди, находящиеся в зале суда...

...Когда я учился в шестом классе, у нас физику преподавал некий Корней Степанович Лященко, длинный, худой, язвительный, с ртом, набитым стальными зубами. У него была привычка: снимать с руки золотые часы и класть их перед собой на стол или на край первой парты, которая была вплотную придвинута к столу. Корней Степанович отличался редкой пунктуальностью, и его уроки были четко рассчитаны по минутам. Он подходил к столу, брал часы, рассматривал их, говорил: «Ну-те-ка! А теперь перейдем к повторению». И клал часы на место. Еще он был завучем.

Однажды кончился урок физики, а следующим была ботаника. Но после звонка в класс опять вошел Корней Степанович. Не вошел – влетел. Его как-то всего скривило.

– Кто взял мои часы? – тихо спросил он.

Класс загудел: у нас не было воров.

– Кто украл мои часы? – закричал Корней Степанович.

– Нам не нужны ваши часы, – сказал кто-то.

– Райзмин! Выйди из-за парты.

Геша Райзмин сидел за первой партой. Это был тихий худой мальчик, сын сапожника, который работал на углу у нашей школы в своей коричневой будке.

– Ты украл часы? – вкрадчиво спросил Корней Степанович.

– Нет, я не брал, – сказал Геша.

– Выверни карманы.

Геша вывернул пустые карманы. Его большие глаза медленно наполнялись слезами.

– Дай портфель! – закричал Корней Степанович.

Он перерыл портфель; часов там, конечно, не было. Тогда он полез в парту и вынул оттуда свои золотые часы.

– Ну? – радостно сказал Корней Степанович. – Что скажешь?

– Не знаю... – прошептал Геша. – Я не брал.

– Вор! – взвыл Корней Степанович, и из его стального рта полетели слюни. – Вор! – Он замахнулся на Гешу и еле сдержался. – Из школы вылетишь, мерзавец! В два счета!

– Я не брал, не брал!.. – в ужасе шептал Геша, и по его худым щекам ползли слезы.

– Да они, наверно, упали в дырку для чернильницы! – обрадованно закричал кто-то. – Смотрите, там же нет чернильницы!

Класс облегченно вздохнул.

– A-а! Вот что! Вы все заодно! – закричал уже визгливо Корней Степанович. – Воры! Шайку организовали. А ты! Ты... – Он тряс перед носом Геши длинным пальцем. – Ты у меня поплатишься! – Он вошел в раж и уже не мог остановиться. – Ворюга!

– Не брал... не брал... – И вдруг Геша бросился из класса.

– Ребята, за ним! – крикнул наш староста Вова Березин.

С дикими криками мы вырвались из класса – все тридцать шесть человек. Мы так никогда не кричали. В эти вопли мы вложили весь свой гнев и всю свою растерянность. Я запомнил, что Корней Степанович стоял, как столб, раскинув руки, и на его ненавистном лице был испуг.

Мы нашли Гешу в будке отца. Он уткнулся ему в плечо и сквозь рыдания повторял:

– Папа... не брал... Честное пионерское... не брал... Клянусь жизнью мамы... не брал...

– Я верю тебе, сынок, я тебе верю, – говорил его отец, мужчина с курчавой головой и черными от масел руками. Вид у него был потрясенный: он не знал, что делать.

Гешу Райзмина исключили из школы. И тогда наш класс взбунтовался: мы сначала срывали уроки Корнея Степановича, писали ему гадости на доске, а до этого была у него идеальная дисциплина. Потом мы стали срывать все уроки, даже у любимых учителей. Мы хулиганили на переменах. Наш бунт перекинулся в другие классы, которым, наверно, было просто приятно брать с нас пример. Вернули в класс Гешу Райзмина, вынужден был уйти в другую школу Корней Степанович. Но до конца покой не восстановился в нашем маленьком обществе из тридцати семи человек. Мы ожесточились, мы стали хуже учиться и больше ссорились между собой, мы окончательно перестали верить в непогрешимость взрослых и в справедливость их мира. И эти чувства росли вместе с нами.

– ...люди, которые прочитают в газетах о том, что преступление не осталось безнаказанным, поймут: любое нарушение правопорядка не остается без последствий, от возмездия за содеянное увильнуть невозможно. И это в целом воспитывает массы в духе уважения перед законом!

Николай Борисович выжидающе смотрел на меня.

– И пусть пострадает невинный человек, да? – закричал я, проглатывая нервный комок. – Это неважно?

Он заговорил мягко, даже с сожалением и с явным чувством превосходства:

– Я понимаю тебя, Петя. Благородно, идеально... Молодость, еще не соединенная с практикой нашего жестокого века. Странно... Откуда? Почему? В вашем поколении отсутствует классовый корень. Пойми, это должно быть постоянным состоянием твоего духа: благо общества – превыше всего! Для этого требуется государственная мудрость, классовое чутье. – И он ринулся, как в атаку: – Что же, пусть пострадает невинный, если это нужно для блага общества!

– С того момента... – зашептал я, давясь комком в горле, – с того момента, как будет арестован невинный человек... Если это не случайная ошибка, не недоразумение... Как бы вы ни объясняли! Интересами общества, классовым чутьем, высокой политикой... С того момента будут открыты двери самым грубым силам, низменным инстинктам, всем проявлениям зла. Беззаконие станет законом!

«И так уже было», – подумал я.

И он понял, что я подумал...

– Оставим этот спор, – устало сказал Николай Борисович; на лице его несколько мгновений были напряжение, усталость, разочарование. Потом оно стало спокойным, даже безразличным. – Мы никогда не поймем друг друга.

И я увидел: Николай Борисович Змейкин потерял ко мне всякий интерес.

– Вернемся к твоему делу, – вяло сказал он. – Что ты намерен делать?

– Мне нужно выяснить некоторые детали.

– Какие же? – Он усмехнулся. – Если не секрет.

– Мне не совсем ясны мотивы убийства.

На лице Николая Борисовича появилось легкое оживление.

– Тебе придется согласиться со мной, – сказал он, но без всякого энтузиазма. – Разве не собственность сделала Морковина убийцей, закрыла от него весь мир? Человек-собственник – это человек-зверь. Потом зависть. К молодости, к успеху, к материальному благополучию, достигнутому легче, веселее, без дикого напряжения.

Он был прав. Если остановиться на Морковине-старшем. Он прав. И это злило меня, выводило из равновесия.

– Ладно, – остановил себя Николай Борисович. – Итак?

– Мне надо несколько часов на доследование, – сказал я.

– Но зачем?

«Ни о револьвере, ни о Василии я ничего не скажу. Пока это мое».

– Надо кое-что выяснить, – упрямо повторил я. – Часа в три убийца будет арестован, и он во всем признается.

Николай Борисович встрепенулся.

– Признается? Такие люди, как этот Сыч, не признаются. Он будет все отрицать.

«Он и отрицает», – подумал я.

– Он признается! – сказал я.

«Если Морковин-старший – убийца», – подумал я.

Николай Борисович пожал плечами.

– Хорошо, поступай как знаешь.

И он пошел к машине. Я больше не существовал для него.

Хлопнула дверца. «Волга» уехала.

Я смотрел на шлейф пыли, который вырастал на дороге.

«Он хотел повториться во мне, – думал я. – Ему надо оправдать свою жизнь. Для кого? Для себя? Наверно... Ему скоро шестьдесят лет».

Я шел к деревне. Небо на глазах заволакивало серой мглой. Солнце было похоже на круглый желтый фонарь. Торопливо, исступленно трещал невидимый хор кузнечиков. Пахло полынью.

Да, и, несмотря ни на что, он все-таки прав. Морковина-старшего погубила частная собственность: его двенадцатый двор.

Двенадцатый двор...

И я поймал себя на мысли, что готов примириться с тем, что Михаила убил Сыч. Будто отпали все сомнения. Нет, нет! Это я допускаю только теоретически.

Хорошо. Пусть так. Михаила убил Сыч (теоретически). Причины... Частная собственность? То, что лежит внутри его психологии? Да. И все-таки не только это. Есть еще и другие причины, внешние. Среда, в которой проявляются внутренние причины, спрятанные в психологии человека.

И я остановился, будто налетел на невидимую преграду.

Он даже не подозревает, как прав! «Мы одна из инстанций, создающая социальный климат страны... В нем может или не может совершиться преступление...»

Уже не было тоски, которая охватила меня утром. Я спешил действовать. Действовать – значит постигать.

И на этой пыльной дороге, под пасмурным небом меня начала тревожить мысль, которая и раньше часто не давала мне покоя. Насилие всегда порождает ответное насилие. Пролитая кровь ведет к новому кровопролитию. Неужели это порочный круг? Как прорвать его? Как найти формулу борьбы со злом, которая была бы не кругом, а прямой, восходящей вверх, к звездам?..

У правления колхоза меня ждали оба участковых и Фролов.

– Морковин у себя в огороде, полет с Марьей картошку, – сказал Захарыч. Он был трезв и хмур. Похоже, не выспался.

Фролов выжидающе смотрел на меня.

– Из областной прокуратуры не звонили?

– Нет.

– Чего они там тянут? – Я опять начинал злиться. – Вызовите милицейскую машину. Для ареста.

– Результат легкой бани? – с ехидцей спросил Фролов.

– Как придет машина, поезжайте с ней в деревню Архангельские выселки, привезите Зуева. Секретарь парторганизации там. Он предупрежден. До двух надо быть здесь.

Фролов с любопытством посмотрел на меня, но ничего не спросил.

Было четверть одиннадцатого. Редкие капли дождя ставили черные точки на пыльной дороге.

«Итак, Михаила убил Морковин-старший. Предположим, что это доказано. Почему?»

21

Во дворе Брыниных мать Михаила стирала белье. Вороха пены вздымались в длинном корыте. Мелькали красные руки. Рядом на расстеленном одеяле тихо играли Володя и Клава.

Звали мать Михаила Елизаветой Ивановной. Лицо ее было по-прежнему заплаканным и опухшим, только появилась в нем, не подберу точного слова, деловитость, что ли.

Елизавета Ивановна отвела меня на терраску. Сели.

– Сынок, – спросила она, – а на деток нам теперя пенсию али какую способию давать будут?

– Будут, – сказал я.

Ее лицо посветлело.

– Скажите, Елизавета Ивановна, – спросил я, – из-за чего все-таки ссорились ваш сын и Морковин?

– Да как сказать... Не любили они друг дружку. Только, скажу тебе, сынок, Миша-то наш, он ведь ангел был... – И по ее щекам покатились слезы. – Сколько раз к Сычу, выродку ентому, сам с дружбой подходил.

– С дружбой? А вы можете привести какой-нибудь пример?

– Вот помню на свадьбе Миши и Ниночки... Летом было, в июле. Столы под яблоньками поставили. Гостей – человек пятьдесят, добрая кумпания. Угощение, сынок, было дай бог всякому. Боровка мы закололи, Миша мясо на базар в город свез, да я с книжки сняла. Для родного-то дитя разве жалко? И стюдень на столах, и сало, и котлетки, а яблоки у нас моченые, ну крепенькие, аж хрумтят. Капустка там, огурчики. Кваску я наварила, ядреный. А на стол его прямо со льду, с холоду. Ведь мы как в погребе лед держим? С зимы на речке нарубим – и в погреб, сверху газеты и землей присыпим. Он там и соблюдает холод до новой зимы, твердый, каляный. Что ваш холодильник. Да... Мясо, конечно, горячее, паровое, курицы. Из города кой-чего Миша привез. А вина – хошь облейся. Грех на душу приняла – самогоночки наварила. Все дешевле – рупь литра выходит. Только по такому случаю и сварила, ей-богу. А потом – ни-ни. Вот тебе крест.

Утром сели, а к обеду уже – веселье. Мишенька с Ниной во главе, конечно, стола. Миша в черном костюме. И галстучек. А Нину в белое платье обрядили. Ровно вишенка в цвету. Одно слово – молодые... И за что ж нам такое наказание? Чем мы бога прогневали?.. Нина вина – ни капельки. А Миша принял самую малость – и все. Нельзя. Правило блюдут. Сидят, ровно голубки. Только друг на дружку – глазками. Ну, гости: «Горько! Горько!» Поцелуются тихо так. Смотреть дорого. Кто ж думал-то!.. За одним концом у нас старики. Они послабже, уж завеселели, кой-кто, чего греха таить, губы растряпал, расслюнявился. Песню играть стали – «Ревела буря, дождь шумел». Мужики деловые об своем: уборка, машины, скотина. Слышу – и про баб. Ну, мужики, они и есть мужики.

А рядом с молодыми посадила я парней да девок, подружек Нининых. Сидят, ровно тебе цветки на лугу. Тута, сынок, своя жизня: и смех и байки. Хведька – шофер, сусед наш, вижу, Тоньку обхаживает, то есть руки его блудливые все до ее да до ее. А она так незаметно руки скидает, и сама – в краску. Хведька, знамо дело, котишша, так и глядит, иде урвать. Другие подружки – всяк свое. Одну завидки берут, другую в грусть-тоску кинуло, третья так, веселая – и все. А гармонист наш, Андрейка, совсем пьяной. Голову свою кудлатую на струмент положил, считай, спит. Ан нет! Играет чего-то. Он гармонист первейший. Как иде свадьба – его кличут. Ну, играем свадьбу. Все хорошо идет, как у людей: песни, разговоры, шум такой праздничный. Кушают хорошо. И никакого там скандалу али фулиганства. Я, конешно, промеж столов шатаюсь: кому подать, кому налить. Всяк выпить тянет.

Помню, побегла в избу за хлебом. Вертаюсь – тихо за столами. Слыхать даже, как улей пчелами гудит. Он у нас один и есть. Вон под яблонькой притулился. Не по себе мне изделалось. Все головы в одну сторону повернуты. Гляжу, Сыч у свово плетня стоит. Руки на перекладину положил, большие, темные. И глазами по столам водит. Такие, сынок, тяжелые глаза, прямо ночь в них с молнией. Встретилась я с ыми и прямо согнулася. Ровно пришиб, ирод. И вся свадьба под его взглядами сникла. Что делать? Думаю: «Ну чего они злобу таят? Праздник у нас такой. Можно сказать, раз в жизни». Я к Мише: «Замирись. Пригласи к столу. Как светло-то будет!» «Верно, мама». Это Мишенька мой. Ангелом он был. Вся сердца – для людей... Ох... На кого же ты нас оставил, сы-ночек!..

Подошел Миша к плетню. Его мне со спины видать, а Сыча – в лицо. Темное такое лицо, ровно туча. «Послушай, Григорий Иванов, – тихо так Миша, с душой. – Ведь суседи мы. Долго волками жить? Раз так с Ниной... Ну, что случилось, давай забудем. Что не так было – извиняй. А я к тебе злобы не имею. Вот свадьба у меня. Иди к столу, гостем будешь. Выпей чарку, поздравь нас. Будем по-суседски жить, по-хорошему». Гляжу, дрогнуло у Сыча в лице, будто солнышко на его брызнуло. И в глазах потеплело. «А мой Васятка в город подался, – тихо так Сыч. – Там счастье шукает».

Ведь всяко бывает промеж людями. Из чего у нас с Сычом, считайте, война пошла? Ой, точно люди говорят: сердцу не прикажешь. Поначалу была вроде у Васьки Морковина любовь с нашей Ниной. Ну, встренутся, на улицу вместе, в клуб там. Вроде к свадьбе дело шло. А тут мой Мишенька с армии вернулся... Ой, горюшко мое!.. Увидел Нинку и обмер. А она от него глаз не отведет. Так и стряслось. Вроде перешел Ваське дорогу. Так ведь не нарочно! Не то что удумал: «Дай перейду». А любовь их обоих зажгла, в омут свой огненный потянула. Дальше что? Васька, конечно, в горе впал и в злобу. Извелся. Да разве мы не понимаем? Только как помочь? Ну, жить надо. Стал на других девок смотреть. И как раз в то лето Надежду взял, и уехали они в город. Да... «Идем, идем!» – Мишенька торопит. Это на свадьбе-то, у плетня. И уже сделал Сыч первый шаг к калитке.

И как раз – надо же! – пятитонка к нашей избе подкатила, вон к воротам. А в кузове сервант новенький так и играет на солнце. И комсомольцы наши, дружки Мишины, Ванька Грунев, Жарок, кричат: «Примай, молодые, подарочек от колхоза! Прямо из райунивермага везем!» Оказывается, наш председатель средства отрядил. Миша-то – первый комбайнер в колхозе. Председатель у нас, сынок, очень правильный мужчина, с линией. До людей она, линия его, идет. Все в ладоши хлопать, смех. Андрейка проснулся, туш на гармошке вдарил. Мишу кличут сервант сгружать.

Про Сыча забыли. А глянула я – только спина Сычова. Идет к своей избе и прямо по грядкам, по грядкам... Так и не пошел к столу, за миром. ...Ирод он! Ирод! Ты, сынок, не сумлевайся: Сыч – повинник. Он Мишу мово...

Елизавета Ивановна плакала, вытирая слезы рукавом.

– И больше Михаил не звал Морковина к столу, на свадьбу? – спросил я.

– Какой звать! Ведь Сыч чего удумал? Вызвал из стола Хведьку-шофера. Не сам вызвал – Марью прислал. Вызвал и подрядил в Ефанов ехать. Подхватился себе сервант покупать.

– Интересно! И купил?

– Знамо, купил.

– А поподробней не расскажете, как дело-то было?

– Да вроде не знаю доподлинно, – сказала Елизавета Ивановна. – Вы лучше Хведьку-шофера спросите. Он дома. Я видала, бензовоз его у избы стоит. За три двора от нас.

Мы вышли вместе. Володи и Клавы на одеяле не было.

– Ой, господи! – всплеснула руками Елизавета Ивановна. – Должно, опять в малинник убегли. Вы уж извиняйте! – И она пошла в сад.

Было двадцать минут двенадцатого. Дождь не собрался, но небо все в тучах. Срывался шальной ветер и вдруг сразу затихал. В этой короткой тишине было, казалось, предупреждение.

В переулке появились люди: парни, девушки, старухи. Они стояли кучками, что-то обсуждали, смотрели на меня. Когда я проходил мимо, разговоры умолкали. Я услышал, как мужской голос сказал у меня за спиной:

– «Раковая шейка» приехала и куда-то подалась.

«Значит, пришла машина, и Фролов поехал за Зуевым», – подумал я.

В глубине переулка около свежих бревен, сваленных как попало, стоял пыльный, грязный бензовоз.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю