355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Игорь Ефимов » Таврический сад » Текст книги (страница 6)
Таврический сад
  • Текст добавлен: 24 сентября 2016, 05:51

Текст книги "Таврический сад"


Автор книги: Игорь Ефимов


Жанр:

   

Детская проза


сообщить о нарушении

Текущая страница: 6 (всего у книги 12 страниц)

ГЛАВА 14
СНАРЯД

Я никогда бы не смог запрезирать Волкова, что бы он там ни сделал, как бы ни поступил. Я не мог ни разозлиться на него, ни обидеться как следует и мечтал только об одном: чтоб он наконец принял меня, пустил куда-то, куда и Котьку Деревянко, а меня все нет и нет. Но как он мог принять? Он же не записывал ни в какие списки, не распоряжался куда-нибудь впустить или выпустить, я даже не мог бы к нему попроситься, если бы решился по-честному. «Чего тебе?» – спросил бы он. И правда, чего мне от него надо? Были бы мы в ссоре, тогда проще всего предложить помириться, но он же со мной говорил, и играл, и ходил повсюду, даже как я его спасал в детском саду, вроде забыл, но все равно я чувствовал по разным мелочам, что он меня куда-то не принимает. То он переставал говорить с Котькой, если я подходил; или мог долго слушать меня, мои лучшие рассказы, которые всем нравились, смотреть мне в лицо и потом потрясти головой и сказать:

– Извини, я тут задумался и ничего не слышал. Ты расскажешь в другой раз, хорошо?

Или сам начинал мне что-нибудь сочинять, потом вдруг спохватывался и говорил:

– А, ладно. Давай лучше в ножички.

Будто он не предвидел от меня никакого интереса, будто знал заранее все, чего от меня можно ожидать. И я каждый вечер, лежа в кровати, смотрел в темный потолок и думал, что бы мне такое выкинуть или сказать, чтобы доказать ему, наконец, чтобы он увидел, и понял, и оценил меня, но не мог придумать ничего, кроме разных мелких хулиганств, вроде разрисовать кого-нибудь во сне зубной пастой или закинуть на крышу чьи-то трусики – он этому никогда не смеялся.

Потом я уже дошел до того, что начал за ним следить. Я делал это без всякой цели, часто даже не хотел, но невольно высматривал, где он сейчас, и что делает, и нельзя ли к нему будто случайно подойти и сделать что-нибудь вместе. Но даже если вместе было нельзя, я все равно продолжал незаметно следить за ним: мне все про него было интересно, что бы он ни делал. Вот утро, все бегут к умывальникам, и он бежит босиком в толпе, тянет сам себя за шею полотенцем и тут же сам от себя упирается. Или сидит один за столовой, думает о чем-то на бидонах из-под молока, где у него было место для одиночества, – подложил под себя тюбетейку, и никто-никто ему не нужен. Или идет по лесу с Региной Петровной, и она ему что-то серьезно объясняет, а он говорит:

– Вы так думаете?

– Да, – отвечает она, – я думаю именно так.

– И я, – говорит он. – Я тоже буду теперь так думать. Вы меня убедили.

А у меня он никогда не спрашивал, что я думаю и чего хочу, ему это с самого начала заранее было безразлично.

Однажды я выследил его в лесу на вырубленной поляне. Он стоял, задрав голову, среди пеньков, подбрасывая черничины по одной и ловил их ртом, клацал на лету зубами. Потом начал ловить ухом. Потом что-то услышал и пошел в сторону шоссе. Я незаметно пошел за ним. По пути он все трогал, что было в лесу, вырывал травинки, наматывал их на палец и пытался согнуть, но замотанный палец не сгибался. Теперь и я слышал явно не лесной шум и крики. Мы подошли к шоссе и в просвете увидели небольшую толпу чудиков из младшего отряда. Они окружили какое-то место на булыжниках, топтали его ногами и колотили палками. Их расталкивал один с забинтованным горлом и кричал:

– Камнем трахну! Камнем! Пустите, дайте я его камнем!

– Эй, кого вы там? – спросил Волков, подходя к ним на цыпочках и заглядывая с вытянутой шеей.

– Да снаряд нашли, – ответил забинтованный и снова полез в середину.

– Стой! – закричал Волков. – Вы что?! Прочь, говорю! Дикари! Самоубийцы малолетние! Долой!

Он принялся их растаскивать, но они не поддавались, упирались изо всех сил и продолжали колотить. Они были хоть и маленькие, но уже очень нахальные и решительные; если толпой, то никому не подчинялись. Волков протиснулся между ними и подхватил снаряд на руки, но они вцепились в него, ломали ему пальцы, кричали и плакали, чтоб он отдал.

– Не ты нашел! Не ты нашел! – кричали они.

Тогда он вырвался и бросился бежать. Я тоже выскочил на шоссе и побежал за ними, а чудики прямо озверели, и я отцеплял их от Волкова, ставил подножки, расшвыривал, делал с ними все, чего нельзя делать с маленькими. Нам в спину стукались палки и шишки, неслись крики погони: «Не ты нашел! Не ты нашел!» – а мы мчались по булыжникам, потом свернули в незнакомый лес, выбежали на луг с крохотными коровами вдалеке, и тут Волков вдруг оглянулся и закричал на меня:

– Стой там! Не подходи. И сам тоже остановился.

Мы стояли теперь шагах в тридцати друг от друга, облизывались, вытирали пот и громко дышали.

– Ты что? – крикнул я. – Брось его сейчас же.

Он замотал головой и ничего не ответил. Он прижимал снаряд как полено, а рубашка его была вся в раздавленной чернике и с оторванным карманом. Я видел, что ему теперь страшно пошевелиться. Лицо у него тряслось, точь-в-точь как у мальчишки со змеей в том фильме.

– Волков, ну чего ты, Волков? – позвал я. – По нему же палками колотили.

Он что-то сказал, но я не расслышал.

– Чего?

– Не кричи так, – повторил Волков. – Там все теперь на волоске. Уходи, пока не поздно.

– Я не уйду. Без тебя я не уйду, слышишь? Идем вместе. Он снова замотал головой и глотнул, но ничего не смог выговорить. Снаряд был ржавый и с острым носом, и я представил себе, как раздастся взрыв, потом эхо от взрыва, и снова станет тихо-тихо; ничего кругом не изменится, ни в лесу, пи в поле с коровами, ни в лагере, а нас уже не будет. Это было не страшно, но очень удивительно.

– Скажи Боярской, пусть она не думает! – крикнул Волков. – Я не нарочно.

– Волков! – завопил я. – Кончай, Волков! Кинь его в сторону и упади. Прошу тебя. Или положи – и быстро уйдем, он не успеет.

– Беги скорей, – сказал Волков, – он уже тикает.

И тогда я повернулся и с криками «На помощь! На помощь!» бросился обратно в лес.

И вот мы стоим за деревом, я и Регина Петровна, и смотрим в поле, где виднеется одинокий Волков в тюбетейке и со снарядом в руках, а к нему от нас быстро идет Коминтерн Сергеевич и на ходу подбадривает его какими-то возгласами и командами, вроде: «Смирно, держись, пятки вместе, носки врозь, не бойся». Регина Петровна в отчаянии кусает себе бусы и пальцы, а свободной рукой прижимает меня к дереву, будто хочет спасти хотя бы меня. Я смотрю из-под ее руки и вижу, как они встречаются там, вдалеке, и Коминтерн Сергеевич осторожно отнимает у Волкова снаряд. «Уходи», – показывает он ему в нашу сторону. Волков идет к нам. Регина Петровна выбегает ему навстречу, тащит в лес, в укрытие, и тут накидывается дергать его и обнимать, вытирать лицо, заглядывает в глаза, в рот, в уши – не верит, что Волков цел, что все у него на месте. Незаметно подходит Коминтерн Сергеевич. Он подкидывает в руках снаряд и успокаивает нас издалека.

– Не бойтесь, не бойтесь, – говорит он. – Из него взрывчатка давно уже вынута. Одна оболочка осталась – чистый металл.

Тут на меня от радости и облегчения нападает дикий смех. Я хохочу, прыгаю перед Волковым, кривляюсь и кричу:

– Ха-ха, тикает! На волоске! Передай Боярской, что сейчас взорвется! Кто же там тикал? А? У-ха-ха-ха, помираю!

И тогда Волков закрывает лицо руками и бежит в лес, а Регина Петровна за ним, а я смотрю им вслед, и мне все еще кажется, что все обошлось и ничего страшного не случилось.

ГЛАВА 15
НА СОПКАХ МАНЬЧЖУРИИ

На следующий день Волкова благодарили перед всем лагерем и всячески восхваляли за смелость и спасение малолетних чудиков от снаряда. Регина Петровна наградила его книгой «Дети героев», но он почему-то не хотел брать, отталкивал и пытался несколько раз убежать, и его каждый раз вовремя ловили и ставили на место перед строем. Коминтерн Сергеевич сказал потом, что напишет о нем стихи в газету.

Зато со мной все было кончено. Каждый раз теперь, как я появлялся поблизости, Волков отворачивался, замолкал или открыто уходил подальше – так я был ему, наверно, ненавистен за то, что смеялся тогда от радости, а он думал, что над ним. Он довел меня до того, что я уже сам старался не показываться ему на глаза, пусть живет спокойно и не нервничает из-за своего тонкого достоинства, а у меня тоже есть свое не хуже. Я решил, что ни за что не стану к нему больше набиваться и не подойду, а буду жить в стороне своей спортивной жизнью.

Мы теперь тренировались каждый день очень много, развивая силу и глазомер, и я уже почти не уставал, только по утрам мускулы на руках и ногах болели под одеялом. Мой инстинкт работал безотказно, папа был бы очень доволен. Я мог поймать любой мяч, который пролетал мимо меня по земле или навесом, даже у самой штанги. Только под ноги я боялся падать за ним, боялся доставать из свалки, пока Коминтерн Сергеевич не научил меня, как это делается; надо падать между мячом и ботинками нападающих, а смотреть только на мяч и в последний момент поворачиваться спиной вперед, тогда ничуть не страшно. Мне так понравился этот прием, что я на тренировках принялся бегать по всему полю и где попало кидался ребятам под ноги, а они падали через меня, а Коминтерн Сергеевич успокаивал их и говорил, что «ничего, ничего, так и надо, пусть потренируется». У нас в команде были отличные ребята, знаменитые футболисты, Шурик Романов, например. Он был очень коварный, всегда целился в правый угол, а потом вдруг поворачивался и бил в левый. Так что я уже заранее бросался наоборот. Мои ворота были сделаны из жердей и тряслись от его ударов, а с верхней штанги отлетали на меня кусочки коры, и она еще долго качалась каждый раз, поднималась вверх-вниз, как струна.

Потом наступил последний день и праздник закрытия лагеря. После обеда со знаменем и барабаном к нам в гости пришел вражеский лагерь текстильщиков. У них было все точно такое же, как у нас, – знамя, барабан и галстуки, и все-таки они были совсем другие, не наши. Когда мы уселись вокруг стадиона, они с одной стороны, а мы напротив, и я оглянулся на своих, все они вдруг показались мне незабвенными друзьями; даже самые противные, которых я раньше не выносил, выглядели теперь гораздо лучше и нравились мне, потому что они были наши. А когда начались соревнования в прыжках и беге и я увидел, что по дорожке бежит текстильщик и его изо всех сил обгоняет сам Волков, у меня защипало в глазах, такой он был наш, и я мог незаметно кричать и надрываться со всеми:

– Волков, давай! – Дава-а-ай, Волков!

И от наших криков Волков так рванулся вперед на последних метрах, что голова его не успела, откинулась, отставая за спину, ноги замелькали – и он налетел на ленточку, вырвал ее у державших и с разгона убежал далеко в лес с ленточкой на груди, так что никто не мог его поймать, и пришлось натягивать новую, другого цвета.

А потом был футбол, и я был наш вратарь. Какое это счастье быть нашим вратарем, а не их, как я жалел их вратаря – несчастного текстильщика в белой кепочке. Шурик Романов сразу же забил ему коварный гол в правый угол, и пошло, и пошло! Только первый раз мне было немного страшновато, когда они бежали на меня втроем, чужие и неизвестные, стучали ботинками, и нужно было бросаться им под ноги, а уж потом ничуть. Они все трое перелетели через меня вверх тормашками, – видно, не ожидали никак такой наглости. А я вскочил, выбил мяч далеко вперед, и там Шурик Романов вколотил им второй гол – для него это были сущие пустяки. Я бегал по всей штрафной площадке, кидался под ноги своим и чужим и потом прогнал защитников в нападение, чтобы не мешали.

Теперь наши забивали им голы всей толпой.

Один раз я все же промахнулся, выпустил мяч из рук, и текстильщик побежал, чтобы добить его в мои ворота; это был очень опасный момент, но и тут обошлось. Я успел схватить его руками за майку, хоть это и нельзя, и пощекотал в последний момент, – конечно, он от смеха промазал. Судья назначил мне одиннадцатиметровый за хулиганство, но их текстильный капитан так злился, целился попасть прямо мне в лицо, побольнее, пристально смотрел в глаза и попал ногой по пустому месту – так ему и надо.

Была полная наша победа, разгром врагов; не помню, сколько мы им забили, а я не пропустил ни одного. Девочки прибежали в середину поля, когда кончился матч, и засыпали нас букетами цветов; мы еле держали их двумя руками, шли и не видели, куда идем. За чертой в ауте нас подхватили на руки и начали подбрасывать; мы подлетали, рассыпая цветы, снова падали, снова подлетали; а я все смотрел вниз, искал глазами Волкова, но все лица были одинаковые, поднятые вверх, и я никого не узнавал. Может, его там и не было. Я бы отдал всю свою славу и букеты, только бы он один вышел откуда-нибудь ко мне и сказал: «Ну, ты и дал сегодня, Горбачев, ну, ты и дал» – или что-нибудь в этом роде, а я бы ответил: «Да ну, это пустяки, просто они играть не умеют, а вот ты действительно неплохо рванул под конец». Но он так и не подошел ниоткуда.

Только вечером, когда начался прощальный концерт у костра, я увидел его в толпе зрителей впереди себя. Теперь уже не было наших и текстильщиков, все сидели вперемежку, вместе смотрели на костер, на небо, куда огонь улетал по кускам, на выступавших, хлопали и смеялись, и невозможно было отличить, какой из двух барабанов наш, а какой – их. Я все ждал, когда будет выступать Волков, но он так и не стал, – наверно, ему скучно было готовиться заранее и репетировать. Он сидел рядом с Боярской и, кажется, выступал для нее одной, а она смела его не слушать, вертелась по сторонам и примеряла какие-то позолоченные короны и звериные маски. Потом еще достала где-то страусовое перо и принялась засовывать его себе в волосы. Это длилось довольно долго, и мне казалось, что давно бы уже должна начаться голова, но она все не начиналась. Я смотрел на них и не видел ничего смешного из выступлений, не смеялся; мне было непонятно, как он может сидеть не со мной, а с этой Боярской, над которой сам же столько раз измывался. Я уговаривал себя, что и пусть, и не надо мне ничего, ведь меня приняли в нашу команду, и я теперь такой прославленный вратарь, а он пусть сидит где хочет, уже недолго осталось, завтра мы вернемся в город и разъедемся навсегда, но только я подумал об этом, и сразу же сами собой потекли мои удивительные внутренние слезы, которые текут у меня, к счастью, не из глаз, как у нормальных людей, а где-то внутри, стекают, соленые, прямо в горло, и их можно потихоньку глотать, так что никто ничего не заметит.

Перед костром пели три обнявшиеся девчонки, их песня называлась «Вальс на сопках Маньчжурии», и все наши-ненаши подпевали им потихоньку тот же самый вальс. Костер ярко светил на лица, на деревья кругом, и было видно, как шевелится от ветра шелуха на сосновых стволах, а выше и дальше начиналась уже неосвещенная темнота. Мне очень нравилось, что поют такой грустный вальс, специально для меня, и обнимаются грустные девчонки, и шумит такой грустный ветер.

«Друг мой, прощай навсегда, навсегда, – думал я на мотив вальса. – Мы не увидимся больше нигде. Ты не хотел подружиться со мной, а я бы тебя не оставил в беде… Ты не хотел подружиться со мной, а я бы тебя не оставил в беде…»

Больше я его не видел, даже на следующий день в поезде он попал, наверное, в другой вагон, и на вокзале была давка, нас встречала толпа родителей, и только когда мы шли уже с мамой к трамваю и мама обнимала меня и восхищалась, как я вырос и поправился, мимо вдруг пробежал Котька Деревянко и с вечной своей деревянковской бессловесностью сунул мне в руки какой-то сверток.

Я развернул его – это была книга «Дети героев».

На первой пустой странице был нарисован взрыв, а сверху карандашом написано: «Боря Горбачев, ты сам знаешь, что эта книга попала ко мне неправильно, возьми ее у меня на память. Твой друг Волков».

– Что с тобой? – спросила мама. – Что это значит? Откуда эта книга, твоя?

– Нет, – сказал я. – Я не могу понять, что это значит.

Наверно, это наша книга – моя и Волкова, – ведь тут ясно написано: «Твой друг Волков». Он сам это написал, – значит, так оно и есть, а все остальное ерунда, все остальное можно не считать. Можно забыть после такой надписи, без сомнения.

ГЛАВА 16
ПЕРЕМЕНЫ

Сколько новостей случилось дома, пока я был в лагере, сколько событий! Они наверняка специально ждали моего отъезда, чтобы случиться назло без меня, я всегда был на них невезучий. Стоило мне где-нибудь зазеваться или посмотреть в сторону, как сразу же за моей спиной что-нибудь случалось, и все кричали: «Смотри скорей, да куда же ты смотришь! Туда гляди! Эх ты, не видел». И теперь я тоже не видел, как пришли в разрушенный дом наши солдаты, как они в два счета достроили его до последнего третьего этажа, как экскаватор прорыл траншею до конца нашей улицы, как ее потом засыпали всем песком из моей горы и как в наш дом привезли новенькие газовые плиты – белые с черной крышкой.

Толик Семилетов никуда не уезжал, он все это видел и рассказывал мне с отличными подробностями, как он умел, а еще он сказал, что Бердяя забрали в милицию за музыкальные инструменты и хотели еще забрать Мишку Фортунатова, вместо свидетеля, но родители его не пустили и с перепугу отправили в деревню исправляться, а от чего исправляться – так и не сказали. Потом незадолго до моего приезда приходил Сморыга, искал меня, как изменника, и запретил всем ребятам с нашего двора ходить в Таврический сад – не то налетит со своей шайкой-бандой и не знаю что сделает.

«Ну ладно, – уговаривал я себя. – Можно ведь прожить и без Таврического сада. Что такое сад по сравнению с лесом, в конце концов? Огороженный кусочек, полно народу и взрослых, цветы не рвать, по газонам не ходить, – кому это интересно».

Уж очень мне не хотелось снова вступать в шайку-банду, даже думать о них было противно. Мы с Толиком ходили в школу и домой не через сад, а по улице, мимо ограды; это было немного скучно и немного стыдно, но никто не знал, о сами мы никогда не говорили об этом, сворачивали от ворот, не сговариваясь.

Один раз мы все же увидели их в глубине. Это было уже осенью, когда падали листья с кустов и сквозь прутья стали видны все далекие аллеи, скамейки и голубые киоски, и белые точки на крышах – изоляторы с проводами. Сначала я заметил вдалеке красное пальто среди желтых листьев, а потом и девочку внутри него – она сидела на скамейке и читала книгу. Я смотрел только на нее (просто люблю красное на желтом) и не заметил, откуда вдруг появились Сморыга и Сережа-Вася; они пришли и сели на ту же скамейку, на другой конец. Издалека было не разобрать, что они там сделали или сказали ей, только вдруг она вскочила, шагнула на них, потом закрыла лицо книгой и бросилась бежать прочь, не разбирая дороги, прямо по листьям, через кусты; до самого выхода ее бегущее пальто мелькало среди деревьев. А эти двое остались на скамейке и делали вид, будто они ничего такого, ни в чем не виноваты. Толик тоже все это видел и сказал, что они теперь всегда так: не хулиганят открыто, а исподтишка делают страшные подлости, а потом сидят как ни в чем не бывало. Или натянут вечером тонкую проволоку между деревьев и ждут в стороне, чтобы кто-нибудь упал. Это для них самое большое удовольствие, лучше цирка.

– Если бы их сфотографировать в это время, – сказал он, – и напечатать в газете, тогда бы они узнали. А так ничего с ними не поделаешь.

Он теперь увлекался фотографией и считал, что это страшная сила. Я видел его снимки; на них всегда было одно и то же: какие-то люди идут по улице, садятся в автобус, дают друг другу прикурить.

– Кто это такие? – спрашивал я. – А это кто, а это? Родственники твои, что ли?

Но он не знал. Это все были совершенно не знакомые ему люди.

– Зачем же ты их снимаешь? Только пленку зря тратишь. Снял бы лучше Таврический сад или наш дом, чтобы можно было узнать. Ты просто обязан снять наш дом на память.

– Да он ведь и так стоит, никуда не девается. Вышел – и смотри. А эти люди сели в автобус и уехали, и нет их навсегда. И автобуса тоже нет.

– Ну и что?

– А у меня есть, вот видишь?

– Да пусть бы уехали – тебе жалко, что ли?

– Вот именно, что жалко. А тебе неужели нет?

– Нет. Разве что вот этого летчика. Немножко. Он тоже уехал?

– Конечно. Все они уехали. А у меня остались – вот, смотри, сколько хочешь.

Но я уже не спорил – пусть его, раз он такой странный. Тем более что мне очень нравилось смотреть, как он проявляет, сидеть у него в комнате при красном свете, развешивать негативы и думать про что-нибудь вообще, про что-нибудь такое, где даже не обязательно был бы я. Например, про паровоз, про пар, который его, конечно, движет, неважно, веришь ты в это или нет; про Отечественную войну, воронки и бронебойные снаряды или про людей на негативах: они все были как седые негры в белой одежде и уезжали, уходили, убегали, – действительно, куда они все? С Толиком приятно было помолчать и подумать гак в тишине, и никто нам не мешал. Даже его мама не входила в комнату без стука, всегда спрашивала: «Толя, к тебе можно?» И если нельзя, то она слушалась и уходила. Она тоже очень нравилась мне, такая приветливая и не лезла с расспросами.

А дома у нас совершенно некуда было спрятаться, и это надо было терпеть, пока не приедет папа. Он прислал письмо, что вернется насовсем к Новому году, и тогда мы переедем в новую квартиру и будем жить все вместе (я почему-то был уверен, что новую квартиру нам дадут в отстроенном доме напротив). «Папа, приезжай скорей, а то я забыл тебя совсем и не смогу узнать, когда ты войдешь», – так я ему написал.

В общем-то, все они жили теперь довольно дружно, мама, Ксения Сергеевна и Надя, не говоря уже про Катеньку. Обедали все вместе, по очереди готовили и покупали, давали друг другу поносить свои платья и кофты, а Катенька каталась по земле в моем старом пиджаке, который теперь считался ее пальтишком. Однажды она принесла мне в подарок какую-то паршивую гусеницу; я хотел ее тут же выкинуть, потом спохватился и тоже начал врать ребенку, что это, мол, редчайший экземпляр, раньше водился только в Австралии, и – тра-ля-ля! – какой она молодец, что первая нашла ее и поймала. Она была очень довольна, а мне что, мне не жалко.

Но все равно это хуже нет, если нельзя остаться дома одному, когда захочешь (только залезть с головой под одеяло). Особенно если у тебя есть дорогая вещь, которую другим нечего цапать и смотреть, я говорю про книгу, которую подарил мне Волков и которую я, как приехал, спрятал высоко на буфет – больше у меня не было никакого своего места. Но на буфете она пролежала два дня, а на третий дома была повальная уборка, и когда я пришел из школы, то застал страшный разгром, а под потолком увидел Надю: она стояла рядом с буфетом на вершине лестницы-стремянки с мокрой тряпкой в руке и читала мою книгу.

– Нельзя, – закричал я. – Отдайте!

Надя чуть не свалилась от моего крика, быстро спустилась на несколько ступенек пониже и спросила:

– Что ты? Что с тобой?

И действительно, с чего это я? Но книгу все же отдала, и я забегал по комнате в поисках безопасного места.

Из-за уборки и разгрома открылись самые темные и неисследованные углы, я выждал момент, когда все отвернутся, и спрятал завернутую книгу за спинку дивана.

«Туда уж никто не сунет носа», – думал я.

Но в тот же вечер Катенька уже играла с ней на полу, делала из нее домик для резиновой лягушки. А потом, еще через неделю, был случай, когда Ксения Сергеевна ставила на нее чайник.

И тогда я понял, что нет другого спасения, как носить ее все время с собой: и в школу, и в кино, и на экскурсию, и в магазин, если пошлют.

Я носил ее в портфеле, или в сетке, или просто в руке, и скоро все начали приставать ко мне, что это за книга, и зачем я с ней вечно таскаюсь, не хочу ли я показать, что стал очень умный, и нельзя ли дать почитать, но я не давал. А потом и приставать перестали – привыкли. Только однажды я слышал, как двое учителей разговаривали обо мне и один сказал:

– Боря Горбачев? Это тот мальчик, который всегда с книгой?

– Вот-вот, это именно тот мальчик, – ответил другой.

– Ну как же, я его отлично помню.

Теперь у меня тоже была примета, как у других. Длинный, толстый, рыжий, а я был «тот, который с книгой». По-моему, это ничуть не хуже – во всяком случае, я был не против.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю