355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Игорь Ефимов » Метаполитика » Текст книги (страница 8)
Метаполитика
  • Текст добавлен: 31 октября 2016, 03:18

Текст книги "Метаполитика"


Автор книги: Игорь Ефимов


Жанры:

   

Политика

,

сообщить о нарушении

Текущая страница: 8 (всего у книги 19 страниц)

6. Социальное я-могу и миропостижение

Вряд ли жил когда-нибудь на свете человек, в душе которого не теплилась бы хоть в малой мере изначально заложенная жажда истины, красоты, справедливости, веры. В далекой древности в неразвитых Мы каждый утолял эту жажду сам по мере собственных сил. Библейский Иаков, пася овец, сам постигал закон природы, предопределяющий масть новорожденных ягнят; Рахиль сама создавала рисунок для разноцветной одежды Иосифа; Иуда сам был судьей в деле Фамари; Лаван, сам решал, каких жертв ждут от него идолы-терафимы. Но, начиная с оседло-земледельческой государственной формы бытия, эти духовные потребности человека вызывают к жизни особые виды деятельности – науку, искусство, правоведение, религию. Занятия ученого, художника, юриста, священнослужителя в сумме своей и образуют миропостигающую функцию Мы.

Задачи, стоящие перед работником, распорядителем или власть имущим, абсолютно ясны. Работник должен трудиться, распорядитель организовывать труд и распределение наиболее рациональным образом, власть имущий – блюсти внутренний порядок и внешнюю безопасность Мы. В отличие от них постигающий мир всегда оказывается в двойственном, внутренне противоречивом положении. Я и Мы требуют от него разного. С точки зрения Я, ученый должен видеть свою задачу в познании истины, художник – в создании прекрасного, служитель закона – в торжестве справедливости, священнослужитель – в постижении Божественного начала. С точки же зрения Мы (которую каждый из них, как член Мы, поневоле в какой-то мере разделяет), все, что от них требуется, – это хорошенько учить и лечить, изобретательно развлекать, умело разбирать тяжбы, гладко истолковывая непостижимое, освобождать души от сомнений. Подобная противоречивость требований приводит к тому, что судьба постигающего мир всегда содержит в себе зародыш трагедии, а оценка его деятельности современниками и потомками часто не совпадает: тот, кто слушается только собственного сердца и разума, часто вызывает гнев современников, тот же, кто слишком усердно старается «идти в ногу с веком», становится безразличен потомкам. Первый создает непреходящие духовные ценности, второй исправно выполняет обязанности, связанные с участием в миропостигающей функции. Однако обиходная речь не улавливает этого различия и мы часто оказываемся жертвами путаницы понятий, при которой мыслитель и софист, творец и ремесленник, подлинный пастырь и равнодушный представитель клира обозначаются одними и теми же словами – «ученый», «художник», «священник». Из-за этой нехватки слов нам придется быть особенно внимательными, чтобы постоянно отличать творческую реализацию человеком высших порывов своей души от социальной деятельности, направленной на удовлетворение духовных потребностей членов Мы; культурное созидание – от регламентирования научного, эстетического, юридического и религиозного; семя, которое «упало на добрую землю и принесло плод», – от семени, которое «упало на места каменистые… и скоро взошло… когда же поднялось солнце, увяло и, как не имело корня, засохло» (Мат. 13).

В истории многих Мы есть периоды духовного застоя, когда ни одно семя не дает плода. Миропостигающая же функция в том или ином объеме наличествует всегда. Неизбежно кто-то должен заниматься хранением и передачей письменности, математических, технических, медицинских знаний; сочиняются какие-то песнопения, ткани испещряются узорами, строятся дворцы и замки; кто-то должен придавать словесную форму новым законам, следить за исполнением старых; господствующий религиозный культ требует специально обученных служителей. Возникает естественный вопрос: есть ли какая-нибудь связь между устройством миропостигающей функции и расцветом культуры? в какой момент древо культурной жизни становится цветущим и плодоносным? под действием каких социальных ветров сохнет и облетает?

Людям, считающим, что культура создается отдельными гениальными личностями, такой вопрос должен показаться бессмысленным. Их взгляд на дело заманчиво прост: культура расцветает там, где подряд рождается много одаренных людей, и не зависит от социальных условий. Нет логических аргументов, способных поколебать такую точку зрения, но и разделять ее тем труднее, чем ближе начинаешь знакомиться с реальными фактами истории. Как, неужели лишь по воле случая в Афинах гении рождались один за другим, а в соседней Спарте, как назло, – ни одного? Неужели только игра судьбы собрала в Древнем Риме второго века по P. X. Тацита, Лукиана, Ювенала, Плутарха, Марка Аврелия, Эпиктета, Светония, Птолемея, Галена, а третий так обделила, что и вспомнить некого? Можно ли объяснить капризами генов то, что Испания начала 1600-х годов дала миру Сервантеса, Каведо, Лопе де Вегу, Веласкеса, Кальдерона, Риберу, Тирсо де Молину, а потом за 300 лет – одного Гойю? Или что культурная русская жизнь, до этого столь плодоносная, по чистой случайности так резко оборвалась в начале тридцатых годов нашего столетия?

В принципе мы можем согласиться с тем, что могучий творческий дух одного человека способен прорвать даже самый изощренный духовный гнет. Но для возникновения целой культурной эпохи необходима особая атмосфера – атмосфера свободы, вне которой всякая культурная деятельность чахнет, задыхается, мертвеет. Формальным объявлением свободы исследований, свободы творчества, свободы слова и совести такой атмосферы не создашь – необходимо еще наличие широкого слоя людей, обладающих значительным социальным или экономическим я-могу, способных воспользоваться этими свободами. Возьмем ли мы «золотой век» Афин, итальянское Возрождение, голландскую живопись, английскую и швейцарскую науку, немецкую философию и музыку, современное итальянское кино или американскую прозу – всюду мы увидим такое сгущение блестящих имен, которое исключает мысль о случайностях и заставляет искать в свободном жизненном укладе этих Мы источник животворящей духовной силы. Пусть даже свобода окажется не всеобщей, пусть она дарована лишь одному сословию – и в этом варианте она может произвести такие феномены, как дворянская культура Францам XVII) века или России – XIX. Даже самый крошечный островок свободы, ограниченный придворным кружком просвещенного монарха, может создать микроклимат, пригодный для произрастания культурных оазисов. Достаточно вспомнить дворы Эхнатона, Августа, Антонинов, багдадских халифов, веймарских герцогов, венских императоров.

Чем внимательней и подробней мы будем сопоставлять историю культуры с историей социальных состояний Мы, тем глубже проникнемся убеждением, что все люди, внесшие свой вклад в сокровищницу мировой культуры, могли созревать и творить только в атмосфере свободы, то есть в окружении обширных социальных я-могу.

Как цветы высокогорных лугов не могут расти ни на заснеженных вершинах, ни на иссушенных предгорьях, так и для «цветов» культуры единственно возможной почвой оказывается высоко расположенная «площадка» социального контура – какой бы узкой она ни была. Там, где такой площадки не существует, где есть только власть имущие и подчиняющиеся, там всякое цветение прекращается, плоды не созревают, остается лишь рутинное исполнение миропостигающей функции.

Из всех бед, приносимых торжеством деспотизма, упадок культуры меньше всего огорчает Мы. Если в государстве есть грамотные люди, умеющие писать депеши и подсчитывать налоги, художники, чтобы украшать храмы и рисовать плакаты, если для любого произвола власть имущих ловкие правоведы быстро находят подходящую формулу закона, а вечные вопросы больше не мучают подданных, ибо на них с достаточным апломбом выдаются вечные ответы, то Мы готово удовлетвориться таким положением. Требовать чего-то большего – зачем? Миропостигающая функция в таком виде вполне отвечает своему назначению, помогает сохранять сложившиеся формы социального здания. Плод же культурной деятельности, творческий взлет гения – это всегда нечто неожиданное, опасно-разрушительное, а главное, он оказывается принадлежащим не данному Мы, а всему миру, мировой культуре. Какой же смысл пускаться в такие хлопоты и выращивать его у себя? Если уж возникнет нужда, его всегда можно будет добыть на стороне: позаимствовать научное открытие, купить художественное произведение, нанять архитектора, списать конституцию.

Итак, наличие или отсутствие обширных социально-экономических я-могу – вот что определяет состояние культурной функции. Каким образом сам деятель культуры включен при этом в социальный организм – вопрос второстепенный. Чаще всего по своему положению он оказывается приравнен к распорядителям и в соответствии с этим может быть частным лицом, служащим или членом корпорации (жреческой, монашеской, университетской). Известны случаи, когда человек совмещал культурную деятельность с обладанием властью: Нерон пел, Марк Аврелий философствовал, Лоренцо Медичи писал стихи, Гете был министром, Державин – губернатором. Гораздо чаще исторические катаклизмы сбрасывали его на самое дно социальной структуры: многие врачи в Вавилоне были рабами, римские матроны покупали на аукционах образованных греков в качестве домашних учителей, псковские помещики назначали цены крепостным художникам и музыкантам, в сталинских шарашках работали сотни инженеров и ученых. Когда все население царской России оказалось разбитым на чины и сословия, Антону Рубинштейну с трудом удалось выхлопотать для выпускников консерватории такой чин, при котором урядник не мог бы говорить им «ты» и бить по физиономии. В истории бывали моменты, когда миропостигающая функция во всем своем объеме исполнялась духовным сословием, но опять-таки при этом жреческие коллегии или монастыри оставались в первую очередь распорядительными корпорациями. Иными словами, до сих пор в социальной структуре Мы положение деятеля культуры не было выделено каким-то особым образом, он мог принадлежать к любой из социальных групп.

Тем не менее миропостижение оставляет свой след в социальной жизни, и очень важный след.

Ибо толчок к любому расширению мы-можем, к возрастанию суммарных социальных и экономических я-могу может исходить только из сферы духовно-интеллектуальной деятельности. Если утилитарное научное открытие и техническое изобретение непосредственно расширяют власть человека над природой, то постижение абстрактной истины, художественное озарение, обострение нравственного или религиозного чувства неизбежно возвышают человеческую душу настолько, что узкие рамки социального бытия делаются для нее непереносимыми и она устремляет свою энергию на поиски возможностей к их расширению. Сфера духа – единственная сфера, где Я может противопоставить себя всемогущему Мы и отстаивать свою самодовлеющую ценность. Именно поэтому всякий деспотизм с таким пристальным и подозрительным вниманием следит за тем, чтобы миропостигающая функция исполнялась механически, чтобы ни один глубокий ум, ни один яркий талант, ни одна пламенная вера не получили возможности проявить себя. Там, где это ему удается, наступает многовековое омертвение, застой, и постепенно об руку с умиранием духовным приходит умирание реальное – народ сходит с исторической сцены. Но там, где творческое начало оказывается победителем, там могут быть созданы духовные ценности, способные пережить тысячелетия, как пережили их греческое искусство, римское право, иудейский монотеизм. Они-то и явятся теми сокровищами, которых «ржа не истребляет и воры не украдут», которые оживут лишь в руках достойных наследников, как бы поздно они ни явились. Недаром же Возрождение начиналось с раскопок, Реформация – с чтения Библии, а любая устойчивая демократия наших дней – с изучения государственного строя древних римлян, римского права.

Здесь мы вплотную подошли к кругу тем, охватываемых третьей частью книги, и можем спросить себя: под действием каких же сил происходят видоизменения социального контура Мы? каким образом духовная деятельность влияет на социальную структуру? в какой мере сознанию удается определить бытие?

III. ДИНАМИКА ИСТОРИИ


1. Кто расширяет социальные я-могу

Анализируя круг явлений, описываемых статикой истории, мы пришли к выводу, что богатство, могущество, расцвет культуры любого Мы неизбежно связаны с заметным расширением социальных я-могу его членов. Возникает естественный вопрос: если богатство и могущество всегда а культура весьма часто являются предметом самых горячих вожделений Мы, почему бы ему не достигнуть их таким простым путем – расширив социальные я-могу?

Потому, отвечают обычно на это власть имущие (если вообще снисходят отвечать), что дальнейшее расширение социальных я-могу грозит нарушить целостность Мы, ниспровергнуть законы, посеять анархию, произвол, разорение, открыть дорогу рвущимся к власти революционным сорвиголовам, ниспровергателям и экстремистам. И в подтверждение своей правоты приводят довольно убедительные и страшные исторические примеры.

Потому, отвечают революционеры и ниспровергатели, что верховная власть узурпирована кучкой проходимцев, радеющих не о благе народа, а об утолении своего властолюбия, страшащихся малейшего проблеска свободы в своих подданных, готовых жизнь и имущество любого из них принести в жертву своекорыстным интересам..Достаточно свергнуть власть, и расширение социальных я-могу.немедленно произойдет само собой. И примеры, приводимые ими, окажутся не менее убедительными.

Понятно, что и те и другие находятся в гуще политической жизни, что страсти борьбы ослепляют их и мешают быть объективными.

Но и теоретики, оглядывающие движения народов со стороны, не дают нам единого и обоснованного ответа на этот вопрос.

«Очевидно,– заявляет Аристотель (с несвойственной ему голословностью), – что некоторые по природе рабы, а другие по природе свободны… Так как варварские народы и вообще племена, населяющие Азию, по природе своей суть люди более рабского характера, чем эллины и народы, живущие в Европе, то деспотическое правление они переносят без всякой неприязни» (4, с. 15, 132).

«Латинские народы,– опровергает его Густав Лебон двадцать три века спустя,– мало заботясь о свободе, но очень много о равенстве, легко переносят всякого рода деспотизм, лишь бы этот деспотизм был безличным» (45, с. 51).

Начиная с девятнадцатого века готовность народа к расширению социальных я-могу стали определять понятием «зрелость». Например, о колониальных народах часто говорили, что они не созрели для независимости, для свободы… (И результаты послевоенной деколонизации подтвердили, что в большинстве случаев так оно и было.) Наоборот, признание «зрелости» народа в рамках многонациональной империи порой выражалось в предоставлении ему особых прав и привилегий (конституции, дарованные русским царем Польше и Финляндии). Наиболее прозорливые историки (Бокль, Моммзен, де Куланж) все внимательнее вглядывались в феномен «зрелости», учитывали его как самостоятельную политико-историческую силу, выделяли ситуации, при которых власть, пытавшаяся начать наступление на свободы подданных, наталкивалась на стойкое молчаливое сопротивление народа.

За неимением лучшего я тоже воспользовался термином «зрелость» в первой части книги. Однако смысл этого понятия сводился до сих пор, в сущности, лишь к констатации факта: там, где народ расширил свои социальные я-могу и удержал их при помощи устойчивых политических учреждений, там мы считали себя вправе сказать: оказывается, он созрел для свободы. Но так как ведущим принципом этой работы взято отыскание связи «между историческими событиями м свойствами мельчайшей молекулы каждого из этих событий – индивидуальной человеческой воли», мы должны спросить себя: каким же особым свойством должна обладать отдельная личность, входящая в данное Мы, чтобы, суммируясь в тысячах и миллионах людей, свойство это вылилось в трудно уловимое понятие «зрелость народа»? И есть ли такое свойство?

Или зрелость создается слиянием обычных всем известных добродетелей и достоинств – доброты, мужества, честности, выдержки, ума, прозорливости?

Может быть, для тех, кто живет сейчас в государствах с обширными социальными я-могу, вопросы эти представляют чисто академический интерес. Но для тех, кто в силу рождения оказался зажатым в тесные колодки социальных несвобод, нет вопросов более личных, жгучих и злободневных. Ибо смысл их: что я, лично я, должен сделать с собою и ближними своими, чтобы приблизить желанное «созревание»? Поэтому, разворачивая свиток истории, мы задаем их себе все снова и снова с неослабевающей страстью.

Каким свойством должен был обладать древний афинянин и не обладать житель Сиракуз, чтобы в Афинах могла установиться прочная демократия, а в Сиракузах удерживалась тирания?

Чем отличались в средние века итальянцы, жившие во Флоренции, Генуе, Венеции, Болонье и прочих городах-республиках, добившихся свободы, от итальянцев Милана, Рима, Неаполя, терпевших единоличных повелителей?

Почему на заре русской истории Псков и Новгород начинают двигаться в сторону расширения социальных я-могу, а остальные княжества – в сторону сужения?

Почему за созывом испанских кортесов в 1520 году последовало восстание комучерос, сначала отдавшее всю страну в руки восставших, а через год кончившееся позорным поражением под Випьяпаром и полным торжеством абсолютизма Габсбургов, и точно такой же созыв английского парламента в 1640 году вылился в упорную семилетнюю гражданскую войну, закончившуюся свержением абсолютизма Стюартов?

Почему демократия Соединенных Штатов Америки, раз установившись, сразу обрела устойчивость и продолжала развиваться, несмотря на внешние и внутренние потрясения, а Франция столько раз возвращалась к монархическому тоталитаризму?

Почему, наконец, и в наши дни так много цивилизованных и культурных государств, воображавших себя «созревшими», – Германия, Россия, Испания, Греция, Чили – не выдержали испытания свободой, буквально выпустили ее из рук?

Можно заранее сказать, что любой мыслимый ответ на эти вопросы основан на одной из двух возможных предпосылок: детерминистской, полагающей все социальные перемены предопределенными комбинацией тех или иных исторических обстоятельств, или антидетерминистской, считающей, что «движение народов производит не власть, не умственная деятельность, даже не соединение того и другого, но деятельность всех людей, принимающих участие в событии» (72, с. 396).

Детерминизм находится всегда в более выгодной позиции, ибо ему есть чем манипулировать в качестве доказательств. Так, политэкономический детерминизм любые социальные сдвиги может связать с развитием производительных сил; детерминизм религиозный представит их как награду за истинную веру или наказание за грехи; эстетический детерминизм шпенглеровского толка всегда найдет в многообразии культурных явлений что-нибудь такое, что можно будет выдать за причину или, по крайней мере, за ключевой момент. Образованный детерминист всегда будет иметь в запасе бездонные кладовые исторических фактов, годящихся для того, чтобы сплетать из них прочную причинно-логическую сеть и ловить в нее впечатлительные умы.

Антидетерминист не имеет в руках ничего столь же прочного и красочного. Все, что он может сказать: народ переменил формы своего социального бытия и удержал эти перемены потому, что такова была свободная воля этих людей в этот момент истории. А почему другой народ, оказавшийся в подобных же обстоятельствах, ничего подобного не сделал? На это антидетерминист скажет лишь одно: «Потому что воля человека свободна».

Спор этот имеет безысходно антиномический характер и коренится в третьей (по определению Канта) антиномии разума. («Тезис: в мире существуют свободные причины; антитезис: нет никакой свободы, а все есть природа, то есть необходимость» (31, с. 232). Поэтому, если мы хотим вырваться из заколдованного круга антиномий, у нас есть только один путь – метафизический. Попробуем, однако, ступить на него не с философско-теоретической, а с обыденно-психологической стороны, то есть с той, где он доступен любому здравому рассудку.

Представим себе обыкновенного человека, живущего в гуще прочного, устойчивого Мы. Жизнь его проходит в трудах и заботах, в повседневной смене надежд и тревог, радостей и разочарований. Воля его постоянно занята отысканием слабых участков границы царства я-могу и попытками раздвинуть ее на этих участках. Здесь и заботы о своем здоровье, своем состоянии, о семейных и личных делах; но участки, образующие социальное я-могу, вызывают у него особый интерес. Недаром повышение по службе, получение чина, должности, титула; переход в более привилегированное сословие, выкуп на волю порой становятся предметом самых горячих желаний, заполняют всю душу человека. Изменить лично свое социальное я-могу, перейти на другую ступень лестницы общественного неравенства – об этом индивидуум может мечтать, Мы часто оставляет ему такую надежду. Но расширить свое социальное я-могу путем перестройки самой лестницы, переделать пирамиду социальных я-могу – это должно казаться ему не только невозможным, но и чем-то кощунственным, преступным, гибельным для него самого. Во всяком случае, каждое Мы стремится убедить в этом всех своих членов, ибо справедливо видит главную гарантию своей целостности и стабильности в том впечатлении незыблемости, какое производят его институты и установления. Войско, полиция, суд, авторитет религии, сила традиции, убедительность пропаганды, очарование национально-родового чувства – все ставится на службу этой цели, все призвано ежедневно и ежечасно демонстрировать несокрушимость и неизменность установленного порядка вещей.

Спросим теперь себя: что должен испытать человек, чтобы хотя бы мысленно покуситься на господствующий правопорядок? Он должен был путем долгого жизненного опыта и рассуждений прийти к убеждению, что существующие границы социальных я-могу оставляют воле столько же простора, сколько узнику – тюремная камера. Он должен был осознать свое положение как гнет и испытать боль открывшейся ему несвободы. И дальше это испытываемое страдание неизбежно должно толкнуть его на один из двух путей: либо на преодоление установленных границ, на социальную борьбу, либо на преодоление собственных «еретических» представлений, на убеждение самого себя в том, что существующая система социальных отношений есть такая же данность, как сила тяжести, движение светил, текучесть воды, твердость камня.

Что ждет его на первом пути?

Напряжение всех сил в противоборстве с несокрушимым могуществом Мы, сознание своего отщепенства, позор, мучения и, скорее всего, гибель.

А на втором?

Не требующее больших усилий давление на собственное сознание, которое услужливо подхватит любой аргумент, направленный к оправданию того, что есть, возвращающий воле покой, снимающий мучительное представление о несвободе. Религия поспешит на помощь верующему, уверяя, что «все в руке Божьей», атеист найдет опору у Гегеля, заявлявшего, что «все существующее – разумно». Так стоит ли после этого удивляться, что большинство людей избирает второй путь? Гораздо удивительнее то, что находятся все же те редкие (один на тысячу, на десять тысяч) смельчаки, которые, несмотря на полную безнадежность, решаются противопоставить себя грозной силе Мы и первыми ринуться в самоубийственную борьбу.

Оставим, однако, на время и тех и других и рассмотрим парадоксальную возможность, открывающуюся в данной ситуации: когда человек не пускается в борьбу ни с миром, ни с собственным сознанием, а находит в себе силы терпеть страдание открывшейся несвободы. Но ради чего? Да просто потому, что изменить структуру Мы он не видит никакой возможности («свободы сеятель пустынный, я вышел рано, до звезды…»), а лгать самому себе кажется ему стыдно, низко, мелко.

Поистине есть много эпох, когда деспотизм настолько свиреп и могуществен, что поголовная покорность подданных не вызывает у нас строгого морального осуждения. Но зато нет таких эпох, когда человеку не был бы оставлен свободный выбор: ясно сознавать ужас своего бесправия, терпеть страдания, вызываемые этим сознанием, но не поступаться своим представлением о человеческом достоинстве и свободе, для которой он чувствовал себя предназначенным и которой его жестоко обделила судьба. И в этом мужественном выборе, совершающемся невидимо для окружающих, есть такое бескорыстие, такая чистая преданность невыразимому идеалу правды и свободы, что мы интуитивно чувствуем: должна быть прямая связь между таким духовным подвижничеством и процессом «созревания» народа.

Весь ход мировой истории ясно показывает нам, что существует много факторов, влияющих на возрастание или увядание свободы внутри Мы. Пример и влияние соседних народов, инициатива верховной власти, состояние экономики, уровень культуры, природные условия – все это в значительной мере может помогать или мешать расширению социальных я-могу. Точно так же дерево в природе может пышно расцвести при избытке воды и солнца или быть заглушено более мощными деревьями, оно может чутко реагировать на характер почвы, наличие или отсутствие удобрений, на нашествие насекомых, на помощь человека.

Но при всем этом дерево растет само.

Так же и свобода народа питается невидимыми внутренними соками индивидуальных усилий членов Мы. Рост дерева свободы может быть замедлен посторонним вмешательством, затруднен, искажен, сведен на нет, дерево это может быть повалено исторической бурей или срублено рукой могущественного завоевателя. Но никакая внешняя сила не сможет заставить его расти, созревать.

Сама верховная власть может быть лишь инициатором или тормозом для роста, расширения социальных я-могу, но источник животворящей силы роста мы можем искать только в глубинной жизни отдельной клетки этого организма – индивидуальной человеческой воли.

Ясно, что в тех случаях, когда воля довольствуется своим социальным я-могу и подавляет все попытки сознания указать на его недостаточность, никакой надежды на расширение социальных я-могу не остается.

Горький опыт многих бунтов и революций убеждает нас в том, что воля, решившаяся на борьбу с властью и даже добившаяся победы, часто кончает тем, что на развалинах поверженного деспотизма устанавливает новый.

Поэтому в поисках фермента, созидающего зрелость народа, мы должны сосредоточить все свое внимание на третьем возможном здесь варианте: на подвижнической готовности терпеть страдание осознанной несвободы, как бы ни малы были надежды на прекращение их и каких бы испытанных уловок ни предлагалось нашему сознанию для заглушения этой плодотворной муки…


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю