Текст книги "Метаполитика"
Автор книги: Игорь Ефимов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 13 (всего у книги 19 страниц)
Постепенно лучшие общины превращались в крупные хозяйства, имевшие свою обрабатывающую «промышленность» и свою торговлю с внешним миром. Корпоративное устройство с самого начала спасало монастыри от неизбежных дроблений и распылений при наследовании, от которых страдало феодальное хозяйство, пока не оградило себя законами о майорате. Повсеместное признание за монастырями самостоятельной роли в исполнении распорядительной функции отразилось в том, что почти во всех странах они были освобождены от налогов. Некоторым общинам жаловался также и судебный иммунитет. Несмотря на значительную автономию, монастыри принимали активное участие не только в хозяйстве, но и в военной жизни страны. В Европе многие из них превращались в мощные крепости; а Троице-Сергиева лавра выдержала в Смутное время годовую осаду поляков.
Однако чем больше становилось богатство и могущество монастырских корпораций, тем труднее было веденью отстаивать свои позиции. Во что превращались со временем эти хозяйства, можно понять из многочисленных описаний, часто составленных самими монахами, пытавшимися бороться с упадком нравов в своей среде.
Еще в Древнем Вавилоне гигантские храмовые корпорации конца VI века до P. X. были не в силах бороться с внутренней коррупцией. Глиняные таблички сохранили историю, подобную тем, какие рассказываются порой в разоблачительных статьях сегодняшних газет. Некий «Ги-миллу заведовал скотом храма Эанны и много лет подряд вместе со своим братом и своими пастухами систематически крал храмовых коров и овец. Кроме того, он вымогал взятки, отпускал за деньги беглых рабов – словом, наживался как умел. Храмовое начальство знало об этом и молчало, так как само без зазрения совести воровало в храме золото, серебро, утварь, присваивало храмовые земли, дома и доходы» (6, с. 236). В Испании «ради приобретения иммунитета духовный сан принимали те, кто не имел ни малейшего призвания к монастырской жизни… Монастырская кровля укрывала немало преступников» (1, т. 2, с. 249). В Англии «при общей беззаботности относительно своих духовных обязанностей, при хищническом хозяйстве в своих поместьях, при бездельничестве и роскошной жизни, которыми отличалось большинство монахов, монастыри обладали всеми недостатками корпораций, переживших то дело, ради которого они были основаны» (20, т. 2, с. 127).
Для наших дней вопрос о корпорациях приобретает особую остроту. Ибо гигантское укрупнение и усложнение современного производства делают рыночный механизм регулирования недееспособным, требуют вводить ту или иную степень планирования в общегосударственных масштабах. В странах капиталистического типа роль планирующих единиц берут на себя крупные корпорации. «Они устанавливают цены и стремятся обеспечить спрос на продукцию, которую они намерены продать… Современная крупная корпорация и современный аппарат социалистического планирования являются вариантами приспособления к одной и той же необходимости» (23, с. 70, 36).
В Соединенных Штатах «семьдесят лет назад корпорация была инструментом ее владельцев и отражением их индивидуальности. Имена этих магнатов – Нарнеги, Рокфеллер, Гарриман, Меллон, Гугенгейм, Форд – были известны всей стране… Те, кто возглавляет теперь крупные корпорации, безвестны… Они не являются собственниками сколько-нибудь существенной доли данного предприятия. Их выбирают не акционеры, а, как правило, совет директоров, который в порядке взаимности избирают они же сами». Финансовые потери в случае провала рискованных авантюр могут погубить этих людей, а выигрыш достанется другим. Поэтому их целью является не погоня за сверхприбылями, но стабильность дивиденда и рост фирмы. «При этом почти все средства связи, почти все производство и распределение электроэнергии, значительная часть предприятий транспорта и немалое число увеселительных предприятий уже находятся в руках крупных фирм… В 1962 году пятидесяти крупнейшим корпорациям принадлежало свыше одной трети всех активов обрабатывающей промышленности, пятистам – значительно больше двух третей. Выручка «Дженерал моторе» была в 1963 году в 50 раз больше доходов штата Невада, в 8 раз больше доходов штата Нью-Йорк и чуть меньше одной пятой доходов федерального правительства» (23, с. 45, 117). Такое расширение корпоративной формы распорядительства делает оправданной тревогу некоторых американских экономистов, считающих опасным любой отход от распорядителя-собственника. Однако и оптимизм их оппонентов имеет под собой реальные основания. Их интуиция верно подсказывает им, что, покуда корпорация будет находиться в условиях неизбежного испытания конкурентной борьбой на внутреннем и внешнем рынке, критерий рентабельности будет давать выбору веденья возможность противостоять силами неведенья внутри этих огромных организаций.
Возможность, но, конечно, не гарантию.
Гарантии не дает даже самая эффективная, самая открытая форма распорядительства – частнособственническая.
Принося самый быстрый рост богатства, она ставит выбор веденья перед особенно трудным искусом. С того момента как капитал оказывается главным мерилом ценности человека, его социального и экономического я-могу, конкрето туго набитой мошны неудержимо тянется вознестись превыше любой нравственной или гражданской абстракции. Семейные связи, дружеские привязанности, моральные обязательства, сознание долга, требования религии – все тускнеет, слабеет, рвется, отступает перед жаждой наживы. Трималхион, Шейлок, Гарпагон, Гобсек, Иудушка Головлев воцаряются в обществе и придают его нравственному облику зловещий отпечаток. Начинается стремительное перераспределение национального богатства, которое еще больше сосредоточивается в руках нескольких крупных воротил. Число реальных распорядителей при этом резко идет на убыль, они разоряются, теряют права, превращаются в клиентов, приживалов, управляющих, служащих на жалованье. В конце концов дух стяжательства может довести распорядителя-собственника до такой политической близорукости, что он собственными руками выроет себе могилу.
Приметы подобного ослепления проступают накануне многих государственных крахов.
Спрашивается, о чем думали вавилонские капиталисты и землевладельцы эпохи Набонида и Валтасара, разоряя естественного защитника страны – крестьянина-собственника?
Карфагенские купцы не ударили палец о палец, чтобы помочь деньгами Ганнибалу, воевавшему за их интересы в Италии.
Те самые афиняне, которые во время персидского нашествия пожертвовали почти все свое достояние на строительство флота и даже решились оставить свой город со всем имуществом на разграбление, сорок лет спустя начинают выступать по отношению к остальной Элладе не только как руководители в культуре и политике, но порой и как наглые и жестокие грабители; они перетаскивают к себе казну морского союза, разоряют без всякого повода союзные общины и в конце концов получают страшный урок Пелопоннесской войны.
Аналогично и новгородские предприниматели постепенно переходят от колонизации дикого Севера к прямому грабежу низовой Руси, высылают ватаги молодцев ушкуйников уже не на Онегу и Двину, а на Волгу и Каму, усиливают общерусское озлобление к своей исключительности и в грозный час остаются лицом к лицу с Москвой без единого союзника.
И конечно, в победе русской Октябрьской революции 1917 года немалую роль сыграли те промышленники, которые наживались на поставках армии гнилой муки, дырявых сапог, некомплектных паровозов, бракованных снарядов.
Другой соблазн, предлагаемый неведеньем распорядителю-собственнику, – закрепление распорядительной функции навечно за своим потомством, то есть образование касты, сословия.
Деньги благодаря своей текучей природе обычно ускользают от подобного закрепления. Объектом его становилась земля. Эвпатриды в Древних Афинах, спартиаты в Лаконии, испанские сеньоры, польская шляхта, французские и русские дворяне упорно держались за свои монопольные права на владение землей, справедливо усматривая в ней основу своей власти и экономической независимости. Трудно себе вообразить, каким тормозом для развития сельского хозяйства должна была оказаться в конечном итоге такая система. Деятельная и просвещенная часть привилегированного класса, занятая войной, службой, карьерой, светской жизнью обычно не жила в своих поместьях, оставляя их на полный, произвол управляющих. Жили в основном люди, подобные героям Гоголя и Салтыкова-Щедрина. Если кто из них и думал о повышении производительности труда, то видел к тому единственный способ – личное присутствие на поле с плеткой в руке. На всякого владетеля, заменявшего барщину оброком или, хуже того, сажавшего на землю свободных арендаторов, смотрели как на безумца, как на подрывателя основ, старались выжить из своей среды или учредить над ним опеку. Во Франции сеньор, «пользуясь тем, что он первый построил в прежние времена пекарню, давильню для винограда, мельницу и бойню, принуждает обывателей пользоваться ими за известное вознаграждение… и разрушает все новые предприятия этого рода, которые могли бы действовать в подрыв его собственным» (76. с. 35).
Но не все же были такими?!
Не каждый заражался эпидемией стяжательства или слепотой сословного высокомерия? Ведь не была же эта болезнь неизбежным следствием частнособственнической формы распорядительства?
Нет, не была. В истории не так уж мало примеров, когда абстракто нравственных требований в течение долгого времени одолевало конкрето всех соблазнов. Вот несколько из них.
Рим, времена республики, III век до P. X.
«Невдалеке от полей Катона стоял дом Мания Курия – трижды триумфатора. Катон очень часто бывал поблизости и, видя, как мало поместье и незамысловато жилище, всякий раз думал о том, что этот человек, величайший из римлян, покоритель воинственных племен, изгнавший из Италии Пирра, после трех своих триумфов собственными руками вскапывал этот клочок земли и жил в этом простом доме. Сюда к нему, явились самнитские послы и застали его сидящим у очага и варящим репу, они давали ему много золота, но он отослал их прочь, сказав, что не нужно золота тому, кто довольствуется таким вот обедом, и что ему милее побеждать владельцев золота, чем самому им владеть. Раздумывая обо всем, Катон уходил, а потом обращал взор на собственный дом, поля, слуг, образ жизни и еще усерднее трудился, решительно гоня прочь расточительность и роскошь» (60, т. 1, с. 431).
Можно сколько угодно доказывать, что пример ни о чем не говорит, что Плутарх идеализирует, что единичные бессребреники встречались в любую эпоху. Но нельзя не почувствовать прямой связи между подобным нравственным настроем распорядителя и тем, что римский патрициат нашел в себе смелость не прятаться за сословную стену, чуть было не отделившую его от остального народа; что, постепенно предоставляя плебеям политические и имущественные права, разрешая браки между патрициями и плебеями, он привлекал к распорядительной функции все смелое, энергичное и предусмотрительное, что могла дать нация; что, прозревая все опасности, таящиеся в денежной форме хозяйства, патриции не поддались слепому страху перед ней, наподобие спартиатов, что «они не пренебрегли ни земледелием, ни торговлей, ни промышленностью… но труд, умеренность, основательный расчет в предприятиях были постоянно их добродетелями» (80, с. 343); наконец, что, несмотря на все бури внешней и внутренней политической жизни, улицы Рима в течение почти четырех веков, отделяющих изгнание царей (509 год до P. X.) от убийства Гракхов, ни разу не были обагрены кровью братоубийственной резни.
Италия, век XIII. Городская коммуна города Болоньи принимает решение выкупить на свободу у окрестных владетелей всех крепостных. «В результате этого акта сервы и анциллы объявлялись свободными людьми, должны были быть вписаны в книгу городских жителей, пользоваться всеми правами и исполнять все обязанности горожан… В следующем, 1257 году была издана «Райская книга Болоньи», в которой содержался перечень собственников, отпускающих на свободу своих сервов и анцилл с указанием места их жительства.
…Во Флоренции в 1289-1290 годах были изданы специальные декреты об освобождении колонов;… Результатом этих постановлений была ликвидация крепостного права в дистрето Флоренции. Флорентийские постановления трактуются как прямое продолжение «Райской книги Болоньи», с тем, однако, отличием, что они имели более далеко идущие последствия (ибо крестьяне освобождались не только от личной, но и от поземельной зависимости)…
Ни в одной другой западноевропейской стране мы не знаем примеров, когда хотя бы даже отдельные крупные города заставляли отпускать на свободу большое число крепостных крестьян и сами вносили за них выкуп» (39, с. 139, 173, 319).
Но мы не знаем и ни одной другой западноевропейской страны, где появились бы в это время люди, подобные Данте, Петрарке, Боккаччо, Джотто, Пизано. Можно, конечно, говорить, что рост богатства автоматически вызывал рост культуры или, наоборот, что расцвет культуры способствовал интенсификации производства; однако подобный ход рассуждений никогда не вырвется из порочного круга. Пышный ли цветок требует мощного стебля, или благодаря мощному стеблю растение могло произвести столь пышный цветок? Нет, причину того, что Италия последующей эпохи – эпохи Возрождения – стала экономическим и культурным центром тогдашнего мира, можно искать только в нравственном настрое народа, в завоеваниях выбора веденья, проявившихся, в частности, и в исключительном акте – выкупе городскими коммунами крепостных. Ибо когда большая группа людей сегодня, сейчас готова пожертвовать безвозмездно огромную сумму денег на дело, не сулящее зримых барышей, это ясное свидетельство того, что представления инабстракто (от абстракто христианской человечности до абстракто будущего процветания свободного города) имеют над ней огромную власть, что уровень зрелости ее необычайно высок.
И еще в одной стране распорядитель-собственник последовательно демонстрировал способность не поддаваться ослепляющему действию власти и богатства – в Англии XVII-XIX веков. Только там поместное дворянство не стремилось отгородиться от остального народа непреодолимым барьером, посылало младших сыновей в торговые компании и на мануфактуры и, наоборот, принимало в свою среду видных деятелей торгово-промышленного мира. Только там ни землевладелец, ни муниципалитет не пытались подрабатывать на проездных пошлинах и внутренняя торговля, свободная от всякого обложения, могла беспрепятственно развиваться. «Мне кажется, – с гордостью писал Адам Смит, – нигде в Европе, кроме Англии, нельзя найти примера того, чтобы арендатор строил здание на не принадлежащей ему земле, полагаясь на то, что чувство чести помещика не позволит ему воспользоваться таким значительным повышением стоимости его земли. Эти законы и обычаи, столь благоприятные для свободного крестьянства, вероятно, больше содействовали современному величию Англии, чем все ее хваленое торговое законодательство» (64, с. 289). Великий экономист, конечно, прав, рассматривая чувство чести помещика как экономический фактор огромной важности; к этому можно лишь добавить, что победы выбора веденья, проявившиеся в законах неписаных – нравах владельцев, неизбежно должны были проявиться и в законах писаных – «хваленом законодательстве». В том числе – и в великих реформах 1832-1833 годов, позволивших Англии первой и почти без потерь вступить в индустриальную эру, куда другие страны попадали вслед за ней, – как правило, ценой страшных и кровавых потрясений.
Возникновение распорядительной функции как таковой, обособление людей, специализирующихся только на распорядительстве, было некогда великим завоеванием выбора веденья. Распорядитель самой ролью своей призван обладать уровнем зрелости, значительно превосходящим средний. Нивелирующее растекание неведенья часто наталкивалось с тех пор на эту скалу – на неизбежное наличие в оседлом обществе распоряжающихся и исполняющих. Неведенье то пыталось сделать их взаимозаменяемыми (сегодня ты распоряжаешься, а я в грязи, завтра – наоборот), то порывалось разделить непроходимой пропастью кастового деления, но никогда не смирялось с тем, чтобы отбор распорядителей производился по главному признаку – «кто способен предвидеть и предусматривать». Отбор по этому признаку всегда знаменовал собой то, что выбор веденья в сфере распорядительства перешел в наступление.
Индустриальная эра введет, очевидно, еще один важный критерий – «кто обладает специальным запасом знаний, то есть образованием и опытом». Но формы организации распорядительной функции безусловно сохранятся. Так же частнособственническая будет выявлять знающих, предвидящих и предусматривающих самым безошибочным и эффективным образом; – служебная по-прежнему будет требовать громоздкого и дорогостоящего аппарата ревизоров-контролеров (которых, в свою очередь, надо будет как-то контролировать) и кончит тем, что отберет способных слепо подчиняться и помалкивать; и так же состояние национальной экономики будет зависеть не только от организационных форм, но и от нравственной стойкости самих распорядителей. Поэтому итог рассуждений данной главы можно сформулировать так:
Высокий уровень зрелости в государстве всегда создает условия и тенденцию к передаче основного объема распорядительной функции в руки частного владельца; абсолютное или относительное снижение уровня зрелости неизбежно вызывает обратное движение, усиливает позиции распорядителя-служащего и может разрешиться полным его торжеством.
Если же существующий общественный порядок не поспевает своими изменениями за этими тенденциями, борьба из социальной сферы переходит в политическую; веденье и неведенье вступают в борьбу за верховную власть в государстве.
6. Веденье и неведенье в борьбе за власть
О нравах отдельных сословий и целых народов судить с достаточной уверенностью можно, лишь пожив среди них. Со стороны же удается улавливать лишь косвенные признаки, характерные детали, доверять чутью лучших историков, специализировавшихся на рассматриваемой эпохе.
Иное дело – власть.
На ней сосредоточено всегда основное внимание современников и летописцев; слова, деяния, личная жизнь власть имущих, их вкусы, пристрастия – все на виду, все под светом жадного любопытства исследователей и толпы. Поэтому и выбор, совершаемый ими между веденьем и неведеньем, виден гораздо более отчетливо, он выдает себя множеством наглядных признаков и иногда позволяет судить даже об уровне зрелости всего народа по его отношению к «поступкам властей».
Больше того, сам вид верховной власти много говорит о том, что преобладает сейчас в духовной жизни нации – веденье или неведенье.
а) Где может прочно установиться демократическая форма правления?
Только там, где абстракция закона значит для людей не меньше, чем конкретный начальник; где абстракто национальных интересов соизмеримо для каждого с конкрето интересов личных; где абстракто величия верховной власти не умаляется тем, что она находится в руках добровольно избранных вчерашних соседей по улице; где абстракто потенциально возможного произвола со стороны власти способно отравить каждому конкрето сиюминутного покоя; где каждый человек способен достаточно здраво судить о внутренней и внешней политике, способен помнить ошибки и заслуги своих вождей, ценить их за абстракто достоинств, а не за конкрето предвыборного краснобайства и обещаний; короче говоря, только там, где выбор веденья поднял уровень зрелости народа на необычайную высоту.
Именно поэтому подлинная демократия – такое редкое и относительно быстротечное явление в мировой истории, именно поэтому установление ее всегда есть трудный и долгий подвиг всего народа. Даты славных революций, к которым наше сознание тщится приурочить установление народоправства, на самом деле стоят лишь в начале, если не в середине, процесса. В Афинах после переворота Солона прошло почти сто пет тиранического правления, прежде чем выбор веденья одержал политическую победу; затем демократия просуществовала там 170 лет. В Древнем Риме изгнали царей в 509 году до P. X., а плебеям разрешили доступ к высшим должностям лишь в 367-м. В Англии от революции 1649-1660 годов – до отделения американских штатов – почти полтора, а до всеобщего избирательного права – почти два века. Франция после своей Великой революции боролась за республику еще 80 лет – и как боролась! Но наряду с открытыми политическими схватками и баррикадными боями, происходившими в этих странах в переходные периоды, мы не должны забывать и ту порой неслышную, но непрерывную борьбу, которую вело знание с невежеством, вера с суевериями, серьезность с легкомыслием, долг с беспечностью, порядочность с корыстью, выдержка с распущенностью, терпимость с ненавистью, объективность с пристрастием, вообще – сила духа со слабостью, выбор веденья с выбором неведенья. Ибо она-то и готовила почву для окончательной победы. Там же, где такой борьбе не придавалось значения, где все надежды возлагались на баррикады и бомбометателей, там демократия утвердиться не могла. Людям, жаждущим демократических свобод, обычно невтерпеж ждать так долго, абстракто исторических примеров тускнеет перед их искренним сердечным жаром. Долой тиранов! Да здравствует свобода! Сейчас, немедленно! И вот еще в одной душе «здесь и сейчас» торжествует над «вообще, там и потом», неведенье празднует маленькую победу, отвоевывает очередную пядь.
Любопытно отметить, что в эти длительные периоды перехода к демократии не всегда удается даже заметить моменты решительного перелома. Так, в Риме в первые десятилетия после свержения царей уже существовали формально всенародные выборы с участием плебеев. Однако «народ мог пускать на голоса только те имена, которые были названы председателем (сановником из патрициев, имевшим право совершать жертвоприношения и испрашивать волю богов). Если председатель называл не более двух (кандидатов на пост консула), народ по необходимости давал голоса в их пользу; называл троих – народ властен был избрать между ними. Никогда собрание граждан не имело права пускать на голоса других лиц, кроме указанных председателем, потому что для них были благоприятны знамения, за ними обеспечено согласие богов» (80, с. 199). Не произошло никакой законодательной отмены этого порядка, никакой видимой борьбы по этому конкретному поводу, но при установлении демократии «выбор консулов был уже совсем другим делом, хотя формы оставались те же самые. Был по-прежнему и религиозный обряд, было и голосование; но теперь религиозный обряд оставался только для формы, а вся сущность состояла в подаче голосов. Кандидат все еще должен предлагаться председательствующим на сходке консулом (предыдущим); но консул обязан… принимать всех кандидатов и объявлять, что знамения всем равно благоприятны. Таким образом центурии выберут кого захотят» (80, с. 370).
Так же и в Англии внешняя форма верховной власти – король и парламент – в течение долгого времени остается неизменной, однако упорная борьба между веденьем и неведеньем меняет сущность государственного устройства то в одну, то в другую сторону без изменения формы. Генриху VIII парламент служил послушным орудием его деспотизма, «при упоминании имени монарха все члены парламента вставали и кланялись незанятому трону» (20, т. 2, с. 156). Во времена Елизаветы влияние парламента заметно возрастает. При первых Стюартах он становится мощной оппозиционной силой. При Карле II он «заседал почти непрерывно в течение девятнадцати лет, и тем не менее король распоряжался как ему было угодно: вел войну (с Голландией) против воли народа и отказывался воевать (с Францией), когда народ требовал войны» (20, т. 2, с. 337). При первых Георгах парламенту принадлежала вся полнота власти, но Георг III предпринял такую серьезную попытку вернуться к абсолютизму, что она чуть не увенчалась успехом. «Законы, принятые правительством Георга III после французской революции, – пишет Бокль, – были так многосторонни и так хорошо рассчитаны для достижения своей цели, что если бы энергия самой нации не воспрепятствовала приведению их в действие, то они или уничтожили бы всякий след политической свободы в Англии, или вызвали бы всеобщее восстание. В продолжение нескольких лет опасность была так велика, что отвратить ее смогла только та доблестная смелость, с которой наши английские суды присяжных своими враждебными правительству приговорами противодействовали его стремлениям и отказывались от применения законов, предложенных правительством и охотно пропущенных робким и раболепным парламентом» (9, т. 1, с. 344). «Энергия самой нации» – вот сила, которая дала возможность Англии прийти к демократии без кровопролития и даже без изменения внешних форм правления.
Достигнув политической власти, выбор веденья спешит укрепить свои позиции во всех сферах государственной жизни. Выборность и сменяемость правительства, публичное обнародование законов, гласность судопроизводства, равенство граждан, веротерпимость, свобода слова и собраний – вот главнейшие установления, которые можно обнаружить в любой демократии.
Однако это не значит, что борьба окончена. Она продолжается, как и прежде, иногда незаметно, иногда сгущаясь в большие битвы. Если бы выбор веденья пересилил в душах еще двадцати членов афинского Совета пятисот, жизнь Сократа в 399 году до P. X. была бы спасена. Если бы при обсуждении негритянского вопроса в 1784 году абстракто человеколюбия возобладало над конкрето выгоды и перетянуло на свою сторону хотя бы еще одного члена американского конгресса, рабство в Соединенных Штатах было бы запрещено и страна не имела бы сейчас страшного наследства расовой проблемы.
Обычно вопрос, вокруг которого при демократии разгорается борьба между веденьем и неведеньем, вполне понятен: чартисты боролись за расширение избирательного права, аболиционисты – за освобождение негров, суфражистки – за равноправие женщин. Но бывает и так, что сам повод кажется недостаточно важным, не соответствующим размаху баталии. Слова «Дрейфус», «Уотергейт» попали в историю так же случайно, как слова «Трафальгар» или «Ватерлоо». Но именно случайность повода выдает онтологическую серьезность и размах протекающего противоборства.
Каждый день, прожитый народом в условиях демократий, есть, плод миллионов невидимых нравственных усилий в сторону выбора веденья. Но подобное духовное подвижничество не может продолжаться вечно. Чем больше успехов достигает демократия в сфере производства и международного влияния, чем обширнее становится конкрето комфорта, богатства и мощи, тем, сильнее оно слепит глаза и оглушает сердце. С другой стороны, среди избирающих веденье начинаются неизбежные раздоры, предопределенные тем, что один сосредоточивает свою заботу на завтрашнем дне, другие – на судьбе грядущих поколений, третьи – на вечности. Культ свободы доводится до такого идолопоклонства, что начинают даже почитать свободу избирать неведенье. Культ творческой инициативы доходит до того, что начинают поощрять инициативу покушений на свободу. Строгость объявляется деспотизмом, следование законам – бесчеловечностью, взимание налогов – эксплуатацией, наказание преступников – жестокостью, поощрение способностей – нарушением равенства, разнузданность – проявлением свободолюбия. Всякая граница-запрет, всякий писаный или неписаный закон подвергаются нападкам, теряют свою прочность, а вместе с ними теряет ее и государственный порядок. Перед угрозой этого разброда, идейных шатаний и надвигающегося хаоса дальновидное меньшинство, не видя больше в народе духовной устойчивости, склоняется к необходимости отнять власть у большинства и взять ее в свои руки.
б) На политическом горизонте возникает олигархия
Демократическое правительство не может по уровню зрелости сильно отличаться от остальной массы полноправных граждан. Избираемые могут выделяться умом, знаниями, красноречием, репутацией, но не выбором веденья. Иначе сограждане просто не поняли бы их целей, их аргументации и избрали бы других, чьи речи и действия были бы им понятны, чей взор проникал бы в будущее не намного дальше, чем их собственный.
Напротив, олигархи должны превосходить средний уровень.
Так, по крайней мере, в теории. Особенная политическая прозорливость, самообладание, неподкупность, готовность жертвовать личными интересами ради интересов страны – только такие качества меньшинства могут служить моральным оправданием узурпации им власти.
Классическим примером в этом отношении является римский сенат первых веков республики.
Само свержение царей в 509 году до P. X. «не было делом низших классов, заинтересованных разрушением древних установлений, но делом аристократии, желавшей их поддержать… Цари часто покушались поднять низшие сословия и ослабить роды, и за это именно цари были низложены. Аристократия произвела политический переворот только для того, чтобы помешать перевороту социальному. Она захватила в руки власть не столько из-за удовольствия господствовать, сколько для того, чтобы отстоять против нападок свои древние учреждения… свой домашний культ, свою отеческую власть, родовое устройство и частное право, установленное первобытной религией» (80, с. 287). Но правление сената не было сословно эгоистическим. Именно сенат непрерывным вниманием и энергией обеспечивал ту дальновидность и последовательность внешней политики, которая защищала Рим от многочисленных врагов, а впоследствии принесла ему мировое господство. Его верность древним установлениям придавала необычную стабильность римскому Мы. Он сохранил эту роль и после установления демократии. Он не был так мелочно ревнив к своим привилегиям, не был заносчив даже с побежденными, умел делиться с ними властью, и поэтому на него с надеждой взирала аристократическая партия во всех соседних общинах. «В бытность в Италии армии Ганнибала взволновались там все (подвластные Риму) города; но дело шло тут вовсе не о независимости; в любом городе аристократия была за Рим, плебс – за карфагенян» (80, с. 428, 429). Победили, как известно, те, кто был за Рим.
Своеобразные примеры олигархического управления дают нам средневековые итальянские республики.
В Венеции олигархический переворот произошел в 1297 году. Народ был отстранен от участия в выборе дожей. Большой совет из выборного учреждения сделался наследственным, несколько лет спустя организована тайная политическая полиция – Совет десяти. Однако дальнейшая история Венецианской республики ясно показывает нам, что по своим качествам правящая группа оставалась, во всяком случае до начала XVII века, на высоте своих задач. Страна процветала и богатела, ее товары славились во всем мире, территория расширялась, а военная мощь была такова, что в 1508-1510 годах венецианцы в одиночку выстояли против Камбрейской лиги, в которой соединились с целью их уничтожения папа, германский император, французский и испанский короли, Мантуя, Феррара, Савойя; в дальнейшем республика Святого Марка успешно противостояла на Средиземном море турецкому гиганту.