355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Игорь Ефимов » Метаполитика » Текст книги (страница 14)
Метаполитика
  • Текст добавлен: 31 октября 2016, 03:18

Текст книги "Метаполитика"


Автор книги: Игорь Ефимов


Жанры:

   

Политика

,

сообщить о нарушении

Текущая страница: 14 (всего у книги 19 страниц)

Современники с большим почтением отзываются и о ее внутреннем устройстве.

Они говорят, что в Венеции «знать правит без шума, соблюдая известное равенство… Различие плебеев и патрициев вызывает меньший антагонизм, чем в других странах, так как законы сделали все необходимое, чтобы устрашить дворян и привлечь их к ответственности» (38, с. 8). Судопроизводство устроено таким образом, что особые комиссии центрального суда регулярно объезжают провинции, причем неимущим обеспечена даровая адвокатура. Но для нас самым примечательным должно остаться то, что Венеция была единственной страной, где инквизиторы не могли хозяйничать произвольно. Им было отказано в имуществе осужденных (что сильно снизило их пыл), смертные приговоры могли выноситься только с участием светского должностного лица, власти постоянно вмешивались в их деятельность, ограничивая ее только узкими рамками борьбы с открытыми проявлениями ереси. В начале XVI века, когда начались массовые сжигания ведьм, венецианский сенат, несмотря на гнев и страшные угрозы папы, постановил в 1521 году запретить пытку при допросе подозреваемых, остановить процессы, отменить уже вынесенные приговоры, выпустить сотни заключенных – случай беспримерный в истории католического государства.

Главная соперница Венеции на Средиземном море – Генуя тоже имела олигархическую форму правления, однако не столь откровенную. Там «дело дошло до того, – сообщает Макиавелли, что из-за потребностей республики и услуг банка Святого Георгия большая часть земли и города, состоящая под управлением Генуи, перешла в ведение банка: он хозяйничает в них, защищает их и каждый год посылает туда своих открыто избранных представителей, в деятельность которых государство не вмешивается… Оттого в Генуе так легко и происходят всевозможные перевороты, подчиняющие генуэзцев то власти одного из сограждан, то даже чужеземца, ибо в государстве правление все время меняется, а в банке Святого Георгия все прочно и спокойно… На одной и той же территории, среди одного и того же населения одновременно существуют и свобода и тирания; и уважение к законам, и растление умов; и справедливость и произвол… И если случится, что под власть банка Святого Георгия попадет вся Генуя, то эта республика окажется еще более примечательной, чем Венецианская».

Флорентийская синьория переродилась в олигархию в тот момент (1323 год), когда «синьоры и их коллеги, чувствуя себя достаточно сильными, изменили порядок свободных выборов, присвоив себе право заранее намечать новых членов на следующие сорок месяцев (то есть комплектовать двадцать составов правительства вперед – по два месяца каждому). Записки с именами заранее отобранных членов синьории складывались в сумку и каждые два месяца извлекались оттуда (по жребию)» (50, с. 330, 78). Здесь примечательна краткость срока нахождения у кормила государства – два месяца. Действительно, за такое время никакой группе людей практически невозможно было злоупотребить властью в свою пользу. Но, застраховав себя от злоупотреблений, флорентийцы одновременно лишили свое правительство возможности также и совершить что-либо решительное в сфере внешней политики; кроме того, и уважение к таким краткосрочным сановникам должно было быть невелико. Действительно, членов синьории нередко осаждали в их дворце, прогоняли, а порой и убивали. При таком странном устройстве олигархии приходится удивляться не тому, что она в конце концов была вытеснена тиранией Медичи, а тому, что она существовала так долго. И если за это время Флоренция явила миру такой блеск богатства и культуры, возвела, такие соборы, взрастила таких писателей, художников и ученых, если она была притягательным центром для тысяч людей, а изгнание из нее переживалось гражданами как ужасное несчастье, то во всем этом должна быть заслуга и ее правителей – этих безвестных синьоров, сменявших друг друга так быстро, что их недостатки не успевали сказаться на жизни республики, а достоинства не давали свободе перейти в полную анархию. И все же обеспечить внутреннюю стабильность общества, оградить его от мятежей и кровавых раздоров эта власть не смогла и после жестокой борьбы вынуждена была уступить единовластию.

Изменение формы правления – отнюдь не обязательное условие перерождения сути и характера олигархической власти. Правительственные учреждения могут остаться теми же, но изменятся люди, в них заправляющие, и через несколько лет страну будет не узнать. Причем политическое торжество неведенья при сохранении олигархии легко узнается по одному-единственному признаку: наружу перестают поступать какие бы то ни было сведения о внутренней жизни Мы. Взимание налогов, устройство суда, сами законы, распределение собственности, реальные права жителей, организация и поступки местной власти, технология производства, нравы обывателей, методы пополнения правящей группировки, цены на продукты – все вдруг оказывается покрыто панцирем жутковатой секретности, всякая мелочь поднимается до уровня государственной тайны. Ни один голос не может прорваться сквозь глухую стену цензуры и страха и донести до нас какое-нибудь объективное свидетельство. Иностранцам обычно чинятся всякие препятствия для въезда, а тем, кого пустят, покажут только то, что можно, и говорить дадут только с тем, кто «не подведет».

Новые исторические произведения не пишутся, старые уничтожаются или переделываются на новый лад. Даже из художественных произведений почерпнуть ничего не удается, ибо все искусства чахнут в этой атмосфере и исчезают.

До какой степени совершенства можно довести эту систему полной секретности, видно хотя бы на примере все той же Спарты. Афинские писатели часто демонстрируют нам огромную осведомленность о делах давно минувших или странах весьма далеких, но о том, что творится в соседней стране, они не знают почти ничего. Даже о составе (высшего спартанского) сословия нет у нас никаких точных известий. Кажется, оно пополнялось выбором; но право выбора принадлежало самому сословию, а не народу. Поступить в него слыло на официальном языке Спарты «получить награду за доблесть». Мы не знаем, сколько нужно было достатка, высокородства, заслуг и лет для составления этой доблести… История внутренних распрей в Спарте нам тоже мало известна; и это оттого, что правление ее и по правилу, и по привычке окружало себя глубочайшей тайной. Большая часть волновавших ее усобиц была скрыта и предана забвению. Невольно возникает мысль, что и знаменитый «лаконизм» спартанцев только на одну половину происходит из благородной сдержанности, а на другую – из страха сболтнуть лишнее.

Олигархическая эпоха в Афинах – не менее темное пятно. «Эвпатриды по низложении царской власти правили там четыре века (до Солона). Об этом владычестве история молчит; о нем известно только то, что оно было ненавистно низшим классам и что народ усиливался выйти из такого положения» (80, с. 398, 395, 320). Очень мало сведений оставил по себе и олигархический Карфаген, и это никак нельзя объяснить низким уровнем культуры. Та же самая Венеция с начала XVII века словно бы исчезает с мировой арены и с глаз историков, прячется, как улитка, в раковину политической безгласности. С этого момента она символизируется для нас не столько гондолами, карнавалом, площадью Святого Марка и Дворцом дожей, сколько «мостом вздохов» и тюрьмой со свинцовой крышей, раскаляемой солнцем. Если раньше Совет десяти «нередко вызывал к себе такую ненависть, что трудно было найти лиц, готовых принять на себя эту должности (38, с. 14), то теперь он превращается в некий эпицентр, от которого волны страха расходятся по всему государству. «Самые аресты, производимые по распоряжению

Совета десяти, происходят обыкновенно ночью, чтобы избежать шума. Задержанный с этого момента исчезает из глаз толпы… Приговоры трибунала приводятся в исполнение без огласки, с соблюдением глубокой тайны… Одно подозрение в государственном преступлении может иметь в Венеции более тяжкие последствия, чем заведомые злодейства в других странах… Страх перед Советом заставляет венецианское дворянство строго соблюдать запрет всяких сношений с иноземными послами» (38, с. 28, 29).

Олигархия, зараженная неведеньем, начинает быстро стариться нравственно и физически. На закате она представляет из себя уже не сплоченный союз энергичных и прозорливых деятелей, озабоченных судьбой государства, но сборище черствых стариков, думающих лишь о том, чтобы дожить свои дни без тревог и волнений, крепко держащихся за свои почести, привилегии, престиж. Они будут сопротивляться любым политическим переменам с таким слепым упорством, что могут привести государство на грань катастрофы или даже погубить его (Карфаген во II. веке до P. X., Польша в веке XVIII). Если же перемены все-таки произойдут, по характеру новой власти мы безошибочно сможем определить, кто оказался победителем на этот раз – веденье или его вечный противник.

в) Переход к единовластию

Конкрето абсолютной самодержавной власти одного человека вызывает во всякой душе, избравшей неведенье, такое искреннее восхищение и трепет, какого никогда не может вызвать группа правителей, делящих власть между собой. «Дай нам царя, чтобы он судил нас!» Но ведь «он возьмет сыновей ваших и приставит к колесницам своим… и дочерей возьмет, чтобы они варили кушанье и пекли хлебы… и виноградные и масличные сады ваши лучшие возьмет и отдаст слугам своим… и от мелкого скота вашего возьмет десятую часть; и сами вы будете ему рабами». Все равно «пусть будет царь над нами, и мы будем как прочие народы: будет судить нас царь наш, и ходить перед нами, и вести войны наши» (Кн. Царств, 1, 8).

Желание иметь главу, судью, вождя иногда захватывает народ с такой неудержимой силой, что никакие предостережения на него уже не действуют. Предостерегают же, как правило, избравшие веденье, но ведь в большинстве своем они так или иначе причастны распорядительству, они наверху социальной лестницы и не знают мучений повседневно обнаруживаемого неравенства; им не понять, как сглаживаются эти мучения мыслью, что есть кто-то превыше всех – один, всемогущий, всезнающий, всевидящий, недостижимый. Никакие пороки и преступления властителя не могут уронить его в глазах неведающих подданных. Наоборот! Самые чудовищные злодеяния как бы наглядно демонстрируют дух захватывающую безграничность его я-могу и еще пуще раздувают народное обожание. Даже те, кто становится жертвой произвола, порой не могут совладать с верноподданническим поклонением. Известно, что в тюрьмах НКВД некоторые писали восторженные стихи «вождю и учителю», кричали перед расстрелом: «Да здравствует Сталин!» Больше того: даже те, кто вступает в открытую борьбу с тираном, не желают открыто в этом признаться. Английский парламент в 1640 году нападал только на министров короля, восставшие гезы в Нидерландах взяли себе девизом: «Верны королю, до нищенской сумы»… (То есть тому самому Филиппу II, который грабил их, жег, рубил им головы и в конце наслал на них кровавого Альбу.)

При том, что слепое народное чувство всегда служит единовластию надежным фундаментом, остается еще проблема «стен», или, скорее, «колонн», государственного здания – административно-управленческого аппарата. Кого назначат на посты судей, министров, губернаторов, воевод, префектов, послов, прокуроров, генералов и офицеров – вопрос немаловажный. От него зависит порой судьба каждой провинции, каждого местечка, всей нации в целом. Эта-то проблема и остается тем зауженным, ограниченным полем сражения, на котором веденье и неведенье продолжают свою вечную борьбу в политической сфере и при единовластии. Но так как все назначения на высшие посты в государстве делаются монархом, его личные качества и пристрастия становятся политическим фактором огромной важности.

Переход к единовластию – всегда победа неведенья. Однако с тех пор как единовластие установилось достаточно прочно, очень многое начинает зависеть от личности владыки. Ведь всякий из них остается человеком, в душе которого протекает борьба между веденьем и неведеньем, и, как знать, быть может, даже конкрето безграничной власти окажется не в силах полностью затмить ум и сердце. Во всяком случае, история дает нам немало примеров монархов, выдающихся как по личным достоинствам, так и по целеустремленности своей политики. Появление такого монарха на престоле способно было за один год переменить атмосферу жизни в стране. После Домициана мог появиться Траян, после Марии Кровавой – Елизавета Английская, после Павла I – Александр I. Сознательная часть общества имела все основания приветствовать и поддерживать этих государей, ибо видела в них избавителей от кровавого кошмара прошедших лет, а они, в свою очередь, находили в ней надежную опору своей власти.

Гораздо хуже дело обстоит там, где неведенье торжествовало не только в личности монарха, но захватывало всю правительственную машину целиком. Перемены на троне, замены «плохого» царя «хорошим» – на это еще можно было надеяться, но внести какие-нибудь изменения в нравы и привычки чиновничьей касты могло только время. И не просто спокойное течение его, но время, заполненное противоборством различных выборов в среде административного класса. Иными словами, уровень зрелости министров и их помощников был не менее важен, чем уровень зрелости государя. Самыми драматичными оказывались те царствования, при которых эти уровни являли собой резкое и явное несовпадение.

Возьмем для примера двух монархов: Людовика XIV и Петра I.

На первый взгляд направление их политики и используемые приемы кажутся вполне идентичными.

Оба они видели главную цель в укреплении абсолютизма своей власти.

Оба в этом стремлении не остановились даже, перед тем, чтобы поставить самих себя во главе церкви.

Оба были постоянными агрессорами и ввязывались в войны почти со всеми соседями.

Оба были готовы щедро платить за все начинания кровью и потом своих народов.

Оба были бессмысленно жестоки в преследовании еретиков: один посылал на галеры гугенотов, другой доводил до самосожжения раскольников.

Оба питали неприязнь к старой знати и пытались покончить с ее влиянием одним и тем же оружием – табелью о рангах, открывавшей двери государственной службы людям неродовитым.

И может быть, именно в этом последнем пункте – в принципе подбора людей – и проявилась наиболее наглядно огромная разница между двумя монархами. Понять это можно, только сравнив, что каждый из них получил при вступлении на престол и что оставил преемникам.

Людовик XIV взошел в 1661 году на престол самого могущественного в тогдашнем мире королевства. Государственная машина была создана Генрихом IV и Ришелье и при Мазарини выдержала испытания междоусобиц Фронды. «Эпоха была богата всевозможными выдающимися людьми. Министры и дипломаты молодого короля были в ту пору наиболее искусными в Европе, его полководцы – наиболее выдающимися, подчиненные им офицеры, пройдя школу своих начальников, сами ставшие славными полководцами, – наилучшими:… Государство находилось в цветущем состоянии, всего было в избытке. Кольбер довел финансы, морское дело, торговлю, промышленность, даже литературу и просвещение до высшего расцвета…» (63, т. 2, с. 60, 93).

«Но Людовика XIV утомило превосходство ума и достоинств его прежних фаворитов. Он хотел первенствовать умом и волею в делах правления и на войне, как властвовал во всех других областях… Он взял под подозрение, а вскоре даже возненавидел всякое проявление благородства чувств, уверенности в себе, самоуважения, личного достоинства, образованности. С возрастом это отвращение увеличивалось. Он хотел царствовать самостоятельно. Вот почему нередко совершенно неопытные новички занимали посты министров и полководцев. Людовик был чрезвычайно доволен подобным порядком, и часто у него вырывалось признание, что он выбирает таких, дабы их воспитывать, и он действительно верил, будто это делает… Мало-помалу под давлением необходимости все обязанности свелись к одному: трепетать и стараться подслужиться… Так сложилась эта безграничная власть, которая могла делать все, что захочет, и слишком часто хотела все, что могла, не наталкиваясь никогда на сопротивление (внутри страны)… В результате пятидесяти шести лет царствования… было пролито столько крови… зажжены пожары по всей Европе, спутаны и уничтожены все порядки… королевство доведено до непоправимых бедствий, почти до грани полной гибели, от которой страна была избавлена лишь чудом Всемогущего» (63, т. 2, с. 188).

Петр I при своем вступлении на престол получил совсем другое государство и другой состав правительственного класса. Русское боярство или то, что от него осталось после топора Ивана Грозного и застенков Бориса Годунова, в XVII веке представляло собой касту, зараженную неведеньем в предельно возможной степени.

Местничество – вот название язвы, поедавшей все здоровые силы, оставшиеся еще в знатных семьях.

Распределение командных постов в армии, назначение на воеводства, управление приказами, влияние в боярской думе – все зависело не от личных способностей и энергии человека, но от места, которое его далекий предок занимал в списках древнейшего боярства или за царским столом несколько веков назад. «Как стояли предки, так вечно должны стоять и потомки, и ни государева милость, ни государственные заслуги, ни даже личные таланты не должны изменять этой роковой наследственной расстановки… Служебная карьера лица не была его личным делом, его частным интересом. За его служебным движением следил весь род, потому что каждый его служебный выигрыш, каждая местническая находка повышала всех его родичей, как всякая служебная потерька понижала их» (36, Т. 2, с. 154). Когда один молодой боярский отпрыск не чинясь встал под начало приятеля из другого рода, все его семейство кинулось в ноги царю, прося наказать за страшную обиду, которую он нанес им всем своим небрежением.

«Местничество не признавало подвигов. Князь Пожарский, спаситель отечества, «отослан был головой» к ничтожному, но родовитому сопернику (Салтыкову), подвергся унизительному обряду, был проведен с торжественным позором пешком под руки под конвоем от царского дворца до крыльца соперника… Государственная власть искала способных и послушных слуг, а местничество поставляло ей породистых и зачастую бестолковых неслухов… Сплачивая родичей в ответственные фамильные корпораций, оно разрознивало сами фамилии, мелочным сутяжничеством за места вносило в их среду соперничество, зависть и неприязнь, чувство узко понимаемой родовой чести притупляло чутье общественного, даже сословного интереса и таким образом разрушало сословие нравственно и политически… В 1681 году, когда возбужден был вопрос об отмене местничества… боярство втихомолку сделало еще одну попытку спасти свое положение. Составлен был план раздела государства на крупные исторические области, бывшие некогда самостоятельными. В эти области из наличных представлений московской знати назначались вечные несменяемые пожизненные наместники… Патриарх, на благословение которого был препровожден проект (царем Федором), разрушил его, указав на опасности, какими он угрожает государству» (36, т. 3, с. 73; т. 2, с. 156).

И с этими людьми Петру I нужно было прорубать «окно в Европу». Переломить их взгляды, пополнить их ряды новыми деятелями – во всей работе Петра не было задачи более трудной и ключевой. В его эпоху «дворянство по отечеству пополняется из всех слоев общества, даже из иноземцев, людьми разных чинов, не только «белых» нетяглых, но и «черных» тяглых, даже холопами, поднимавшимися выслугой: табель о рангах 1722 года широко раскрывает этим разночинцам служебные двери в лучшее старшее дворянство» (36, т. 3, с. 9),

Людовику XIV табель о рангах нужна была для того, чтобы принижать аристократию и поднимать по служебной лестнице милых его сердцу ничтожеств; Петру – для того, чтобы влить в одряхлевший государственный организм свежую кровь, чтобы ставить к делу слуг способных, преданных, целеустремленных. Первый, приняв сторону неведенья, резко замедлил движение страны, второй при том же деспотизме и самовластии искал опору в выборе веденья и тем ускорил развитие своей империи. После этих государей подстегнутая Россия и приторможенная Франция если не оказались на одном уровне, то, во всяком случае, приблизились друг к другу настолько, что между ними сделались возможны реальные контакты, обмен людьми и идеями вплоть до знаменитой переписки русской императрицы с французскими мыслителями.

К сожалению, все завоевания выбора веденья в среде русского правящего класса ограничились сферой столичного дворянства. Этого было достаточно для того, чтобы поддержать жизнеспособность гигантской империи, чтобы обеспечить кадры высших чиновников, офицеров и дипломатов, чтобы создать блестящую культуру XIX века, но недостаточно для внесения заметных перемен в устоявшийся уклад крепостнической жизни. Причем даже и столицы в критические моменты оказывались слишком падки на блага неведенья. В «дней Александровых прекрасное начало» все, казалось, были согласны с необходимостью реформы. Но ставить получение должности в зависимость от собственных знаний? сдавать экзамен на чин? Это представлялось неслыханным унижением. Уже в самой форме опалы, обрушившейся на инициатора реформ – Сперанского, – ночью тайком арестовать и увезти в Сибирь без объявления причин – легко узнать почерк восторжествовавшего неведенья. Полвека спустя оно же, слившись в дружный хор протестующих голосов, изуродовало и обкорнало первоначальные проекты реформы 1860 года. Поистине у Пушкина было достаточно оснований, чтобы написать в письме к Чаадаеву в 1836 году: «Наша общественная жизнь – грустная вещь. Это отсутствие общественного мнения, это равнодушие ко всякому долгу, справедливости и истине, это циничное презрение к человеческой мысли и к достоинству – поистине могут привести в отчаяние. Правительство все-таки единственный европеец в России. И сколь бы грубо оно ни было, только от него зависело бы стать во сто крат хуже. Никто не обратил бы на это ни малейшего внимания».

С другой стороны, надежды, возлагавшиеся Пушкиным на аристократию, отнюдь не были наивными. Его политическая интуиция опиралась на те исторические примеры, в которых знать выступала упорным хранителем государственной мудрости и высокого уровня зрелости. В Риме после проскрипций Суллы и Мария, после гражданских войн, после казней Нерона и Домициана всадническое сословие все еще могло поставить Траяну и императорам из династии Антонинов достаточное количество помощников для создания «золотого века империи». В Англии попытки королей вернуть себе бесконтрольную власть, которой обладал Генрих VIII, неоднократно разбивались о твердую волю тех самых судей, в которых они надеялись найти послушное орудие. «Судебная, политическая, экономическая и административная власть мировых судей была так разнообразна и в совокупности так значительна, что они сделались самыми влиятельными в Англии людьми… Они были слугами королевы, но она их не оплачивала и они от нее не зависели. Они были сельскими джентльменами, живущими в своих собственных поместьях на свои собственные доходы. В конечном счете, они больше всего ценили доброе мнение своих соседей, джентри и населения графства. Поэтому в тех случаях, когда сельское дворянство было в сильной оппозиции к государственной и религиозной политике короля… королевская власть уже не имела другого аппарата управления в сельских местностях». Английская аристократия охраняла государственную жизнь не только от неведенья монарха, но в значительной мере и от неведенья народного. «Во многих деревенских местностях население продолжало бы топить и сжигать ведьм вплоть до XIX столетия, если бы только джентри не сдерживали его. Уже в 1736 году к большому негодованию значительной части народных масс, парламент отклонил теперь уже устаревший закон, по которому ведьмы приговаривались к смерти… Однако фактически в Англии не был казнен ни один еретик после сожжения унитарианцев еще при жизни Шекспира» (75, с. 194, 278, 276).

г) Апофеоз политического неведенья

Мы видим, что единовластие, хотя и опирается всегда на силы неведенья всего народа, может оказаться довольно терпимой, а иногда и единственно возможной формой политической организации общества – в том случае, если правитель, или вельможи, или и тот и другие обладают необходимыми для этого качествами. Но если владыка и правящая верхушка погружаются вслед за народом в туман неведенья, страна оказывается на грани кровавого кошмара, от которого уже нет ни спасения, ни защиты.

С этого момента власть делается полностью неспособной укреплять свой авторитет исполнением своих главных задач: обеспечением внутреннего мира и внешней безопасности.

У нее остается единственная возможность доказывать всему миру и себе самой, что она властвует всерьез, повседневно демонстрировать полный и абсолютный произвол в своих действиях где только возможно. С роковой неизбежностью катится она по этому наклонному пути и, если ее вовремя не уничтожит историческая случайность, докатывается до самого страшного; до планомерного бессмысленного, зверского истребления какой-то части собственного народа.

Бессмысленность этих гигантских исторических трагедий порой достигает таких размеров, что делает их какими-то расплывчатыми в наших глазах, ускользающими от света логического исследования. Когда мы видим, что вся мощь государственной машины вдруг без всякого повода сознательно оборачивается на уничтожение миллиона лояльных подданных и они послушно идут на заклание, мы первым делом спрашиваем себя: как это могло случиться? зачем это делалось? И так как необъяснимость – самое трудное для строго логического ума, мы спешим либо удовольствоваться каким-нибудь из существующих объяснений, либо отодвинуть событие на задворки сознания, как будто его и вовсе не было.

Но оно было. Каждое из них случилось в свое время и на своем месте, и мы не должны, не имеем права забывать о них, ибо ничем не гарантированы от повторений.

Была Россия, год 1564-й.

Был царь Иван Васильевич, во мраке души которого назревало нечто такое, что ужаснуло даже, его самого и заставило без всякой внешней причины отречься от престола. Были народные слезы и челобитья, было боярство, умолявшее царя снова взять власть в свои руки и принявшее его условия, «чтобы ему на изменников своих и ослушников опалы класть, а иных и казнить, имущество их брать в казну, чтобы духовенство, бояре и приказные люди все это положили по его государевой воле, ему в том не мешали».

Учрежденная опричнина не боролась с крамолой, потому что никакой крамолы не было и в помине, не заменяла бояр у кормила верховной власти, потому что не умела управлять, не брала на себя функции контроля и преследования злоупотреблений, ибо сама была чудовищным злоупотреблением. С самого начала до конца роль опричников сводилась только к одному – к палачеству. В списках загубленных, которые набожный царь рассылал по монастырям для заупокойных молитв, «боярских имен сравнительно немного, зато, сюда заносились перебитые массами и совсем неповинные в боярской «измене» дворовые люди, подьячие, псари, монахи и монахини» (36, т2, с. 175, 185). Но было бы наивно полагать, что в этих списках перечислены все жертвы. Сколько их было на самом деле? Что могли натворить за семь лет в гигантской стране шесть тысяч вооруженных головорезов, получивших полную свободу безнаказанно грабить и убивать всех от мала до велика? Этого не в силах воссоздать никакое воображение.

Если опричнину учебники еще поминают, то о военных походах царя против собственных городов знают только специалисты-историки.

«2 генваря 1570 года явился в Новгород передовой отряд царской дружины, которому велено было устроить крепкие заставы вокруг всего города, чтобы ни один человек не убежал; бояре и дети боярские из того же передового полка бросились на подгорные монастыри, игумнов и монахов, числом более 500, взяли в Новгород и поставили на правеж до государева приезда; их держали в оковах и каждый день с утра до вечера били на правеже, правили по 20 рублей гостей приказных и торговых людей перехватили и отдали приставам, дома, имущества их были опечатаны, жен и детей держали под стражей. 6 числа приехал сам царь, и на другой день вышло первое повеление: игумнов и монахов, которые стояли на правеже, бить палками до смерти и трупы развозить по монастырям для погребения. (Затем) на Городище начался суд: к Иоанну приводили новгородцев, содержавшихся под стражей, и пытали, жгли их какой-то «составною мудростию огненною», которую летописец называет «поджаром»; обвиненных привязывали к саням, волокли к Волховскому мосту и оттуда бросали в реку; жен и детей их бросали туда же с высокого моста, связавши им руки и ноги, младенцев – привязавши к матерям; чтоб Никто не мог спастись, дети боярские и стрельцы ездили на маленьких лодках по Волхову с рогатинами, копьями, баграми и топорами и, кто всплывает наверх, того прихватывали баграми, кололи кольями и рогатинами и погружали в глубину: так делалось каждый день в продолжение пяти недель; в то же время вооруженные толпы отправлены были во все четыре стороны, в пятины, верст за 200 и за 250, с приказанием везде пустошить и грабить. Весь этот разгром продолжался шесть недель. Из Новгорода Иоанн отправился ко Пскову…» (66, Ш 6, с. 559).

Была Испания, год 1609-й.

К этому времени численность морисков (потомков мусульман, принявших крещение) достигла, по оценке разных авторов, цифры в один-два миллиона человек. Их существование было стиснуто множеством строжайших запретов. Им запрещалось говорить на арабском языке, надевать национальное платье, носить оружие. Женщины должны были ходить без покрывал. Были уничтожены арабские книги. «Так как омовение считалось одним из нехристианских обрядов, то приказано было уничтожать все общественные бани, и даже ванны в частных домах» (9, т. 2, с. 35).

Тем не менее общины морисков процветали и повсеместно вызывали к себе завистливую ненависть. Их обвиняли в том, «что никто из них не идет в священники или монахи, а все они женятся и потому непомерно размножаются; что из-за их воздержанности все налоги на мясо, вино и прочее уплачивают только христиане; что, несмотря на то что они проживали в небольших селениях, на землях каменистых и неплодородных, отдавали своим сеньорам одну треть урожая и были обременены многими налогами, они были гораздо богаче христиан, которые, обрабатывая более плодородные земли, жили в большой нищете» (1, т. 2, с, 147, 256). Даже те, кто преследовал морисков, признавали, что «они и их поступки отличались высокой моральностью, договоры и обязательства исполнялись ими с большой честностью, в отношении к бедным они были очень сердечны». «Лучшая из известных тогда систем хозяйства применялась морисками, которые обрабатывали и орошали почву с неутомимым старанием. Разведение риса, хлопка и сахарного тростника, производство шелка и бумаги находились почти исключительно в их руках» (1, т. 2, с. 61).


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю