Текст книги "Метаполитика"
Автор книги: Игорь Ефимов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 16 (всего у книги 19 страниц)
Для абстракто духовных устремлений ничто не представляет большей опасности, чем конкрето обретенной власти, – в этой истине мы будем убеждаться снова и снова, знакомясь с историей религии.
Когда в VIII веке среди ученых и священнослужителей ислама зародилось движение мутазилы, оно привлекло к себе большинство мыслящих и образованных людей. «Руководящей точкой зрения философии религии мутазилитов было стремление очистить монотеистическое понятие о божестве от всех затемнений и искажений, которое оно претерпело в традиционных народных верованиях» (19, с. 94). Они пытались искоренить антропоморфические представления о Боге как существе с руками, ушами, устами, утверждали сотворенность Корана и свободу воли, дарованную человеку Богом, пытались рассуждать о религиозных догматах так, чтобы не входить в противоречие с рациональным мышлением. Первоначально они вели себя соответственно своему наименованию (мутазилиты – «аскеты», «удаляющиеся»). Но с того момента как на их сторону встал халиф Мамун (813-833), «сговорчивые люди и другие органы религиозной власти взяли на себя роль инквизиторов, чтобы руководить преследованиями и гонениями против непреклонных исповедников ортодоксальной формулировки… Инквизиторы либерализма были, если это возможно, еще ужаснее, чем их приверженные букве собратья… Когда мутазилитам посчастливилось в продолжение правления трех аббасидов видеть свое учение признанным даже государственной догмой, то они защищали его инквизицией, тюрьмой, террором» (19, с. 105).
Даже протестантизм не смог выдержать до конца испытания властью. Кальвинистская Женева запятнала себя сожжением Сервета. В Англии «после торжества парламентских армий в 1649 году наступило царство «святых»… с их вмешательством в жизнь простых людей, с их запретом театров и традиционных спортивных состязаний… Искоренение порока было возложено не на церковные, а на обычные светские суды. В 1650 году был проведен закон о наказании смертью за нарушение супружеской верности, и это дикое наказание действительно применялось в двух или трех случаях. После того как даже пуритане отказались выносить приговоры, эта попытка провалилась… Использование солдат для обхода частных домов в Лондоне с целью проверки, не нарушается ли суббота и соблюдаются ли установленные парламентом посты, вызывало самое резкое негодование» (75, с. 253, 251). В конце концов стало ясно, что «попытка обеспечить духовные блага грубой силой не удалась… Было невозможно отличить святого от лицемера, когда святость и благочестие сделались выгодным делом» (20, т3, 254).
И все же, несмотря на все срывы, злоупотребления, искажения, Реформация явилась по своему размаху, результатам и значению самой гигантской битвой и самой великой победой выбора веденья в новой истории.
в) Протестантизм и миропостижение
Религиозные войны, начавшиеся в Германии в 1548 году и полыхавшие по всей Европе в течение ста лет вплоть до Вестфальского мира, были по сути своей не чем иным, как вооруженным противоборством между веденьем и неведеньем, перешедшим из сферы идейной борьбы на поля сражений. Смертельная вражда, раскалывавшая христианские нации, города, семьи, имела своим источником, конечно же, не схоластические разночтения Библии, но онтологическую невозможность сосуществования рядом двух противоположных выборов. Недаром большинство этих войн были гражданскими. Земля Германии, Франции, Шотландии, Нидерландов, снова Франции, снова Германии, Чехии, наконец, самой Англии по очереди и одновременно окрашивалась кровью жесточайших междоусобий. Межнациональные конфликты этой эпохи, за редким исключением, тоже носили ярко выраженный религиозный характер. Завершающий этап борьбы, именуемый Тридцатилетней войной, втянул в себя практически все народы тогдашней Европы. Протестанты Дании, Швеции, Голландии, Англии, Франции не жалели своей крови и своих денег на дело защиты протестантов чешских и немецких и в конце концов отразили натиск католической лиги.
Конечно, в таком гигантском катаклизме можно было обнаружить любые отклонения и завихрения. Политическое или экономическое соперничество могло вдруг столкнуть вчерашних союзников, как Данию и Швецию в 1643-1645 годах. Самодержавные интриганы вроде Ришелье и Стюартов, стремясь к достижению собственных целей, поворачивали свои силы то так, то эдак. Но основной водораздел борьбы происходил все же в сфере духовно-религиозной.
Если мы попытаемся провести качественное и этико-моральное сравнение противостоящих друг другу лагерей – протестантского и католического, нам будет нелегко найти убедительные свидетельства в пользу одного из них. С обеих сторон за долгие годы кровавой борьбы было совершено столько бессмысленных жестокостей, обманов, измен, убийств, грабежей и в то же время показано столько примеров мужества, самоотверженности, верности долгу, душевной стойкости, что каждая может указать на сотни героев и мучеников в своих рядах и на сотни преступников в рядах противника. Сравнение вождей мало о чем говорит. Пусть нам кажется, что при необходимости выбирать между Елизаветой I Английской и Филиппом II Испанским, между Вильгельмом Оранским и Альбой, Колиньи и Екатериной Медичи, Генрихом Наваррским и Генрихом Гизом, Густавом Адольфом и Валленштейном всякий здравомыслящий человек предпочел бы первого второму, но такой аргумент остается целиком в сфере эмоциональной. Да, католики устроили в Париже Варфоломеевскую ночь, но ведь и фламандские иконоборцы в 1566 году громили церкви и побивали священников; да, император австрийский установил в Чехии настоящий террор, но ведь до этого чехи первые выбросили из окна двух императорских чиновников; да, армия Валленштейна содержалась исключительно за счет открытого грабежа населения, но ведь и шведы в глубине Германии питались не посылками из дома. Повторяю, с того момента, как люди взялись за оружие и покрылись пятнами своей и чужой крови, различить их становится очень трудно.
Но если мы взглянем на ситуацию, предшествовавшую Реформации, и на состояние Европы после Вестфальского мира, то есть на периоды до и после религиозных войн, то разница между противниками окажется огромной, принципиальной и вполне наглядной.
О преступлениях пап, о растленности церковной иерархии, о бесчисленных извращениях ими буквы и духа христианского учения написаны сотни книг. Индульгенции и инквизиция – если бы только эти два клейма оставались на щеках средневекового католицизма, то и того было бы довольно. Спору нет, и среди католиков той поры встречались люди высокой души, подобные Томасу Мору, исполненные глубокой веры, способные пойти на самопожертвование ради своих религиозных идеалов. Или такие, как испанский епископ Лас Касас, который пытался в течение одиннадцати лет спасать от истребления туземцев Нового Света, а потерпев поражение, отказался от сана и впоследствии издал (в протестантской, конечно, стране) страшный обвинительный документ: «Краткий отчет о разорении Индий» (1552). Или такие, как немецкий священник Фридрих фон Шпее, автор обличительной книги о процессах ведьм, изданной им с риском для жизни. И тем не менее доминирующей и все определяющей силой в католицизме того периода были не эти люди, а властное, изощренное, сплоченное, блестяще организованное неведенье.
Иногда оно являло себя с простодушно-палаческой откровенностью, как, например, в указе Карла V: «Воспрещается всем мирянам открыто и тайно рассуждать и спорить о Священном писании, особенно о вопросах сомнительных и необъяснимых… В случае нарушения виновные подвергаются наказанию: мужчины наказываются мечом, женщины – зарытием живьем в землю, если не упорствуют в своих заблуждениях; в противном случае они предаются огню» (48, с. 17).
Иногда неведенье вооружалось тончайшей софистикой. Во время Констанцского собора один из прелатов «обратился к Гусу со сладкими и убедительными словами, называл его своим горячо любимым и дорогим братом и призывал его не доверяться так собственному суждению. Ведь если он произнесет требуемое от него отречение, то не он, Гус, преступит истину, а собор; что же касается клятвопреступления, если допустить, что оно существует, то оно падет на голову тех, кто составил отречение».
Если подобная казуистика не действовала, голос неведенья превращался в рев толпы, заглушающий все
резоны, объяснения и оправдания воплем: «На костер! На костер его!»
В частном письме тон его мог приобрести даже черты объективности и сострадательного восхищения. «Иероним Пражский, – пишет папский секретарь своему другу, – стоял перед собором бесстрашный, неукротимый, добровольно призывающий смерть… О человек, достойный вечно жить в памяти людей! Если он придерживается учений, противоположных церкви, то я не стану хвалить его; но я удивлюсь его образованию, его огромной эрудиции, его красноречию, тонкости его возражений» (46, т. 2, с. 114, 123).
Не на таком же ли «сострадании» держались и требования вести дознание в трибунах инквизиций «без пролития крови», то есть ограничиваться дроблением суставов, вливанием в горло кипятка, растягиванием на дыбе, голодом, жаждой, бессонницей, или знаменитая формула при передаче в руки светской власти: «Наказать с возможной мягкостью» – иными словами, сжечь заживо?
Неведенье знает, что чем наглее ложь, тем она убедительнее. Что человек, оказавшийся пассивным свидетелем кровавого злодеяния, с благодарностью ухватится за любую ложь, это злодеяние оправдывающую. Что течение времени не обязательно срывает покровы лжи, но может, наоборот, придать ей оттенок правдоподобия. Даже от разумных людей можно услышать сейчас что, да, палач и изуверы XX века были прожженными негодяями и преступниками, но те, давнишние, – те веровали. Потому что если допустить; что они не веровали, их поведение теряет смысл, логику. А утрата логики – это последнее, на что согласится логический ум. Отождествляя искреннее заблуждение с искусственным самоослеплением неведенья, он готов отыскивать оправдание тысячам преступлений, никакому оправданию не подлежащих. Он забывает, что у неведенья своя логика и что всякому избирающему веденье необходимо изучить ее, как изучают язык врага.
Верил ли рядовой участник крестовых походов против альбигойцев в XIII веке, что ересь катаров враждебна учению Христа? Несколько десятков фанатиков, возможно, и верили; но основную массу войска составляли просто рьяные грабители, предпочитавшие потрошить богатых христиан Тулузы и Лангедока вместо того чтобы отправляться в далекие и опасные экспедиции против неверных.
Верил ли сам Филипп Красивый в то, что тамплиеры вытапливают жир из младенцев и обмазывают им своих идолов, которым приносят человеческие жертвы? Не больше, чем Вышинский верил в «шпионаж» своих жертв или Берия в «отравительство» кремлевских врачей… Ну а те магистры и студенты Парижского университета, перед которыми тамплиеры подтвердили вырванные у них пыткой признания? Они слишком хорошо знали своего короля, чтобы осмелиться не поверить.
Верил ли судья, допрашивающий очередную «ведьму», в подробности ее сношений с дьяволом, добавлявшиеся в протокол с каждым новым поворотом винта «ножного жома»? Или просто успешно глушил садистским возбуждением голос совести, тот голос, который прорывался в словах Фридриха фон Шпее: «А к вам, судьи, обращаюсь и спрашиваю вас: зачем вы так тщательно ищете повсюду ведьм и колдунов? Я вам укажу, где они находятся. Возьмите первого встречного капуцинского монаха, первого иезуита, первого священника, подвергните его пытке и он признается, непременно признается… Возьмите прелатов, кардиналов, самого папу – они признаются, уверяю вас, они признаются»(32, с. 65).
Конечно, люди лгут в любую эпоху, при любой власти, под сенью любой религии. Но столь полное торжество все затопляющей лжи, это море разливанное вранья, густо окрашенное слезами и кровью, было возможно только при полном торжестве неведенья в сфере миропостижения. Те, кто пошел за Гусом, Кальвином, Лютером, могли не понимать глубины их веры, не постигать богословских тонкостей их доктрин, но одно они видели ясно; эти люди не лгут. Наоборот, они жизнь свою готовы отдать, чтобы сокрушить полновластие лжи, прикрывшейся самым дорогим и священным – Христом и Библией. Протестантизм; можно обвинять во всех крайностях, в антиэстетизме, в душевной сухости, но одного отнять у него невозможно: последовательной ненависти ко лжи во всех ее проявлениях. Именно, эта глубокая серьезность и честность взгляда на мир послужили причиной того, что выбор веденья смог сделать протестантизм своим знаменем, смог обрести в нем духовное, политическое и военное единство.
Наука взыскует правды мысли.
Искусство – правды чувства.
Мораль – справедливости.
Вера – Высшей правды.
Поэтому-то с середины XVII века всякое подлинное миропостижение сделалось возможным только там, где абстракция правды обрела высокую ценность в глазах людей, где выбор веденья под эгидой протестантизма отстоял свое право на существование. После Вестфальского мира полнокровная жизнь культуры, свободное движение научной и философской мысли, реализация этических идей в политических учреждениях становятся исключительно уделом протестантских стран.
Они же стали местом рождения науки и техники индустриальной эры. «Промышленное главенство Лондона начинается с разорения Антверпена и взятия его войсками (католической, лиги в 1583 году). Третья часть купцов и фабрикантов разоренного города нашла убежище на берегах Темзы» (20, т. 2, с. 329). «В городах Голландии и Зеландии пышно расцвели торговля и промышленность… Сюда стекались все, кому было тяжело жить под испанским игом: за пять лет население Амстердама более чем удвоилось» (48, с. 47). Подавляющее большинство ученых, заложивших основы современной науки, созревали и творили именно в протестантских странах. Ньютон, Бойль, Гук, Уатт, Адам Смит, Кавендиш, Дженнер, Блэк, Франклин, Юнг были англичане; Гюйгенс, Мушенбрук, Левенгук, Сваммердам – голландцы; Лейбниц, Вольф, Ламберт, Фаренгейт, Герике, Кант, Гумбольдт – немцы; Эйлер и все Бернулли – швейцарцы; Линней и Цельсий – шведы.
Существование мощного протестантского лагеря усиливало позиции веденья и в католических государствах. «Добрый город Париж, – писал Барбье в 1733 году, – погружен в янсенизм с головы до ног; вся масса парижского населения, мужчины, женщины и дети держатся этого учения, не зная хорошенько, в чем, собственно дело, не понимая ни одного слова в его отличиях и толкованиях, просто из ненависти к Риму и иезуитам… Эта партия увеличивается в своей численности всеми честными людьми королевства, ненавидящими преследования и несправедливость» (76, с.401). Французский гений, очнувшись от морока, наведенного на него Людовиком XIV, создал блистательную плеяду ученых и художников века Просвещения. Однако силы неведенья обладали здесь таким перевесом в религиозной сфере миропостижения, что в конце концов выбор веденья должен был отступить от этой крепости. Искусство и наука Франции XVIII века стали воинствующе антиклерикальными. Но не они виноваты в упадке религиозного чувства в народе, а те представители клира, которые делали все возможное, чтобы изгнать из религии Духа Святого, изгнать того Бога, о котором в Первой книге Царств сказано, что Он «есть Бог веденья и дела у него взвешены» (Кн. Царств 1. 2, 3).
г) Чей бог лучше?
Все вышесказанное не следует понимать таким образом, будто выбор веденья стал навеки монопольной собственностью протестантов. Американский протестантизм в течение долгого времени мирился с рабством негров. Немецкий, в своем прусском варианте, не сумел обеспечить выбору веденья достаточную защиту и оттолкнул от себя таких людей, как Гегель, Шопенгауэр, Ницше, Маркс. С другой стороны, католичество ирландцев, поляков, литовцев в течение долгого времени было окрашено всеми чертами выбора веденья, давало опору глубокой и подлинной религиозности. Католики Гладстон, Мендель, Пастер, Честертон, Тейяр де Шарден, Кеннеди, Белль доказали всему миру, что нет такой сферы творчества, которая была бы несовместима с католичеством.
В свое время много горьких слов было сказано в адрес русского православия. «Русская интеллигенция, – писал Бердяев, – религиозная по природе в лучшем смысле этого слова, долгое время была пропитана религиозным индифферентизмом и была одинаково чужда как активного религиозного отрицания, так и активного религиозного созидания… Мы знаем, что у нас обыкновенно или прикладывались к ручке высокого духовного лица и холопствовали перед ним так, как он холопствовал перед правительством, или не считали возможным пребывать с ним в одной комнате; мы не привыкли даже думать, что, представители нашего духовенства способны к членораздельной речи, и для нас дика была мысль, что с ними можно спорить о животрепещущих вопросах и высказывать перед ними свободно свои мысли» (7). Но происходило это не потому, что православие противостояло науке и искусству само по себе, а лишь потому, что на этом историческом этапе православная иерархия была заражена неведеньем в такой же степени, как раньше католическая. Даже такие христиане, как Лев Толстой и Владимир Соловьев, оказались русскому православию не ко двору, даже в христианстве Достоевского сомневались настолько, что в один момент была поставлена под вопрос возможность церковного погребения для него. Но с того момента как мирская власть была утрачена церковью, власть духовная начала к ней возвращаться. Такие православные, как философ Бердяев, физиолог Павлов, патриарх Тихон, физик Флоренский, хирург Войно-Ясенецкий, поэтесса Ахматова, писатель Солженицын, явили пример небывалой стойкости духа, ясности ума, душевной глубины, мужества, высокого совершенства во владении своим даром.
Поэтому мы должны решительно отказать всякой религиозной или идеологической доктрине в праве считать себя монопольной носительницей выбора веденья. Лишь непрерывное духовное подвижничество постигающих мир может поддержать зрелость народа на должной высоте. История показала, что уступка неведенью хотя бы одной из сфер миропостижения, и в особенности сферы религиозной, чревата для всякой нации тяжелейшими последствиями. Не за эту ли уступку безбожная Франция, протестантская Германия, православная Россия, католическая Испания, мусульманская Турция, языческий Китай расплачивались при вступлении в индустриальную эру одинаково страшными и кровавыми потрясениями?
д) Миропостижение в наши дни
После того как разгоревшаяся во времена Реформации пламенная жажда постигнуть Бога привела к тому, что в эру индустриальную были постигнуты огромные, неведомые дотоле области Его творения, то есть мира, о Боге забыли.
Это отнюдь не значит, что уменьшилось число церквей или верующих.
Распространение веротерпимости могло даже способствовать тому, что религиозное чувство людей возросло и качественно и количественно. Но накал борьбы между выбором веденья и выбором неведенья исчез из сферы религиозного миропостижения. Полюс этой борьбы заметно переместился в другую сферу – этико-социальную.
Те, кто раньше посвятил бы свою жизнь решению вопроса «что есть мир?», как Коперник, Бруно, Галилей, Декарт, или вопроса «на что я могу надеяться?», как Фома Аквинский, Виклиф, Гус, Лютер, Янсений, теперь отдавали свои силы искусству и политике, то есть решению двух других кардинальных вопросов бытия.
Политическая борьба, ставшая безусловной доминантой истории нового времени, придавала огромную важность вопросу «что есть я?». Ни одна политическая группа, ни одно политическое течение не могли выступить за тот или иной социальный порядок, не ответив предварительно на вопрос, что же такое человек, в чем заключается его важнейшая нужда и устремление и как в соответствии с этим должна быть устроена совместная жизнь людей в этом новом, расширенном наукой и техникой мире. Поэтому вопросы искусства, этические проблемы философии, история, экономика, психология, биология и прочие науки о человеке начинают возбуждать вокруг себя такое кипение страстей, которое показалось бы совершенно непонятным и несоразмерным людям прошлого, убивавшим друг друга за разномыслия о соотношении божественной и человеческой природы в личности Христау за двуперстие и написание имени Иисус, за причащение не только хлебом, но и вином. Чуткое внимание читающей и мыслящей публики с жадностью устремляется туда, где веденье обретает голос, переходит в наступление и пробивает бреши в сплошной стене неведенья. Раз цензура не пропускает ни слова о Боге или политике, люди готовы удовлетворить свою духовную жажду заметками Дидро о выставках в Салоне, искусствоведческими трактатами Лессинга и Винкельмана, статьями Белинского, лекциями Грановского. Художественная литература как главный исследователь глубинной сущности человека становится властительницей дум, оттесняя на второй план все прочие формы миропостижения. Чтобы услышать глас пророка, «божественный глагол», люди идут теперь не в церковь, но в книжную лавку, заучивают наизусть не библейские тексты, но строки Шиллера, Гете, Байрона, Мицкевича, Пушкина, Лермонтова.
Когда же к вопросу «что есть я, человек?» присоединяется вопрос «что я должен?» в его социально-политическом аспекте, битва снова перемещается с книжных страниц и университетских кафедр на поля сражений и улицы городов, перегороженные баррикадами.
Оглядывая сейчас события последних двух веков, зная все извращения, которым подверглись те или иные доктрины о человеке и обществе, имеем ли мы право вынести приговор их создателям?
Руссо, считавший, что всякий человек рождается равным всем прочим, разумным и добрым и что людей ничто не разделяет, кроме сословных барьеров и предрассудков, – виновен ли он в якобинском терроре?
Ницше, поклонявшийся мужеству человеческого духа, призывавший к нему, утверждавший величие тех, кто смело принимает одиночество и ответственность, проистекающую из свободы, – сказал бы он «да» нацизму?
Маркс, видевший спасение миллионов людей от гнета, страданий, нищеты и бесправия в уничтожении частной собственности, – должен ли быть ответственным за то, что его именем миллионы людей были гонимы и убиваемы уже после того, как у них была отнята всякая собственность?
Кропоткин, любивший свободу человека с такой страстью, что не соглашался принять никаких границ, накладываемых государством на личность, – лежит ли на нем кровь тех, кто был разорван бомбами старых и новых анархистов?
Если они и виновны, то не в большей степени, чем Христос виновен в инквизиции, пытках, крестовых походах детей, сожжениях и самосожжениях. Ибо нет такой философской или религиозной доктрины, которая могла бы считать себя гарантированной от захвата силами неведенья.
Что же касается места, занимаемого этими мыслителями по отношению к выбору, то можно заранее сказать, что всякий человек, чье имя осталось в истории культуры, был ведающим в высокой мере. В противном случае он не мог бы создать ничего достойного упоминания. Неведенье присутствует в миропостижении всегда безлико и безымянно. Когда оно объявит кого-то из подлинных творцов своим пророком, это еще отнюдь не значит, что тот дал ему для этого повод. В любом этическом, политическом, религиозном учений неизбежно есть какая-то доля односторонности, неполноты, непоследовательности. Если бы какие-нибудь фанатики попытались воплотить в жизнь «Государство» возвышенного Платона или «Утопию» безупречного Томаса Мора, последствия могли оказаться еще более страшными, чем торжество нацизма в Германии. Даже в ситуациях прямого идейного поединка мы часто не вправе назвать кого-нибудь из противников защитником неведенья. Августин, и Пелагий, Кирилл и Несторий, Мор и Лютер, Никон и Аввакум, Гегель и Шеллинг, Плеханов и Кропоткин, Белинский и Гоголь, Маркс и Ницше, Дарвин и Бергсон – все они доказали своей жизнью, что для них абстракто правды божеской, или человеческой, как они ее понимали, было несравненно выше любого конкрето их личной судьбы и благополучия. В их ^противоборстве веденье испытывалось веденьем, и это-то и придавало борьбе серьезность, трагизм и плодотворность.
Особенно в России в новое время дает целый ряд примеров чисто апостольского служения выбору веденья как таковому. Кто такие были Радищев, Чаадаев, Герцен? Ученые, философы? Но они не оставили научных трудов. Писатели? Но литература была для них лишь средством обращения к людям. Политики? Но они не принадлежали ни к каким партиям. Главным пафосом их жизни и деятельности было активное противостояние всемогущей официальной лжи. Правда была их религией, заменяла им веру в Бога. Многие из тех, кто пришел потом к христианству, тоже начинали с религиозной преданности выбору веденья. Не о таких ли, как Гоголь, Достоевский, Толстой, Бердяев, сказано: «Я открылся не вопрошающим обо Мнё; Меня нашли – не искавшие Меня» (Исайя. 65:1). И те, кого сейчас называют русскими диссидентами, не имеют в большинстве своем под ногами ни политической, ни религиозной почвы. Один лишь свободный выбор веденья дает им силы противопоставлять себя напору административного произвола, прикрытого хвастливым враньём, идти на риск безработицы, ссылки, тюрьмы, лагеря, психушки, а порой и смерти ради абстракции, именуемой «права человека».
В наименьшей степени правота этих людей опирается на логику их аргументов. Да и невозможно бороться логически с неведеньем, захватившим социальную функцию миропостижения. Оно шутя отметает любые доводы, ссылаясь на свои священные книги, на волю богов, на классовое чутьё, на расовые законы, на– историческую необходимость. Бороться с ним можно только экзистенциально, личным мужеством. Но неведенье иногда оставляет метод прямого насилия и, пользуясь открытостью избравшего веденье, поражает его вопросом:
Ради чего ты поднимаешь шум?
Не из тщеславия ли сеешь раздор?
Что за удовольствие для тебя поселять сомнение и тревогу в неискушенные души?
Даже для тех, кто найдет чем ответить на это обвинение («Служу Богу, служу народу, человечеству, мировой культуре»), вопрос не потеряет своего язвительного жала. Ибо поистине выбор веденья ощущается каждым как глубоко личное дело и искусный софист может всегда представить его перед взглядом чуткой совести проявлением эгоизма, самомнения и себялюбия. «Откуда ты знаешь, что с тобой говорил Бог, а не дьявол?» – спрашивали Жанну д'Арк. «Как можно так доверяться собственному суждению?» – спрашивали Яна Гуса. «Да есть ли для вас что-нибудь святое?» – спрашивали Гоголя. «Вот чего вы добились своей болтовней о свободе!» – кричали Набокову-старшему в 1918 году.
И здесь-то избирающий веденье должен быть особенно внимателен и тверд, чтобы не дать казуистике ослабить свое мужество.
Он должен помнить, что выбор, хотя и является его личным делом, невидимыми путями влияет на судьбы всех его соплеменников, всего человечества. Ибо, избрав веденье, он создает тот бесценный гормон социальной зрелости, без которого труд, распорядительство и управление обществом пришли бы в полное расстройство.
Миропостигающий всегда на виду. Поэтому ему не следует обманывать себя и делать вид, будто та или иная его уступка неведенью не изменит общего хода событий. Тысячи людей смотрят на него и надеются обрести в его мужестве опору для своего собственного выбора.
Недаром же после захвата политической власти неведенье прежде всего требует изъявления покорности от ученых, художников, законоведов, священнослужителей.
Избирающий веденье должен укреплять себя мыслью, что хотя сам он и его дело могут потерпеть поражение в жизненной борьбе, выбор его всегда окажется победителем. Пусть епископу Лас-Касасу не удалось спасти американских туземцев, священнику Шпее – уменьшить количество сжигаемых «ведьм», Радищеву – уничтожить крепостное право; но торжество выбора веденья меряется не результатами, а силой противостояния. Поэтому Томас Мор, покидая навсегда родной дом и отправляясь навстречу неизбежной гибели, имел полное право сказать: «Благодарю Господа… Благодарю Бога за одержанную победу» (20, т. 2, с, 132).
Но не только жертвенное противостояние силам неведенья – порою сам факт открытого бытия избравшего веденье имеет немалую цену. Грановский не был ни героем, ни"борцом, ни святым, ни мучеником. Но в те времена, «когда все было прибито к земле, одна официальная низость громко говорила, литература была приостановлена и вместо науки преподавали теорию рабства… в то время, встречая Грановского на кафедре, становилось легче на душе. «Не все еще погибло, если он продолжает свою речь», – думал каждый и свободнее дышал» (17, с. 277).
Больше же всего избирающий веденье должен уметь угадывать и отыскивать людей, близких ему по выбору, уметь быть солидарным с ними, уметь любить их вопреки разнице вкусов, привычек, мнений, взглядов, судеб, занятий. Ибо сказано же, что «дары различны, но Дух один и тот же; и служения различныа Господь один и тот же… Но каждому дается проявление Духа на пользу. Одному дается Духом слово мудрости, другому слово знания тем же Духом; иному вера тем же Духом; иному дары исцеления тем же Духом; иному чудотворения, иному пророчества, иному различия духов, иному разные языки, иному истолкование языков… Служите же друг другу каждый тем даром, какой получил, как добрые домостроители многоразличной благодати Божьей» (Послания апостолов Павла и Петра) /1 Кор. 12.4-10.1 Петра 4.10/.