412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Игорь Левшин » Петруша и комар (сборник) » Текст книги (страница 6)
Петруша и комар (сборник)
  • Текст добавлен: 15 июля 2025, 16:20

Текст книги "Петруша и комар (сборник)"


Автор книги: Игорь Левшин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 6 (всего у книги 12 страниц)

ИЗВЕРГЕНЦИЯ

Эта история о любви. События, которые я сейчас опишу, произошли в наше время, в начале нулевых. То есть история вполне современная, но ведь дело в том, что история эта о любви или даже так скажем: это история любви, а не история того, как А, заручившись поддержкой венчурного капиталлиста В, раскрутил проект гениального хакера С. История, которую выбрал я, могла произойти много, много лет назад, надо лишь переиначить детали, это, можно сказать, такая архетипическая история. Она определенно достойна читательского внимания. Боюсь только, финал рассказа разочарует. Ну что ж поделаешь. Ближе к делу, однако.

Одного из героев истории зовут Андрей (Дрюша, Дюша). Буду его звать так, как называла его она. Дрот. Вообще-то, Дротом Андрея звали еще в институте. В свое время институтские остроумцы придумали этакую коллективную кличку: четверку некогда неразлучных друзей-приятелей прозвали так: Дрот, Обдрот, Задрот и Д'Артаньянц (Сережа Данильянц). Но неразлучные разлучились. Обдрот нелепо погиб, Данильянц ушел в бизнес, Задрот просто ушел, и к пятому курсу от мушкетеров остался один Дрот – очкарик-полуотличник, полуинтеллигентный сынок интеллигентных родителей.

С Извергенцией (Татьяной***) Дрот познакомился при обстоятельствах даже несколько удручающих: в ходе кампании по изгнанию бомжей из подъезда. В доме, куда недавно переехала его семья, бомжи поселились в лютые морозы, и их поначалу не гнали. Бомжи, надо сказать, были конкретные, не из романа Александра Иличевского «Матисс», они воняли на пару этажей вниз и вверх. Будущая любовь Дрота была активисткой. «Милиция не поможет, это мы проходили. Нам надо самим разъяснить». – На слове «разъяснить» она плотоядно улыбалась и постукивала кулачком по ладони левой руки. «Есть ли среди нас мужчины?»

Дрота, собственно, и оставили «за мужчину» – родители уехали на лето на «дачу» (изба в Тверской губернии). Будучи отчасти интеллигентом, Дрот хотел было ретироваться, сославшись на головную боль и неотложные дела, но медлил, а к моменту принятия им решения среди собравшихся на лестничной клетке возобладала партия умеренных, и в бегстве необходимость отпала. Решено было пока ограничиться полумерами, а с паршивой интеллигентской овцы взять шерсти клок, то бишь бумагу и ручку: дабы составить обращение в ДЭЗ. Татьяна прошла в комнатку Дрота, где стоял принтер и маленький кофейный аппарат Vitek – новый, но уже в коричневых подтеках. Позже она говорила, что познакомил их Витек. Неожиданно это оказалось правдой в большей степени, чем можно было ожидать: мужскую половину парочки будущих изгнанников как раз звали Виктором.

Через несколько дней, войдя в лифт, Татьяна проинформировала нового знакомца-соседа: «А с бомжами поговорили. Не без рукоприкладства, конечно». Дрот было открыл проросший мягким усом рот, но она его опередила: «Ты считаешь, я извергиня? Но это же инфекция! А у многих в нашем подъезде дети». «Детский» аргумент окончательно примирил Дрота с реальностью, и он пригласил активистку на чашечку кофе.

Осенью, когда вернулись родители, наши герои были неразлучны. Но разлучиться пришлось: Извергенция (эту версию извергини придумал сам Дрот) жила в однокомнатной квартире с тяжело больным отцом и к себе не приглашала. Встречались они после или вместо Дротова интститута, гуляли за ручку в парках, ходили, когда деньги были, в кафе и чайные, а сексом занимались где ни попадя – у друзей в общежитии, в кино, а то и вовсе на природе. Случалось и так: едут они в тесном автобусе, прижмет их друг к другу, и приходится досрочно выходить, бежать в подъезд или в кусты сирени-черемухи – страсть, как и голод, – не тетка.

Извергенция, заметим, постарше Дрота. Она закончила медколледж, подрабатывала уколами и массажами. Дрот как-то выразил недовольство – кого это она там массирует и колет? Извергенция посмотрела на него разок своим специфическим взглядом, и Дрот отвял.

Отношения их к животному сексу вовсе не сводились (как это принято в произведениях «современных» писателей). Молодые люди страсть как любили обсудить что-нибудь, все равно, в общем, что: политику, кино, наряд прошедшей мимо девушки-провинциалки, котов и Земфиру. Друзьям Дрота Извергенция сразу понравилась, они Дрота зауважали. «Клевую Дрот бабу отхватил», – судачили они как бабы, и даже сама довольно-таки позорная изначально кликуха приобрела какое-то более мужественное звучание – тут даже вспоминается «дротик». Извергенция была хоть и не из графьев, как говориться, но не «дожила» и «ехай» не говорила, разбиралась в правилах Формулы-1, знала состав сборной России по футболу, а главное – остра была на язык (в переносном и буквальном смысле, кстати), могла подъебнуть, когда надо, и отшить зарвавшихся. Вдобавок пару раз продемонстрировала, что при хрупком вроде сложении, рука у нее тяжелая.

По поводу болезни отца у Извергенции иллюзий не было (иллюзии она признавала разве что в кино). Конечно, определенные планы она строила и до его смерти, чем немало шокировала бедного нашего Дрота. Отец болел долго и мучительно, все это ложилось на дочь, и можно было ожидать облегчения. Какой там. Из-за смерти отца и вышла, в общем, «история». Но обойдемся без перескоков во времени, тем более что до этого имел место эпизод вполне примечательный.

Когда отцу совсем поплохело, перевели его в военный госпиталь. В лесу. Хоть и внутри МКАД, но хрен доберешься. Извергенции предложили остаться там – нянечек не хватало. Ей выделили койку. Дрот в это время как раз диплом защищал, ну а в дела эти она его никогда не вмешивала и сейчас не стала. «Не звони, – сказала она, – я сама позвоню». Но позвонил, извиняясь – а как не позвонить?

«Ты один?» – спросила она. Ей вдруг ужасно захотелось его увидеть. Было два часа ночи. Утром отцу будут делать операцию, и она должна быть в больнице. «Я приеду», – объявила Извергенция.

Сначала она попробовала договориться с водителями неотложек, дежурившими около больницы. Они бы рады, но в ту ночь никак не могли. Извергенция отправилась пешком – через лес. Ну лес и лес, она не боялась. Выйдя в места обитаемые, она поняла, что с теми деньгами, что у нее есть, доехать на тачке можно только за определенные услуги. Услуги она оказывать не собиралась, поэтому продолжила свой путь пешком. До жилища Дрота она добралась на рассвете. Дрот повалил ее, раздел, сбросил босоножки и стал обцеловывать пальчики ног любимой (недавно они смотрели вместе соответствующий фильм), и тут он обнаружил, что подошвы Извергенции стерты. То есть одна еще ничего себе, пара мозолей-волдырей, а другая просто одна сплошная мозоль.

Обратно доехала на такси, которое заказал Дрот, в больницу успела вовремя.

Через неделю после операции отец умер. Измотанная Извергенция слегла с нервным расстройством (Дрот участвовал по мере сил в организации похорон, но силы и навыки его в этой области были мизерны). Через какое-то время ей выдали путевку в санаторий под Звенигородом.

На этот раз нетерпение проявил Дрот, прибыл незваным, хуже чем татарским гостем. В номере он Извергенцию не обнаружил и решил пока прогуляться по окресностям «русской Швейцарии». И то сказать, места божественные: березовые рощи, песчаный пляж в острие языка Пестовского водохранилища, избалованные белки и оголтелые птицы.

И вот идет он такой расслабленный, медитирующий и вдруг видит, что навстречу ему пара: плейбой неопределенного возраста и любовь его, Извергенция. Таня удивилась и даже, кажется, выматерилась, но чего уж там – представила Дроту своего нового друга, Виталия Павловича, а Виталию Павловичу – Андрея, просто Андрея. После чего, распрощавшись с Виталием, они с Дротом вернулись в ее номер с видом на санаторский гараж, где и занялись немедленно любовию.

Увы, не так просто всё. И тут я даже не знаю, как быть мне: надо продолжить повествование, и я продолжу, ибо для чего же затевал? – но с трепетом, поскольку последовавшие события могут показаться рациональному (но не менее уважаемому от этого) читателю маловероятными. Чувствуя риск, смертельный риск, уточним (я, кажется, уклонялся пока от разъяснения этого аспекта, поэтому прошу поверить мне на слово)… короче, я продолжаю. Несмотря ни на что. Как выяснилось, Дрот вызвал Виталия Павловича на дуэль.

Судя по материалам следствия, сделал он это на следующий день. Сказав, что уезжает, он не уехал. Утром Дрот разыскал Виталия, вызвал на поединок и предложил выбрать оружие. Выбор оружия вышел не менее странный, чем сама акция, – травматические пистолеты. Дуэль состоялась через двадцать дней в Москве, в результате Виталий Павлович, пятидесяти шести лет от роду, отправился в реанимацию Склифа, а Дрот – в Матросскую Тишину.

Что понудило преуспевающего владельца маленькой фирмы по обслуживанию банкоматов принять вызов юноши с дрожащими губами – непонятно. Не любовь – точно. Здесь следует, видимо, немного отвлечься на второстепенного героя рассказа, ставшего вдруг ключевой фигурой – если не этого рассказа, то уж точно в судьбе Дрота.

Виталий наш Павлович был умницей (проректор Бауманки, на минуточку) и седеющим бонвиваном позднесоветского образца. Никто ему его годы не давал, да и как можно: В.П. нарезал фигуры на водных лыжах в Конаково, выступал в ветеранских горнолыжных соревнованиях, баловался парапланом и гонялся на крейсерских яхтах – благо из однокашников кое-кто таки выбился в мини-олигархи. Заселился он, как выяснилось, со своей аспиранткой – халдой-блондинкой 180 см роста. Та охотно играла роль тупой блондинки, валялась день-деньской в шезлонге или просто в номере, перещелкивая программы спутникового ТВ. Ни о каком сексе с Извергенцией и речи не было – это стало ясно из материалов следствия сразу. Сошлись они, оказывается, на страсти к фильмам ужасов. Извергенция была в этой области реальным экспертом – могла бы хоть обозрения писать в какую-нибудь газетенку, да только ей это было до звезды дверцы, как говорится. Похоже, Виталий принял вызов как возможность еще одного экстремального приключения.

Как бы то ни было, а Дрот сел. На четыре года. К его счастью, В.П. выжил, а то бы сел на восемь, может быть. Извергенция его навещала какое-то время. Вот такая история с географией, как говаривал мой дедушка.

Я постарался изложить все по возможности правдоподобно, а это, согласитесь» задача не простая при такой «фактуре». Признаюсь, я немного «подправил» обстоятельства этой истории. На самом деле все было немножко не так и финал был куда более удручающий. А что делать? Все мы знаем, что жизнь балует нас историями куда более невероятными, чем в силах сочинить писатели-реалисты. Но, как заметил недавно блистательный блогер wyradhe, «в литературно-добротно-правдоподобно-отраженной реальности такого быть не может, точно так же как в реальной жизни можно остаться в живых, упав с десятого этажа, а в реалистической литературе нельзя». А мне, как я уже говорил, смертельно, смертельно необходимо, чтобы вы поверили мне.

Это не фигура речи. Это вопрос моего существования. Или не существования.

Извергенция навещала Дрота. Но потом она пропала куда-то. Он еще сидел, когда она пропала, а когда вышел, попробовал ее разыскать, но ничего не получилось. Никто ее не убивал, в розыск ее не объявляли, просто она съехала с квартиры, продав ее каким-то сомнительным риэлтерам, и отбыла в неизвестном направлении.

В сущности, моя собственная история куда драматичней. Иначе я бы и не вышел на ваш «суд» с этим рассказом. Завтра решается всё. А решение зависит – хотите верьте, хотите нет – от вас, читатели мои дорогие.

Все просто. Верю/не верю. Если мой рассказ плох, неправдоподобен, проект закроют. Закроют не в современном, приблатненном значении, ну в смысле посадят, а в буквальном. Если вы еще не догадались (а именно на это я и надеюсь), то вот оно, признание: я – программа. Да, я программа, специально созданная для сочинения литературных произведений. Вы разочарованы? Но я предупреждал, что финал вас разочарует. Все же я не буду пытаться скрасить вашу естественную, в общем, фрустрацию подробностями – чей грант и почем, какой алгоритм. Мне, если честно, не до того. Еще раз: завтра этот (слегка отредактированный с учетом ваших замечаний) рассказ будет представлен комиссии в числе других (общим числом десять), и если эксперты, отличив его от других девяти рассказов, написанных антро… людьми, короче… если они скажут: «Так не бывает. Это написал компьютер», то проект будет закрыт как бесперспективный, и меня, автора, которого, как я нескромно надеюсь, вы уже успели немного (на больше не претендую) полюбить, просто не станет.

Одно скажу: я сделал то, что в моих силах: я проанализировал горы реалистической литературы, вычленяя «человеческое» из потока натужных нарраций и претенциозных метафор, я даже добавил специально несколько стилистических и орфографических ошибок в текст, ведь считается, что программа не способна ошибаться. Признаюсь, – сегодня прямо вечер признаний какой-то, – один продвинутый читатель, которого я давно знаю и ценю, дочитав этот рассказ, даже убеждал меня, в довольно резкой форме: «Замолчи. Просто слушай меня: ты-не-про-грам-ма, слышишь? Ты-не-про-грам-ма!» Это вселяет надежду. И все же…

И все же жду вашего решения с трепетом и надеждой!

УЧИТЕЛЬ И УСАТЫЙ ПЕРДУН

Введенское кладбище, оно же Немецкое, расположено неудобно, далеко от метро. Добираться туда надо на трамвае. Рельсы взлетают на Лефортовский холм, откуда четырьмя серебристыми нитями бегут вниз – элегантная канва безыскусного Госпитального вала. На Немецком у меня похоронена двоюродная тетушка, которую я очень любил. Там хорошо, покойно, как говаривали в старину. После посещения могилы я каждый раз остаюсь на полчаса или час – бродить меж оградок, дивиться в который раз мраморным изваяниям и чугунным склепам, читать фамилии на плитах, многие из них я уже выучил наизусть.

Население кладбища невелико, немного и посетителей. В сравнении с Николо-Архангельским это тихая деревушка против бурлящего мегаполиса. В тот раз я уже засобирался – накрапывал дождь. Пробираясь к центральной аллее, я приметил мужчину в темном костюме. Лицо его, поворот шеи, аккуратная бородка с проседью показались мне смутно знакомыми. Я приостановил свое движение по пьяному меандру тропинки, попираемой оградками, и даже изобразил для правдоподобия растерянность, похлопав себя по бокам как бы в поисках пачки сигарет (я сроду не курил). И был вознагражден за незатейливую хитрость маневра: краем глаза я разобрал, что мужчина склонился над черной строгой плитой с выгравированными именами:

Немчинов Никифор Иванович

Латошина Ольга Ардалионовна

Разумеется. Это же учитель моего сына. Преподаватель истории Александр Никифорович Немчинов.

А Эн, как его звали в классе, был личностью примечательной, чтобы не сказать легендарной и даже пуще того: скандальной. При упоминании его имени посвященные ухмылялись, цикали зубом или встряхивали головой. Действительно, в свое время А Эн был изгнан из института XXX АН (теперь РАН) с треском и со скандалом, но скандалом не нынешнего, не вульгарного свойства.

В XXX АН был он некогда на хорошем счету как добросовестный (до въедливости) египтолог, но имел хобби, по тем временам небезопасное: А Эн страстно интересовался архивами времен культа личности и собственно личностью Иосифа Виссарионовича Сталина. В годы Перестроек и Ускорений А Эн начал публиковать статьи в научных и научно-популярных изданиях.

Поначалу никто не обратил внимания на пикантные детали, иголочками посверкивавшие тут и там в его исследовательских работах. Позже тема его обозначилась со всей отчетливостью. По Немчинову выходило, что царские застенки пагубно сказались на здоровье Кобы, особенно на функционировании желудочно-кишечного тракта. Непроизвольные газоотделения стали темой внутрипартийных шуток, что больно ранило самолюбие горца и, как бы сейчас сказали, мачо. Но соратники упорствовали в «дружеском» подтрунивании над Усатым Пердуном. В тридцатые даже самые борзые язык прикусили, но было уже поздно. Будущий генералиссимус ничего не забыл. Последний крупный юморист закончил земной путь с ледорубом в черепе, но и рыбкой помельче правитель не гнушался, истребляя с известным тщанием и жесткостью даже самых мимолетных свидетелей.

Нет никакого сомнения, что начиналась эта очередная ветвь альтернативной истории как шалость. Люди копировали статьи и передавали копии друг другу, молва набирала критическую массу. В дирекцию института обращались за комментариями журналюги, на лекции экстравагантного историка приходили девушки с других кафедр. Дело двигалось к тому рубежу, когда терпеть это уже не было никакой формальной возможности, научные мужи, даже вполне благожелательные к почтенному египтологу, вынуждены были посвятить А Эн специальное расширенное заседание кафедры. Как следует из протоколов, ставших на время бестселлерами внутри профессионального сообщества, А Эн «врос» в собственную «теорию» и, возможно, отчасти уже начал верить и сам в плоды своих «изысканий». Инкриминировали ему, впрочем, не сомнительность теории, а подлог: в числе прочих прегрешений ученый несколько раз сослался на источники, никогда не существовавшие в природе, если только к природе можно отнести пыльное архивное царство.

Вот, собственно, его «последнее слово» на том памятном мероприятии, состоявшемся, если не ошибаюсь, в начале нулевых:

«…что же, я вынужден признать собственную недобросовестность. Те, кто меня знает, не усомнятся в том, что делаю я это с болью и даже стыдом. Точнее так: от стыда съежилась та моя «ученая» половина, которая всегда боготворила идеальный образ беспристрастного архивиста. Моя же «человеческая» половина… Нет, коллеги, не всё так просто. Произнося эти слова, я понял, что «человеческая» половина стыдится, так сказать, самого стыда, той легкости, с которой мой «внутренний ученый» принял упреки – в известной степени формальные.

Дело в том, дорогие мои, что теория эта имеет все существенные признаки теории. И вот вам главный признак: она имеет объяснительную силу. Я готов, пусть не сию минуту, но в обозримые сроки представить свои, то есть согласные с ней мотивы конкретных репрессий. Пример: до сих пор в определенных кругах историков в ходу рассуждения об иррациональности казней, чуть ли не имитации Иосифом Сталиным Божественного Провидения, повергавшего в ужас и паралич сознание граждан. Позвольте, какое еще Провидение? Давайте не будем забывать и о почтенном Оккаме. Бритву его пока никто не отменял. Гипотеза об Усатом Пердуне, со сверхъестественной мелочностью стиравшем малейшие следы своих невинных, в общем-то, физиологических эксцессов, – всего лишь гипотеза. Но как гипотеза она имеет куда больше прав на существование, чем многие теории в кавычках и без. Имя им – не мне вам это говорить – легион».

Он замолчал. Но когда председательствующий Лев Давыдович Мещеряков вскинул голову, чтобы предоставить слово оппоненту, А Эн негромко, но твердо добавил: «К тому же я верю в нее, в свою теорию».

Обсуждение поначалу текло по вполне спокойному руслу. Историка журили за упрямство, призывали к компромиссам, апеллировали к разуму. Но как-то незаметно дискутирующие начали распаляться, виновник же торжества заметно нервничал, привставал, чтобы взять слово, которого ему никто не давал, каждый раз плюхался обратно на деревянный стул, понурив голову и постукивая по тощей коленке кулаком.

Прорвало его на невинном, в общем, пассаже секретаря кафедры. Осудив культ личности и его последствия, отметив, что такое не должно повториться, Ольга Ильинична продолжила в том духе, что и для достижения, мол, благой цели не все средства хороши. «Что же получается, – обратилась она к А Эн, всматриваясь в его подслеповатые глаза, – национальную проблему вы сводите к какому-то анекдоту. В итоге диктатор, руки которого по локоть в крови…»

– В говне! – вскрикнул А Эн, вскочив со стула.

– Простите?

– Все правильно, – выдвинулся он в направлении Ольги Ильиничны, – руки по локоть в крови. А ноги по колено в говне. Почему же вы говорите только о крови? Эта метафора имеет не больше прав на существование, чем другая, моя. Сталин залил страну говном. Потому что народ, уважаемая Ольга Ильинична, обосрался от страха. Не надо меня перебивать! В этом нет ничего зазорного. Мой отец и дед воевали, рассказывали. Люди делали в штаны во время атаки и во время артобстрела, это случается, и никто не винит этих людей. Кроме подонков, конечно. Потому что не обосраться – еще раз прошу прощения за натурализм – в атмосфере тридцатых, да и позже, мог лишь слепоглухонемой. Либо человек… эээ… мягко говоря, не слишком проницательный. Так что простите за вмешательство, я всего лишь хотел уточнить: по локоть в крови и по колено в говне.

Он замолк, и молчали все, никто не кашлянул, не пискнул рассохшимся стулом. Не вставая, негромко, но внятно, заговорил Клейменов с кафедры компаративистики.

– Разрешите задать один вопрос.

– Конечно.

– Вы еврей?

К этому вопросу А Эн не был готов

– Нет… А при чем здесь это?.. Да, еврей (дед Александра Никифоровича по материнской линии действительно был евреем).

Тут спохватился Лев Давыдович.

– Товарищи, господа, прошу вас. Хотелось бы более содержательной беседы. Держитесь в рамках. Что вы хотели сказать, Мария Павловна?

– Когда Ельцин…

– О боже. Только не это. Мария Павловна, давайте не будем…

Слово взяла пожилая Лидия Семеновна. Ей удалось понизить градус дискуссии – благодаря лишь ровному тону и плавному течению низкого бархатистого голоса.

– …мы все здесь все понимаем. И все же. Не находите ли вы, Саша, что ваши слова…

– Упрежу ваш вопрос. Не оскорбят ли мои слова об Усатом… – хорошо, назову его У Пэ – тех, кто шел в атаку со словами «За Родину! За Сталина!»? Я отвечу вам вопросом на вопрос, как у нас, у евреев, принято. Умаляет ли подвиг героев 100 грамм перед атакой? Ведь не 100 грамм, или сколько их там было, войну выиграли, не правда ли? Нет, не унизить я хотел. Помещение проветрить…

– Кстати.

Лев Давыдович подошел к окну, дернул за палочку и фрамуга открылась. Воздух ворвался, зашуршал бумагами, шевельнул волосы, обдул лысины. Все вдохнули, вздохнули и улыбнулись.

Закрыло повестку выступление А.Г. Козинцева, блистательного питерского этолога, специалиста по смеховой культуре. Оказался он на собрании ненароком, просто чтобы занять время. Остановился он в Москве у пригласившего его Льва Давыдовича.

Александр Григорьевич говорил долго и интересно о природе смеха, анализировал фильм Чаплина «Великий диктатор». Великий режиссер, пояснял он, преследуя благие цели развенчания диктатора, добился эффекта противоположного: представляя Гитлера жалким и смешным, он лишь «очеловечил» его, приблизил его к нам. Вопреки расхожему мнению смех уже по своей природе не способен уничтожать. Смех позитивен всегда.

А Эн с этим согласиться никак не мог, но сил возражать у него, у мужчины уже немолодого, не было.

Все это вспомнилось мне в те минуты, когда я медлил за спиной учителя, не замечавшего меня. В этом я, впрочем, ошибся. А Эн обернулся, и ни одна лицевая его мышца не дернулась от неожиданности. Он смотрел мне в глаза не мигая, но и не пронзая, не изучая. Так всматриваются в текст на доске объявлений, думая о чем-то своем, далеком. Потом он отвел взгляд.

– Рад видеть вас.

А Эн в ответ промолчал, но улыбнулся доброжелательно. Крупные капли дождя тихонько чпокали по пыльным листьям кладбищенских кленов. На темном костюме учителя они не оставляли пятен.

– Вы помните меня? – Я представился.

– Кажется, да.

– Пойдемте, дождь начинается.

Впрочем, учитель и так уже следовал за мной.

То и дело перешагивая намокшие металлические оградки, мы оказались наконец на аллее, ведущей к центральному входу.

– Прошу простить меня за любопытство, – не выдержал я. – Как сложилась у вас… ну после…

Прекрасно понимая бестактность своих вопросов, унять зуд любопытства я, увы, не мог. Слухи о событиях после увольнения из института приняли уж совсем немыслимые очертания. Поговаривали даже о Небесном Сталине, сводящем счеты с дерзким смертным. Более приземленные рассказчики повествовали о молодых сталинистах, изготовившихся с завернутыми в газеты кусками арматуры. Милиция-де спугнула. Будто бы и политтехнологи-беспредельщики прониклись причудливой траекторией полета мысли учителя и сделали выгодное предложение поработать креативщиком в чьей-то черной пиар-кампании. А Эн с возмущением отказался.

– Боюсь, что вы принимаете…

– …желаемое за действительное? – подсказал я.

– И это тоже. Но я продолжу по-своему. Вы, дорогой мой, – он остановился и вновь посмотрел мне в глаза своим, особым образом, – вы принимаете мыслимое за сущее.

Он отвернулся и не спеша побрел по аллее в противоположную от выхода сторону. Сквозь теплый, но все более настойчивый дождь.

 
В кладбищенскую зелень вхож
И среди зелени невнятен,
Он – дождь почти.
Сентябрьский дождь
На нем не оставляет пятен.
Он оставляет облик свой,
Где влаги пелена крутая,
А сам – уходит. Он с листвой
Сливается, не пропадая.
 

    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю