355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Игорь Карпов » Авторология русской литературы (И. А. Бунин, Л. Н. Андреев, А. М. Ремизов) » Текст книги (страница 16)
Авторология русской литературы (И. А. Бунин, Л. Н. Андреев, А. М. Ремизов)
  • Текст добавлен: 6 октября 2016, 03:22

Текст книги "Авторология русской литературы (И. А. Бунин, Л. Н. Андреев, А. М. Ремизов)"


Автор книги: Игорь Карпов


Жанр:

   

Языкознание


сообщить о нарушении

Текущая страница: 16 (всего у книги 45 страниц) [доступный отрывок для чтения: 17 страниц]

21.2. “Русская душа” как авторская идеологема

Посмотрим на высказывания Бунина о “Деревне”, обращая внимание на то, как писатель формулирует свою творческую установку, как оценивает свое произведение.

“Я должен заметить, что меня интересуют не мужики сами по себе, а души русских людей вообще… Я не стремлюсь описывать деревню в ее пестрой и текущей повседневности. Меня занимает главным образом душа русского человека в глубинном смысле, изображение черт психики славянина” (У академика И. А. Бунина // Московская весть. – М., 1911. – 12 сент.).

«Будут в этой книге и иного рода рассказы – любовные, “дворянские” и даже, если хотите, “философские”. Но мужик опять будет на первом месте – или, вернее, не мужик в узком смысле этого слова, а душа мужицкая – русская, славянская» (по поводу книги “Иоанн Рыдалец”) (Письма Бунина // На родной земле. – Орел, 1958. – С. 308).

1. Писатель пытается словесно выразить объект изображения – интуитивно улавливаемую идею – идеологему: “души русских людей вообще”… Какое-либо уточнение этому объекту не дается.

Что такое “душа русского человека” – это для писателя интуитивно ясное понятие.

2. Хотя Бунин и пишет: “Я не стремлюсь описать деревню в ее пестрой и текущей повседневности”, – через понятие “душа русского человека” указывается на конкретный предмет – на русского мужика, крестьянина. Расширение понятия “душа русского человека” за счет подключения к “русскому” и “славянского” можно не принимать в расчет, потому что в повести только в одном случае говорится об украинцах, “хохлах”, да и то в той же тональности, что и о русских крестьянах.

Иное, нежели в повести, изображение “хохлов” будет дано в “Суходоле” и рассказе “Лирник Родион”.

3. Несмотря на установку воссоздать “душу русского человека вообще”, избирается вполне конкретный материал – жизнь русской деревни. Несмотря на желание не изображать деревню в ее “пестрой и текущей повседневности”, от самой жизненной парадигмы писателю уйти не удается, и большое повествовательное пространство первой части произведения отдается именно “повседневности” – одному дню Тихона Ильича, дню, проведенному персонажем в заботах трудовых, крестьянских.

4. Идеологема “душа русского человека” указывает на вполне конкретный предмет – русского крестьянина.

“С молодости страшные загадки русской души уже волновали, возбуждали мое внимание” (Бунин 1934–1936, 1: 7).

В автобиографической заметке Бунин говорил о своих произведениях, “резко рисовавших русскую душу, ее светлые и темные, часто трагические основы” (3: 613).

5. Так “русской душе” приписываются якобы присущие ей свойства – “страшные загадки”, светлые, темные, “трагические основы”, т. е. объект изображения мифизируется, собственное мироощущение переносится на объект размышлений и изображения.

Сравним: Бунин о “Темных аллеях”:

«…Все рассказы этой книги только о любви, о ее “темных” и чаще всего очень мрачных и жестоких аллеях» (Подъем. – Воронеж, 19П. – № 1. – С. 135).

“Темные, трагические основы” приписываются и любовным отношениям между людьми.

“И деревню воспринимаю я по-своему. Но ведь и Толстой, и Гл. Успенский, и Эртель, – только их изображения деревни считаю ценными, – воспринимали по-своему. Важно прежде всего – знать. А я – знаю. И, быть может, как никто из теперь пишущих. Важно и восприятие иметь настоящее. Есть у меня и этого доля” (3: 614).

«Думал о своей “Деревне”. Как верно там все! Надо написать предисловие: будущему историку – верь мне, я взял типическое» (запись 1917 года) (Подъем. – Воронеж, 1979. – № 1. – С. 113) (3: 616).

«Поражен “Деревней” – совсем возненавидел ее (и сто лет не перечитывал) – теперь вдруг увидел, что она на редкость сильна, жестока, своеобразна», (запись 1947 года) (Литературная газета. – М., 1984. – 1 авг. – С. 5) (3:616).

6. Бунин признает для себя “ценным” только произведения Толстого, Гл. Успенского, Эртеля, в которых изображение деревни, вероятно, было близко его собственному видению.

7. Несмотря на то, что отношение к своему произведению у Бунина изменялось, все-таки он неоднократно подчеркивает, что “там” все “верно”, “верно” до такой степени, что можно сказать “будущему историку”: “верь мне, я взял типическое”.

8. Провозглашение “типического” указывает на метод писателя – реализм: в задачу входило изобразить “правду жизни”.

«Никогда не мог понять слов “любви беззаветной к народу”. Кто так любит народ? Все выдуманные чувства, которыми жило несколько поколений. И что такое народ?» (Устами Буниных 1982. 3: 204).

9. Бунин не терпит абстрактной, заданной любви к народу. Ему кажется, что его жизненная позиция более объективна, в смысле правдива.

“…Захотелось написать одного лавочника, был такой, жил у большой дороги. Но по лени хотел написать сначала ряд портретов: его, разных мужиков, баб. А потом как-то так само собой вышло, что сел и написал первую часть в четыре дня. И на год бросил” (Бунин 1973, 2: 274).

10. “Ряд портретов”, т. е. нечто статическое, фрагментарное, соответствующее, с одной стороны, специфике авторского видения – действительность в ее “портретности”, внешней выраженности, с другой, соответствующее жанровой определенности – малой эпической форме, что тоже более характерно для таланта писателя.

«Вот видят во мне только того, кто написал “Деревню”!.. А ведь и это я! И это во мне есть! Ведь я сам русский, и во мне есть и то и это! <…> Оттого, что “Деревня” – роман, все завопили! А в “Аглае” прелести и не заметили! Как обидно умирать, когда все, что душа несла, выполняла, – никем не понято, не оценено по-настоящему!» (Кузнецова 1995: 205).

11. “Деревня” называется романом, т. е. такой жанровой формой, для которой – тем более в условиях реализма, “типического” – характерно изображение человека в его межличностной, социально-бытовой опосредованности.

Анализ высказываний писателя о своем произведении позволяет заметить целый ряд противоречий, которые могут проявиться в повести, а могут и не проявиться.

Во-первых, установка на изображение “души русского человека”, на “вообще” может вступить в противоречие с жизненным материалом – жизнью конкретной деревни, конкретного крестьянства.

Во-вторых, своеобразие авторского мировосприятия и специфика таланта могут не соответствовать как предмету изображения (“Деревня”), так и жанру – повести.

В-третьих, Бунин выступает против тенденциозности, против абстрактной “любви к народу”, не замечая, что своей категоричностью, изначально приписывая “русской душе” “трагические основы”, ставит себя в положение не менее тенденциозное, чем любое другое.

“И что такое народ?” – в системе бунинского обыденного мышления такая постановка вопроса оказывается естественной – по отношению к воображаемому идейному противнику, провозглашающему “беззаветную любовь” к некоему обобщенному, обезличенному объекту – народу, но в этой же системе отсутствует подобный вопрос к самому себе: что такое “душа русских людей вообще”? Поэтому в системе критического мышления предмет изображения в повести может быть назван “идеологемой” и задача анализа определена как исследование того, что приписывается этой идеологеме, как это “имя” и его “атрибуты” структурно воплощены.

21.3. Предварительные замечания

В качестве предварительного тезиса следует иметь в виду следующее: несмотря на то, что о народе в повести говорят разные персонажи (преимущественно братья: Тихон Ильич – купец, кулак, торговец, и Кузьма, которого до сих пор в критике называют у нас вполне соцреалистическим словом “правдоискатель”), все-таки все рассуждения о народе в повествовании – авторские, только “раскиданные” между персонажами. Они исходят из одного явно ощутимого идеологемного центра, из одной идеологии, из одного мировосприятия, что естественно для повествования как объективации монологического сознания.

В доказательство этого предположения приведу пока только одно наблюдение.

В настоящем времени повествования Кузьма настроен по отношению к “русской душе” критически-сострадальчески, но за пределами настоящего времени повествования его отношение было иным, о чем мы узнаем из ретроспективных описаний бесед Кузьмы с Балашкиным. Когда-то Кузьма занимал позицию “беззаветной любви к народу”, а непосредственно в повествовании, в диалогах с Тихоном Ильичом, он уже разделяет резко критическое отношение Балашкина. Как совершился этот переход – об этом читатель не знает. Какой-либо эволюции, идейного движения персонажа не изображено.

В повести Кузьма становится носителем одной идеологемной установки.

Тихон Ильич вроде бы сначала гордится тем, что он русский человек (позиция национальной гордости), но потом соглашается с Кузьмой и высказывается о “русской душе” так, что он даже Кузьме кажется сумасшедшим. Таким образом, идеологическая позиция братьев заранее задана автором, диалога-спора между братьями не происходит. Автор постоянно “приписывает” себя персонажам, ситуациям, слову персонажей, и главное – наделяет персонажей собственным видением мира – как видением чувственно-страстным, видением мира в его предметности, а следовательно, фрагментарности.

Персонажи не только видят в окружающей жизни одно и то же, но и говорят порой одними и теми же словами, и способ их мышления одинаков – авторский.

Тихон Ильич: “Господи Боже, что за край! Чернозем на полтора аршина, да какой! А пяти лет не проходит без голода. Город на всю Россию славен хлебной торговлей, – ест же этот хлеб досыта сто человек во всем городе. А ярмарка? Нищих, дурачков, слепых и калек, – да все такие, что смотреть страшно и тошно, – прямо полк целый!” (3: 14).

Кузьма: «“А богатство-то какое!” – думал он, мучительно сидя с поднятыми коленями на голом дне телеги, на клоке соломы, крытом веретьем, и оглядывая улицу. Чернозем-то какой! Грязь на дорогах – синяя, жирная, зелень деревьев, трав, огородов – темная, густая… Но избы – глиняные, маленькие, с навозными крышами» (3: 66).

В этих высказываниях мы можем наблюдать одну из главных черт всей повествовательно-смысловой структуры повести. Жизненная реалия вроде бы предполагает постановку проблемы в социально-экономической плоскости: богатство природы, обилие хлеба – и нищета народа. Но решение проблемы дается в ином направлении – существующее объясняется “природными свойствами славянина”, изначальным состоянием “русской души”.

Проблема бунинского изображения “русской души” как правдивого или ложного – абсурдна. Несомненно, что в повести объективировался определенный бунинский тип авторства в условиях – освоения определенного жизненного материала, жизни крестьянства; столкновения идеологемной установки и жизненного материала; в условиях специфики авторского поэтического таланта и жанра.

§ 22. “Русская душа” как имя и предикат22.1. Прямые именования22.1.1. Прямое именование “русской души” – “русского народа” начинается на первых страницах повести – в репликах Тихона Ильича

“Живем – не мотаем, попадешься – обротаем. Но – по справедливости. Я, брат, человек русский. Мне твоего даром не надо, но имей в виду: своего я тебе трынки не отдам! Баловать, – нет, заметь, не побалую!” (3: 8).

Так впервые говорится о “русской душе” и приписывается ей наиболее нелюбимое Буниным качество – бахвальство, национальная спесь.

Напрашивается прямое сопоставление с произведением, которое создавалось почти через двадцать лет после “Деревни” – романом “Жизнь Арсеньева, Юность”: это же “качество” русского народа осмысливается в речи автобиографического персонажа, в его воспоминаниях о мещанине Ростовцеве, у которого квартировал гимназист Арсеньев.

“ – Надо ко всему привыкать, барчук. Мы люди простые, русские, едим пряники неписаные, у нас разносолов нету…

И мне показалось, что последние слова он произнес почти надменно, особенно полновесно и внушительно, – и тут впервые пахнуло на меня тем, чем я так крепко надышался в городе впоследствии: гордостью” (5: 53).

“Гордость в словах Ростовцева звучала вообще весьма нередко. Гордость чем? Тем, конечно, что мы, Ростовцевы, русские, подлинные русские, что мы живем той совсем особой, простой, с виду скромной жизнью, которая и есть настоящая русская жизнь и лучше которой нет и не может быть, ибо ведь скромна-то она только с виду, а на деле обильна, как нигде, есть законное порождение исконного духа России, а Россия богаче, сильней, праведней и славней всех стран в мире. Да и одному ли Ростовцеву присуща была эта гордость?” (5: 53–54).

22.1.2. Этой же темой начинается и первый разговор Тихона Ильича с Кузьмой

Кузьма говорит, что он “странный русский тип”. Тихон Ильич – что он тоже русский.

Кузьма уточняет:

“Ты вот, вижу, гордишься, что ты русский, а я, брат, ох, далеко не славянофил! Много баять не подобает, но скажу одно: не хвалитесь вы, за-ради Бога, что вы – русские. Дикий мы народ!” (3: 26).

Тихон Ильич соглашается:

“Это-то, пожалуй, правильно, – сказал он. – Дикий народ. Шальной.

– Ну, вот то-то и есть. Я, могу сказать, довольно-таки пошатался по свету,

– ну и что ж? – прямо нигде не видал скучнее и ленивее типов. А кто и не ленив, – покосился Кузьма на брата, – так и в том толку нет. Рвет, гандобит себе гнездо, а толку что?” (3: 26).

Так начинает процесс приписывания идеологеме “русская душа” оценочных атрибутов: дикий, шальной, скучный, ленивый, бестолковый.

22.1.3. Приписание происходит главным образом в диалогах Тихона Ильича и Кузьмы, Кузьмы и Балашкина, всем остальным повествованием оценки персонажей иллюстрируются

Сюжетная мотивировка диалогов не совпадает с их содержанием.

Первый раз братья встречаются по инициативе Тихона Ильича, который намеревается помириться с братом и устроить его управляющим в Дурновку. Но ни о примирении, ни о делах разговора не ведется. Вместо этого Кузьма рассуждает о “русской душе”.

После убийства Молодой своего мужа Родьки Тихон Ильич едет к брату с целью посоветоваться, как быть. Но после его признания – “мой грех” – следует опять же пространное размышление Кузьмы, изложение целой концепции межличностных отношений в крестьянских семьях.

Резкая характеристика народа в диалогах смягчается тем, что братья сами причисляют себя к народу, говорят, что и они русские, что и они – дурновцы. И все-таки все наименования “русской души” исходят из одного – авторского – видения жизни народа.

Все характеристики русского народа Тихоном Ильичом и Кузьмой представляют собой обыденные суждения, в основе которых личностная оценочная позиция, поэтому один обыденный довод легко побивается другим – таким же бездоказательным, субъективным.

Кузьма – Балашкину: «Такой народ! Величайший народ, а не “такой”, позвольте вам заметить»; “Платон Каратаев – вот признанный тип этого народа!” (3: 56).

Балашкин – Кузьме: “Вши съели твоего Каратаева! Не вижу тут идеала!” (3: 56).

Кузьма – Балашкину: “ – А русские мученики, подвижники, угодники, Христа ради юродивые, раскольники?” (3: 56).

Балашкин – Кузьме: “ – Что-о? А Колизеи, хрестовые походы, войны леригиозные, секты несметные? Лютер, наконец того?” (3: 57).

Кузьма (в разговоре с Тихоном Ильичом) не соглашается с мыслью о том, что русский народ отстал в своем развитии из-за векового монголо-татарского ига, “побивает” эту мысль расхожим доводом:

“А кто виноват? Татаре, видишь ли, задавили! Мы, видишь ли, народ молодой! Да ведь авось и там-то, в Европе-то, тоже давили немало – монголы-то всякие. Авось и германцы-то не старше…” (3: 27).

Тихон Ильич (в размышлениях наедине, сам с собою) – тоже ссылается на другие страны.

“ – Да неужели так и в других странах?

Нет, не может того быть. Бывали знакомые за границей, – например, купец Рукавишников, – рассказывали… Да и без Рукавишникова можно сообразить. Взять хоть русских немцев или жидов: все ведут себя дельно, аккуратно, все друг друга знают, все приятели, – и не только по пьяному делу, – все помогают друг другу; если разъезжаются – переписываются, портреты отцов, матерей, знакомых из семьи в семью передают; детей учат, любят, гуляют с ними, разговаривают, как с равными, – вот вспомнить-то ребенку и будет что. А у нас все враги друг другу, завистники, сплетники, друг у друга раз в год бывают, мечутся как угорелые, когда нечаянно заедет кто, кидаются комнаты прибирать… Да что! Ложки варенья жалеют гостю! Без упрашиваний гость лишнего стакана не выпьет…” (3: 44).

Так думает Тихон Ильич, в одной из бесед с Кузьмой говорит то же самое.

«– Верно. Ни к черту не годный народ! Ты подумай только…

И оживился, увлеченный новой мыслью:

– Ты подумай только: пашут целую тысячу лет, да что я! больше! – а пахать путем – то есть ни единая душа не умеет! Единственное свое дело не умеют делать! Не знают, когда в поле надо выезжать! Когда надо сеять, когда косить! “Как люди, так и мы”, – только и всего. Заметь! – строго крикнул он, сдвинув брови, как когда-то кричал на него Кузьма. – “Как люди, так и мы!” Хлеба ни единая баба не умеет спечь, – верхняя корка вся к черту отваливается, а под коркой – кислая вода!» (3: 105–106).

Таким образом идеологема “русская душа” наполняется все новыми и новыми “эпитетами” – “Ни к черту не годный народ”, далее будет – сквернословы, лентяи, лгуны, “бесстыжие”…

22.2. Косвенные именования

1. Народ не имеет искреннего религиозного чувства.

Тихон Ильич: “Все грешны. Да ведь сказано: за один вздох все прощается” (3: 27).

Кузьма: “А ты остановись да подумай: как же это так? Жил-жил свиньей всю жизнь, вздохнул – и все как рукой сняло! Есть тут смысл ай нет?” (3: 27).

Кузьма наблюдает за Акимом и размышляет:

“Он (Аким. – И. К.) опять торопливо перекрестился и опять с размаху поклонился – и Кузьма уже с ненавистью взглянул на него. Вот Аким молится – и попробуй-ка спросить его, верит ли он в Бога! Из орбит выскочат его ястребиные глаза! Разве он татарин какой” (3: 76).

2. Народ живет двойственной, лживой жизнью, потому что жизнь его строится на расхождении слова и дела.

“ – Вот, вот, вот! – подхватил Кузьма, стуча ногтем по столу. – Самое что ни на есть любимое наше, самая погибельная наша черта: слово – одно, а дело – другое! Русская, брат, музыка: жить по-свинячьи скверно, а все-таки живу и буду жить по-свинячьи!” (3: 27).

3. Межличностные отношения у русских людей строятся на насилии, грубости, издевательствах.

Кузьма – Тихону Ильичу: “Чем позлей уязвить? Бедностью!” (3: 31).

Это положение подтверждается двумя примерами. Тихон Ильич встречает крестьянина Якова словами:

“Хоть бы картузишко купил себе” (3: 20).

Разговор мужиков в селе Казаково, куда приехал Кузьма в надежде устроиться на работу, начинается словами одного из них:

“Ты бы, Акимушка, хотя поясок-то купил, – притворно-просто говорил пекарь, труня и поглядывая на Кузьму, – приглашая и его послушать Акима” (3: 73).

4. Крестьяне грубы, черствы, радуются несчастью другого человека.

Кузьма: “На пожар, на драку весь город бежит, да ведь как жалеет-то, что пожар али драка скоро кончились!” (3: 30).

Такое отношение к другому человеку – его несчастью как забаве, как развлечению, и данная деталь (пожар) – обыгрываются в близком к повести рассказе “Худая трава”.

“Он (умирающий крестьянин Аверкий. – И. К.) жадно прислушивался к тому шуму и гаму в селе, который люди, бегущие на пожар, всегда зачем-то преднамеренно увеличивают. Он, по старой привычке, заразился было этим чувством, но скоро понял, что пожару он только обрадовался – обрадовался развлечению, тому, что прибегут к нему, потащат его из риги вон, понял и то, что пожар далеко и что ничего этого не будет – и опять почувствовал равнодушие, опять лег” (3: 396).

Этот пример еще раз указывает на характерную черту бунинского типа повествования: с одной стороны, абсолютно всему приписывается авторское мировосприятие, а с другой, в завуалированной форме – в описании воплощается не изображение персонажа, не “перевоплощение” в него, а собственное авторское отношение к изображаемому: крестьянин не просто как-то реагирует на пожар, но в его сознании каким-то образом присутствует мысль, “оценка”, размышление о “типичности” “шума и гама”, “который люди, бегущие на пожар, всегда зачем-то преднамеренно увеличивают”.

Это пример того, что мною называется авторская повествовательная атмосфера.

5. Крестьяне жестоко относятся не только друг к другу, но и к птицам, животным.

“Мажут бедным невестам ворота дегтем! Травят нищих собаками! Для забавы голубей сшибают с крыш камнями! А есть этих голубей, видите ли, – грех великий. Сам дух святой, видите ли, голубиный образ принимает!” (3: 30).

Эта черта крестьянской “русской души” раскрывается в целом ряде эпизодов.

Тихон Ильич “изо всей силы ударил Буяна сапогом в голову” (3: 54), “молодой человек” отрубает курице голову: “<…> и через минуту раздался короткий стук, и безголовая курица, с красным обрубочком шеи, побежала по траве, спотыкнулась и завертелась, трепыхая крыльями и разбрасывая во все стороны перья и брызги крови” (3: 70).

Аким в восприятии Кузьмы:

“И, прислушиваясь, осклабился, поднял брови, и его суздальское личико стало радостно-грустно, покрылось крупными деревянными морщинами.

– Вот бы из ружья-то его! – сказал он особенно скрипуче и картаво. – Так бы и кувыркнулся!

– Это ты про кого же? – спросил Кузьма.

– Да про соловья-то этого…

Кузьма сжал зубы и, подумав, сказал:

– А стерва ты мужик. Зверь” (3: 75).

6. Русскому народу в его исторической жизни приписываются вероломства, убийства.

Кузьма: “Историю почитаешь – волосы дыбом станут: брат на брата, сват на свата, сын на отца, вероломство да убийство, убийство да вероломство…” (3: 30).

7. Отвратительны отношения в крестьянских семьях.

Кузьма: «<А песни? Все одно, все одно: мачеха – “лихая да алчная”, свекор – “лютый да придирчивый”, “сидит на палате, ровно кобель на канате”, свекровь опять-таки “лютая”, “сидит на печи, ровно сука на цепи”, золовки – непременно “псовки да кляузницы”, деверья – “злые насмешники”, муж – “либо дурак, либо пьяница”, ему “свекор-батюшка вялит жану больней бить, шкуру до пят спустить”, а невестушка этому самому батюшке “полы мыла – во щи вылила, порог скребла – пирог спекла”, к муженьку же обращается с такой речью: “Встань, постылый, пробудися, вот тебе помои – умойся, вот тебе онучи – утрися, вот тебе обрывок – удавися”…» (3: 31).

Данная система внутрисемейных отношений иллюстрируется всем повествованием, особенно подчеркивается жестокое отношение мужчин к детям и женщинам.

8. Народу приписывается беспамятство, жестокое отношение к детям.

“…Он сам почти ничего не помнит из этой жизни. Совсем, например, забыл детство: так, мерещится порой день какой-нибудь летний, какой-нибудь случай, какой-нибудь сверстник… Кошку чью-то опалил однажды – секли. Плеточку со свистулькой подарили – и несказанно обрадовали. Пьяный отец подозвал как-то, – ласково, с грустью в голосе:

– Поди ко мне, Тиша, поди, родной!

И неожиданно сгреб за волосы…” (3: 43).

Иное дело, когда плеточку со свистулькой как реалию своего детства вспоминает автобиографический персонаж в романе “Жизнь Арсеньева. Юность”.

«А потом были еще две великих радости: мне купили сапожки с красным сафьяновым ободком на голенищах, про которые кучер сказал на весь век запомнившееся мне слово: “В аккурат сапожки!” – и ременную плеточку с свистком в рукоятке… С каким блаженным чувством, как сладострастно касался я и этого сафьяна, и этой упругой, гибкой ременной плеточки!» (5: 11).

В памяти Тихона Ильича остались опаленная им кошка, за которую его секли, плеточка, жестокость отца. В памяти автобиографического персонажа плеточка ассоциирует с комплексом тончайших переживаний, она вписана в концепцию начала жизни как постижения природно-предметного мира, дана в системе чувственнострастного восприятия и возвышенной стилистики.

9. Именование крестьянина “зверем”.

Кузьма несколько лет вместе с братом был коробейником, т. е. бродил по той местности, которая и описывается в повести, он “довольно-таки пошатался по свету”, но он многое видит как бы впервые, и эмоциональная реакция его на крестьян – это реакция первого видения, реакция удивления, взгляд “цивилизованного” человека на “аборигена”.

Кузьма – Акиму: “ – А стерва ты мужик. Зверь” (3: 75).

Кузьма о Дениске: “циничное животное” (3: 104).

Кузьма видит вошедшего к нему Иванушку:

“Кузьма отрывался от книги и с удивлением, с робостью смотрел на него поверх пенсне, как на какого-то степного зверя, присутствие которого было странно в комнате” (3: 95).

Кузьма у гроба Иванушки: “Руки его, сложенные и закоченевшие под огромной грудью на чистой посконной рубахе, уродованные мозолистыми наростами в течение целых восьмидесяти лет первобытно-тяжкой работы, были так грубы и страшны, что Кузьма поспешил отвернуться. А на волосы, на мертвое звериное лицо Иванушки он даже и покоситься не мог, – поскорее кинул белый коленкор” (3: 97).

Кузьма о Молодой: “Удивило и поразило его равнодушие Молодой к нему, больному. “Зверь, дикарь! – думал он <…>” (3: 101).

В рассказе “Ночной разговор”, который является вариацией эпизода беседы крестьян и Кузьмы в шалаше, говорится:

“И через минуту гимназист с ужасом и отвращением увидал то, что прежде видел столько раз совершенно спокойно: голую, мужицкую ступню, мертвенно-белую, огромную, плоскую, с безобразно разросшимся большим пальцем, криво лежащим на других пальцах, и худую волосатую берцу, которую Федот, распутав и кинув онучу, стал крепко, с сладостным ожесточением чесать, драть своими твердыми, как у зверя, ногтями” (3: 239).

Подобным видением наделяется даже старая крестьянка Анисья, которая, идя к сыну, сначала по-авторски воспринимает природный мир, потом подходит к пашущему землю мужику, спрашивает, правильно ли она идет, просить дать ей воды. Вся сцена выписана теми поэтическими приемами, которые были наработаны Буниным в “Деревне”.

«“В Панское!” – тоже криком отозвался большой босой старик, расстегнувший под своей первобытно-густой бородищей ворот длинной рубахи, подоплека которой чернела от пыли и пота. “А напиться, родный, нечего?” Он, шатаясь, оступясь в борозде, подошел в это время с сохой к меже и, обивая блестящую палицу о подвои, остановился. “Можно”, – сказал он. Она подняла с межи кувшин, заткнутый шапкой, и припала к воде, косясь на ступни старика. Он был страшен, похож на лешего или болотного: огромная голова, зеленовато-желтые кудлы, такая же борода, фиолетовое конопатое лицо и совсем зеленые глаза, свирепо сверкавшие из-под косматых и редких бровей; ступни же его – цвета свеклы – напоминали сошники. Но сразу видно – редкой доброты человек…» (3: 253).

10. Не только во внешности и поведении крестьян постоянно отмечается дикое, звериное, но и крестьянское жилище уподобляется звериному логову.

“И неприятно чернела только темная изба Серого. Она была глуха, мертва. Кузьма уже знал: если войдешь в ее темные полураскрытые сени, почувствуешь себя на пороге почти звериного жилья – пахнет снегом, в дыры крыши видно сумрачное небо, ветер шуршит навозом и хворостом, кое-как накиданным на стропила…” (3: 91).

Как звериное описывается крестьянское жилище и в рассказах.

“Спал Иван с сумрачным, презрительным лицом, Иван, в черной землянке которого на краю голой деревни, в темноте и грязи, под низким потолком, под дерновой крышей, уже третий год лежит, умирает и все никак не умрет его страшная, черная старуха мать, а зубастая, худая жена кормит темно-желтой, длинной тощей грудью голопузого, сопливого, ясноглазого ребенка, с губами, в кровь источенными несметными избяными мухами” (“Ночной разговор”) (3: 243).

В рассказе “Князь во князьях” Лукьян Степанович не достраивает дом, ждет, пока подрастут внуки: “Пусти-ка их! Живо все шпалера обдерут” (3: 325). Он с большой семьей живет в землянке, в которой “мрачно, темно”, мокрый земляной пол, сырость. В конце рассказа это жилье называется: “теплая земляная берлога”.

“Особенно хорошо знал жизнь деревни Евгений Алексеевич, много рассказывал жутких историй. Он делился с Яном своими впечатлениями о жизни в Огневке, вспоминал мужиков, их жестокое обращение с женщинами” (воспоминание В. Н. Муромцевой-Буниной) (Бабореко 1983: 137).

Таким образом собирались для повести именно “жуткие истории”, то, что подходило под концепцию, что соответствовало авторской идеологеме.

Бунин вспоминал о своем чтении на Капри у Горького рассказа “Веселый двор”:

«Все очень хвалили, сам Горький – сдержанно, намекнул, что России я не знаю, ибо наши места – не типичны, “гиблые места”…» (3: 633).

Бунин, несмотря на переменчивость отношения к повести, остался при мнении, что он “взял типическое”.

На “типизацию”, на обобщение направлены финальные сцены всех трех частей повести. Первая часть заканчивается следующим эпизодом, в котором выражается авторское видение русской жизни.

«Он допил рябиновку, накурился так, что потемнело… Неверными шагами, по зыбкому полу, вышел он в одном пиджаке в темные сени, ощутил крепкую свежесть воздуха, запах соломы, запах псины, увидал два зеленоватых огня, мелькнувших на пороге…

– Буян! – позвал он.

Изо всей силы ударил Буяна сапогом в голову и стал мочиться на порог.

Мертвая тишина стояла над землей, мягко черневшей в звездном свете. Блестели разноцветные узоры звезд. Слабо белело шоссе, пропадая в сумраке. Вдали глухо, точно из-под земли, слышался все возрастающий грохот. И вдруг вырвался наружу и загудел окрест: бело блистая цепью окон, освещенных электричеством, разметав, как летящая ведьма, дымные косы, ало озаренные из-под низу, несся вдали, пересекая шоссе, юго-восточный экспресс.

– Это мимо Дурновки-то! – сказал Тихон Ильич, икая и возвращаясь в горницу» (3: 53–54).

Полемика с гоголевской “птицей-тройкой” очевидна, полемика со всеми, кто по-иному видел Россию, ее будущее.

Да и сам писатель воспринимал и выражал в слове даже отдельные реалии природно-предметного мира в иные времена своей жизни по-иному.

Вспомним из “Антоновских яблок”:

“Долго прислушиваемся и различаем дрожь в земле. Дрожь переходит в шум, растет, и вот, как будто уже за самым садом, ускоренно выбивают шумный такт колеса: громыхая и стуча, несется поезд… ближе, ближе, все громче и сердитее… И вдруг начинает стихать, глохнуть, точно уходя в землю…” (2: 160).

Это еще одно подтверждение той мысли, что всё в бунинских произведениях слагается из одних и тех же деталей, из “архива” авторской памяти.

Кузьма: «“Русь, Русь! Куда мчишься ты?” – пришло ему в голову восклицание Гоголя. – “Русь, Русь!.. Ах, пустоболты, пропасти на вас нету! Вот это будет почище – “депутат хотел реку отравить”… Да, но с кого и взыскивать-то? Несчастный народ, прежде всего – несчастный!..» (3: 63).

Так как человеческое мышление способно любому имени приписать любой предикат, так как в художественном тексте объективируется эмоциональная сфера субъекта словесной деятельности и его обыденные представления о мире и человеке, то – вполне естественно, что Бунин, сочинив себе данную картину народной жизни, в атрибуте “несчастный” выразил свое отношение к предмету изображения – “русскому народу”, “русской душе вообще”.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю