355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Игорь Галеев » Калуга первая (Книга-спектр) » Текст книги (страница 6)
Калуга первая (Книга-спектр)
  • Текст добавлен: 26 сентября 2016, 01:20

Текст книги "Калуга первая (Книга-спектр)"


Автор книги: Игорь Галеев



сообщить о нарушении

Текущая страница: 6 (всего у книги 23 страниц) [доступный отрывок для чтения: 9 страниц]

Беда прямо с этими женщинами, девушками, Леночками, лапочками, дерзкими, пылкими...

А закомплексованные, ошарашенные своим нестандартным жребием девицы (толстоногие, крупноносые, кривоногие, очень уж полногрудые, коротконогие, жидковолосые, ушастые, губастые или со шрамами) принимали её тенденциозное мировоззрение, как благость, как единственно возможное решение межполовых и межлюдских проблем. Леночка призывала к внутренней гармонии и возвращала им самих себя – с полнотой сил и красотой натуры. И знакомые продолжали топтаться тут же и мечтать, и пьянеть от её звонкого голоса и её благородных порывов. Так вокруг неё всюду собирались кучки совершенно разных людей. Леночка была магнитом, а они – гвоздями. Так она два года искала твердых идейных платформ, находила, слушала, отрицала. Натыкалась на идеалы и презирала их. Восемь раз идеалы дорогу перебегали. Богатейший опыт приобрела, лапочка, умничка. И совсем уж было возненавидела хамельонское многообразие жизни, так как увидела перед собой планету, кишащую лицемерием, и чуть было не заговорила о грязном многообразии, которое сжигает все чистое, душит искреннее, оставляя пепел несдуваемой горечи и вечной тоски. И написали бы тогда, что "незачем нам (женщинам) искать чего-то и смысла, если уже доказано, что все мужики обманщики и подлецы". Посмотрите на Леночку: вот она бросила учиться, стала работать и куда свою трудовую лепту вносит. И папа не знал, что дочь не учится, мама переживала, но не перечила, единственный человек, который понимал и занимался, по словам папы, всепрощенчеством. Так бы и жила Леночка, от кавалеров отмахиваясь, бывших подруг не принимая, эстетствовала бы втихую, ела и пила бы в липкой столовой, спать ложилась в 23-30, если бы не одно обстоятельство. Был у неё незримый покровитель, которого судьбой называют. "Дядечкой" она его называла. И видел он, что и в разочарованном виде Леночка, резвушка, кровь молодая, смеялась звонче всех, когда природа брала верх, когда забыв о трагичности мира, могла она запеть, сделать какое-нибудь мальчишеское "па", перепрыгнуть через три ступеньки и подмигнуть встречному праздному пареньку на эскалаторе. И видел тот тайный покровитель, что на юную дщерь тягостный пессимизм все шибче наваливался, нигилизм ширился, презрение росло. И путалась о себе в мыслях Леночка, терялась в хаосе мыслей, совсем сбилась столку: что от чего в ней берется. Накатила природа на мышление инстинкты и законы свои функциональные, и не слыхать бы стало Леночку через три года, зауряднейшей фигурой по земле бы пошла, вновь стала бы слепой с безобразным мировоззрением; и одна лишь интуиция, да "дядечка"-покровитель могли теперь спасти Леночку, вывести её к чему-либо более перспективному. Чтобы и род здоровым был и надежда какая-то.

И действительно, интуиция сделала в ней щелчок, когда сошлись пути-дороги её и Копилина. Встретились, как говорили в старину, любимая и любимый.

Вариант.

"Ты же помнишь, как в 1989 году я увлекся ландшафтом."

"Чем, чем?"

"Ты тоже забыл. Я увлекся этой, как там, природой, короче."

"Ну помню, ездил ты в тайгу. И что? Ты давай не тяни."

"Тогда я ещё уезжал в деревню, как ее?"

"А пошел-ка ты! Откуда мне помнить, если ты не помнишь. Мы о чем с тобой говорили? Я начну думать, что у тебя с головой того. Слушай, я лучше домой пойду."

"Подожди. Это для тебя важно."

"Моралитэ, что ли? Не витай в облаках, старина".

"Ты послушай."

"Ну ладно, черт с тобой, не тяни, рассказывай свою поучительную историю."

"Она так себе. Не то, что поучительная. С таким мало кто сталкивается."

"Охотничий анекдот?"

"Нет, просто тогда, в той местности, ну, как её название?"

"Говори – деревушка."

"Да нет, это далеко от нее. Там просто местность называется по-особому, гора, река, озеро, болото и все это вместе..."

"Нет! Я так больше не могу, это издевательство!"

"Сядь, пожалуйста. Понимаешь это очень важно. Может быть, ты тогда меня поймешь, сам же допытывался."

"Ну сел. Только учти, я один способен тебя хоть как-то слушать. Ты же форменный дебил. Не зря тебя здесь чокнутым считают. Я их понимаю. Пока ты слово выдавишь – родить можно!"

"Ты слушаешь? Так вот. Местность там эта велеречивая."

"Какая?!"

"Ну да, очень такая бесконечная."

"Давай, давай, гони."

"Я попал туда с одним мужчиной."

"Ну естественно, это тебе больше подходит."

"Он знал Якова Леонидовича Мартынова давно. Три года сам завозил ему продукты. Он его даже не просил помогать. А тот ехал на охотничий участок..."

"Стой, подожди! Я так ни черта не пойму. Кто такой Яков? И кто такой тот и он? Давай-ка лучше так – зимой это было?"

"Кажется, снежок был."

"Вы ехали или шли?"

"Ехали."

"На чем?"

"На таком, типа мотоцикла."

"Ты же изобретатель, Кузя! На снегоходе?"

"Точно!"

"Понятно. А этот Яков жил в тайге. Один жил?"

"Да."

"Он охотник?"

"Нет, он это..."

"Рыбак, егерь, натуралист?"

"Нет, он, как бы отшельник."

"Ну ты, Кузьма! Он, значит, бежал от общества, горемыка или философ?"

"Нет, он вымирал, он..."

"Вымирал, фю-фю-фю! Не могу больше!"

"Ну подожди, сядь! Я же тебе не анекдот рассказываю."

"Конечно, чистую правду. Я в своей жизни слушал любого грузчика, бича, я внимал недоумкам. Это моя профессия. Но ты! Куда ты сунул свой запас слов? Ты же всегда умел ярко объяснить. Что ты с собой сделал? Отвечай."

"Ну ты же знаешь... я мало общаюсь. И потом, я многое уже отговорил. А новое не умещается в прежние понятия. Я теперь должен пока смотреть."

"Куда ты будешь смотреть? В телевизор? Кузьма, у тебя седина на висках, а ты все чертишь и чертишь. А все эти твои ребяческие увлечения? Конечно, твои игрушечные изобретения для сограждан – это очень мило. Но их всего пять. Ты бы мог их сделать за пять дней. Почему ты не работаешь в нормальных условиях. Это прожигание жизни и похоже на деградацию!"

"Я тебе уже говорил, Лёнь. Я занимаюсь одной идеей, мне нужно вычислить все до последней черточки. Я хочу увидеть..."

"Да что ты там говорил! Ты бредишь. Ты похож на маньяка, который выдумывает скатерть-самобранку. Ну и что это за идея?"

"Ад и рай, я тебе говорил."

"Кузя, ты больной, это точно. Хорошо, что не буйный. Хочешь я тебя инкогнито свожу к хорошему психиатру. Таблеточки попьешь, успокоительные процедуры, отдохнешь, отвлечешься."

"Я такой же больной, как и ты. Даже меньше."

"Нет, Кузьма. Ты – больше."

"Ну ладно, пусть. Я же тебе хочу объяснить на примере того случая."

"Рай и ад?"

"Нет. Развитие. Итоги."

"Понятно. Значит, этот Яков занимался там чем-то бредовым. Мировоззрение у него, небось, или поэзия."

"Он ждал смерти."

"Ого! Он урод?!"

"Нет, он пра-пра-внук Мартынова. Три или два пра".

"Это который Александра Сергеевича того?"

"Почти. На дуэли."

"Ой, как смотрит! Думаешь, фурор, эффект сделал? Голубчик мой, Кузя, он тебе просто наплел. То, что он идиот, ты об этом не думал?"

"Ты его не видел."

"Ну и что. И слава Богу! Я таких чудиков каждый день по шесть штук встречаю, и не где-нибудь в тайге, а в столице. Удивил! И что он за типаж?"

"Он старик. Ты не перебивай."

"Ладно, рассказывай, а перебивать я все равно буду. "Он", "они", "тот", "Яков", а как я пойму. Рассказывай, у меня времени нет."

"Тогда мы приехали, сгрузили два мешка, а мне понравилось, место там хорошее."

"Пописать захотел?"

"Да, ты помнишь, как я задумал эту книгу. А у Якова Леонидовича зимовье просторное, там перегородка даже была, как бы вторая комната, топчан ещё один."

"Барствовал отшельничек. Понятно. Это тебе мужчина тот сказал, что он пра-пра Дантеса.?"

"Нет, там никто об этом не знал. Мне сам Яков Леонидович это рассказал."

"Ну я понял, можешь не продолжать. Ты хочешь подвести меня к мысли о расплате за предков, так сказать кровь за кровь, фамильное проклятие , вырождение династии, нравственная расплата. Дурак твой Яков, вот и все. Ну ладно, мне пора."

"Посиди. Он не дурак. Тут, наверное, просто совпадение, что он именно Мартынов. Мог быть любой другой. Тем более, что он не расплачивается, а наоборот – получил все, что мог. Он удивительный человек. Я не буду пересказывать его биографию. Я её, к тому же, почти не знаю. У него было два увлечения всю жизнь: он рисовал и читал. Это помимо всего социального. Он рисовал и читал много. Но не там. Там он не рисовал и не читал."

"Молчал?"

"Почему? И говорил иногда. Он говорил, что у него переход медленный, что ещё не все испепелено внутри."

"Так и говорил?"

"Я точно не помню. Я ведь сам сначала не понимал. И побаивался его. Я понял потом, когда уехал. А тогда тоже недоумевал. Он ещё говорил, что в его развитие было заложено не такой уж большой страстности и что все-таки он вошел в мысль. Я его последние слова запомнил: закон перерождения из социального во внутреннюю, или как её, в индивидуальную мудрость сознания, прорасти из плоти социума до задач рождения. Это точно его слова. Их я только дословно запомнил."

"Хочешь сказать, он своим умом дошел. Прочитал, наверное, где-то. И чем он сам занимался? Ты его рисунки видел?"

"Нет, у него их там не было. Он говорил, что рисунки, книги, общение были средствами прирастания. Что это был его путь. Ну он там чай готовил, дрова приносил, воду. Мог зимой не топить сутками, и едой не мучился, мог и не спать, я теперь думаю, он и так вряд ли спал, просто лежал с открытыми глазами или с закрытыми. Один раз я ночью что-то проснулся, зажег лампу, вышел на его половину, а он это..."

"Что?"

"Сидит на топчане и смотрит."

"Куда?"

"Да куда-то так... и меня не замечает. Утром проснулся, он опять так же смотрит, только рука у него, я запомнил, немного сдвинулась. Вот так ещё сутки и просидел."

"Ну и что такого. Старик вырождающийся. Ты что, таких ни до, ни после не видел?"

"Таких нет."

"Понятно, они все разные внешне. А многие, как и этот, двигаться не любят."

"Зато тепло любят."

"Ну, твой Яков разновидность какой-нибудь психиатрической штучки. Он про Мартынова рассказывал?"

"Нет, он только сказал, что все это было глупо."

"Еще бы! Родил же Мартынов такого отпрыска-выродка."

"Я тоже думал, что он выродок. Он ещё говорил, что интеллектуализм ранний не дает ему теперь завершить последние штрихи развития."

"Ну, шизо!"

"Это я своими словами. Понимаешь, он говорил сам с собой. Я зайду, он говорит и продолжает, но это редко. А в самом начале предупредил, что если заговорит, то чтобы я не смущался – хочу слушаю, хочу нет, ему все равно."

"Постой, Кузьма! Как я забыл о Татьяне! Ну ладно я, а ты-то? У тебя же опыт индийский, ты что, до сих пор не понял, что он шизо от йоги?"

"В том-то и дело, что я сам так вначале думал. Понимаешь, когда уехал оттуда, как-то позже, уже здесь, познакомился с одним. А он знал Якова Леонидовича, работал с ним. Отзывался, как об умнейшем человеке, эрудите, но странным человеке. И он его тоже "тихим шизо" называл."

"Ну а Татьяна?"

"Ты слушай. Павел Николаевич..."

"Который с ним работал?"

"Да. Он говорил, что сам его подозревал в занятиях йогой и мечтал у него поднабраться источников. Но потом разочаровался, так как Яков Леонидович знал многие философские учения, но считал, что йога и аутотренинг – это уход и пустота. Он говорил, что аскетические достоинства вырабатываются у любых мудрых людей параллельно настоящему делу, они появляются естественно и являются одной из частей гармонии итога, когда выработано собственное "я". Он многое запоминает. Работал в музее, бывший интеллектуал."

"Павел Николаевич, что ли?"

"Да. Поэтому и передал мне суждения Якова Леонидовича."

"А сейчас где этот музейный работник?"

"Он болен"

"Ну хорошо. А Яков где?"

"Я не знаю. Я же там больше не бывал. Книгу бросил. Ты же помнишь."

"Конечно, помню такой конфуз."

"Я не сказал тебе ещё важное. Павел Николаевич споткнулся на Мартынове. И не один."

"Че, тоже молчать стал?"

"Нет, он как бы не в своем рассудке."

"Идея-фикс?"

"Не знаю. Нечто вроде смещения тех ценностей, которые были, и тех, что от Мартынова. Переварить-то трудно. Он теперь часто говорит: "Я не хочу никого удивить, не хочу никому ничего доказывать, я себя хочу." И смеется , нос потирает, у него привычка такая, а сам сквозь щели между пальцев за реакцией следит."

"Хорош экземпляр, не буйный?"

"Нет. Ему теперь разрешили в музее билетером работать. Он был научным сотрудником."

"Славно, славно. Эпидемия, я смотрю. Ну и что дальше?"

"Все."

"Как, все? А где моралитэ обещанное?"

"Я тебе не обещал. Ты сам все себя этим моралитэ будоражил, оскорблял."

"Оскорблял? Ух ты, Кузьма! Что это у тебя в глазах за суровость мелькнула? Точь-в-точь Зосима и Тихон праведник."

"Смейся, сколько угодно. Но как бы, Леня, ты не стал, как Павел Николаевич, сквозь щели между пальцами следить за реакцией."

"Ну, это мы как-нибудь объедем. А ты-то сам не того, как считаешь?"

"Может быть, я не успею."

"Смотри, Кузьма!"

"Я тебе хотел дать понять, что я не моралист."

"Совсем?"

"Ну да."

"Тогда скажи мне, чего такого-растакого этот Яков добился?"

"У меня нет пока для этого слов. Чтобы это показать, нужно все искусства собрать воедино. Будь я хоть Цицероном, все равно бы не доказал словами. И зачем? Кому нужно, тот сам придет."

"Ну конечно! Я вас лириков-одиночек очень даже понимаю! Вы все шепчете, слюнявите, трясетесь над своими пузатенькими идеалами, носитесь сами с собой, строите иллюзии, побеждаете и достигаете на картинках. Пластилиновые вы человечки! Бегаете вы от жизни, а она вот – рядом – поезда грохочут, корабли гудят, карьеры, миллионы машин, миллионы людей выполняют программы, банок одних сколько выпускается, а все кичитесь какими-то "истинными ценностями". Да черт с вами, если вам так самодостаточнее жить, но зачем же другим мешать? Обманывайте себя, но не сбивайте молодых. На кой ваши концепции. Что вы после себя помимо клинических бумажек оставите таких же дурней и трупный яд? А ну вас!"

"Мы все, Леня, нужны, и ты сейчас не о Якове Леонидовиче говорил. А об особом роде людей. Что ты всех под одну гребенку?"

"Ну конечно, течения и подтечения. Кучки со вкусами да оттенками. Уж кто-кто, а я этого, Кузя, по горло навидался."

"Да, в твоих вещах это отражено."

"Вот-вот, поиронизируй. Ладно, я тоже такой-разэтакий, но я хоть плюху могу дать, да показать человека дела."

"Ты это здорово умеешь."

"Умею, да. А ты? Ну что с того, что твой цветной шар на площади играет по погоде и ветру разную музыку. Что это – намек? Или так себе инфантильные фантазии? Забава!"

"Конечно забава. Но светлее, чем все эти монументальности, локомотивы, лайнеры и грузовики."

"Все равно ты, Кузьма, сказочник, Дед Мороз."

"Какие приятные оскорбления."

"Смейся, чучело."

"И ты посмейся. Не все же тебе ходить погруженным в эти эпохальные сюжеты."

"Смотри-ка, разговорился. И правильно, это лучше, чем о Якове и билетере. Подумай, Кузьма, может, твое назначение не лезть в эти патологические дебри аутизма, а создавать нечто легкое, забавное, как твой розовый поросенок. Я вчера чуть не упал, когда он чмокал, хрюкал и говорил: "Вот это жизнь!" Любо и мило! И люди смеются, развеиваются. И дети счастливы. Брось ты Якова!"

"Да он мне теперь не в тягость. Это тебя он теперь может..."

"Нет уж! У меня черепок ясный, психика мощная. Единственное, чем Господь Бог в полной мере одарил."

"Ну-ну."

"Нукай, сказочник. А мне пора. Еду! Давай лапу. Будешь в городе, только попробуй не зайди. Ксения тебя не простит. Кузьма, это же чудовищно, что мы теперь видимся раз в год. Давай, не пропадай, имей совесть."

Вторник.

Было дело. После первого выхода в свет разослал всем своим врагам по экземплярчику. Фамилию подчеркнул и разослал. Прямо на учреждения, без всяких домашних адресов. Нате-ка, проглотите! Отчаянный поступок, дерзко-мальчишеский. Представил, как они читали и давились. Захлебывались. Чья взяла? А когда-то хаяли с пеной сквозь зубы. Хранители и блюстители. Народолюбцы. Подумал, вспомнил, как мечту такую имел и разослал, потому что всегда хотел делать то, что думал и идеалам молодости не изменял. Воздал должное. За всех. Улыбчивым конъюнктурщикам и мухоморам с чистыми руками. Пусть других не так терзают, помнят урок. Вышел сборник на иностранном, и его послал, приберег этот случай для самого главного врага, редкое служебное положение занимающего. Напрочь был тот враг, вкрадчивый, ядреный! Здоров нервную систему расшатывать, головной мозг ужасать. Вкусил враг, если фамилию разобрал, может и переводчика привлек, чтобы прочитать, и, глядя на роспись, желчью исходил, со своими архивчиками сверяя.

Кузьма не одобрял, рукой махнуть призывал. На внешнее ты, говорил, тратишься, так, мол, винтиком недолго сделаться. Он только тогда приехал, в состоянии находился плачевном, путь-дорогу искал, от идеалов модных открещивался, наукой увлекся.

Было дело. Помнишь, говорили, как тогда летом сидели ночью, спорили, атмосфера такая тонкая была, лирическая, запахи какие-то неповторимые, стрекот ночной, чай окно открытое, и кто-то как закричит на улице, помнишь? Какая вечность в этом, помнишь? И сколько этой нежной энергии и стихийных сил за спиной. Лирика! Захлопотал, захлопотал тогда, охваченный чувствами к другу, и прописку ему готовил, и работу подыскивал, всех ближних и дальних к делу этому приобщил. Труды немалые – столица не проходной двор, кого попало не принимает. Пока докажешь, пока расскажешь, пока имя какое к делу приобщишь, семь потов сойдет. А Кузьма тем временем незаметно в Калугу укатил, там с горем пополам пристроился, так что поставил в неловкое положение перед друзьями-подвижниками. Рванул его из Калуги один раз, а он не вырывается, рванул второй, а он не поддается, разлад тогда и получился. "Сопьешься здесь," – пригрозил и уехал в творческие места роман дописывать.

Было дело. Чего тогда только не насмотрелся, кого не повидал, на удочки разные попадался, в гнилые круги залезал, черное за белое принимал. Виртуозов-пройдох в столице тьма, со всего света стекаются, бывает и столпами становятся. И тогда уже творит одно, говорит другое, а замышляет третье. И ладно бы, если бы хоть что-то из этого стоящее выходило. Нет, все дань столице, чтобы на периферию не вылететь и со всеми в ласке жить. Резкие были различия между городом и деревней. Хорошо хоть Нематод да Сердобуев помогли верную позицию занять, от мелочевки избавляли. И оба без претензий, без зависти. Без них бы крепко запутался, но ничего, пообвыкся, усвоил, что главное – ритм, умение не сбиваться с него изо дня в день, и не менее важно – информацию одним из первых получать. Мигал так, как контрольная лампочка, а потом надоело. Место отдыха появилось, заперся и неделями носа не показывал, прожитый в столице отрезок переживал, общественные нагрузки по телефону выполнял. Сердобуев с Нематодом старались. Популярность поднималась, как цунами, вес соответственный приходил, земля от этого веса под ногами дрожала. Домашнюю электронику, средство передвижения и собаку ньюфаундленда завел.

Бывало, конечно, критики поругивали, редактора выпрямляли: "Не стоит вот этот моментик, художественность не пострадает, как бы нам его." Настаивал, живым в руки не давался. И понимал, что если в штыки принимают, значит, написанное стоит труда, значит, "еще повоюем!" В профессиональном своем союзе рос и шагал. Делал все, как по совести, как у людей. И люди хвалили. Много откликов получал, изыскивал время, отвечал, на темы злободневные через них выходил.

Было дело. Выезжал за рубеж, но не часто, так как, несмотря на успех, в темных лошадках ходил. Тогда же в Европе познакомился с ровесником-художником, с тем самым, что полотна накопил, а успех все не приходил. Интересная натура. И о нем очерк написал. И ещё друга нашел, англичанина по происхождению. Тоже писатель. Боже, сколько их развелось! К чему? Когда сидел с ним в баре и говорил на ломанном английском, помогая жестами, обсуждая своих и чужих, называя великих и новых, хваля и порицая, вдруг кинул взгляд на входящую девицу и осознал это страшное и большое:

"Боже, сколько же пишут, и ведь хорошо пишут, грамотно, языкасто, умно, от десятилетия к десятилетию все лучше. Куда же такая прорва? Кому? Зачем?"

Удивился собеседник и славный человек англичанин, что про него забыл друг, что у этого русского с примесями четырех кровей (а может и десяти, кто разберет?) умные глаза затуманились и наполнились жуткой неведомой тоской.

"Леня, ты что плохо смотришь, больно где?" – спрашивал он какую-то чепуху, воды давал, но не отвечал ему, смотрел куда-то и ничего не видел, кроме тысяч великолепных книг в красочных и надежных обложках, одна другой чище и светлей, необъятное море слов, где и "Прыжок" мелькает, как тоненькая соломинка. Насос какой-то!

С трудом тогда вышел из этого пике, приятелю большой палец показал, мол, отвалило, на сердце пожаловался. Решил эту проблему, когда летел в самолете:

"Воспитательное значение, образовательное, воспитательное значение, образовательное..."

И когда прилетел, увидел Сердобуева и Нематода с цветами, избавился от наваждения книжных корешков, потекла трудовая жизнь, не имеющая с виду границ и объема.

* * *

Когда Кузьме Бенедиктовичу выделили жилплощадь, мне взгрустнулось. Я люблю с ним общаться. От него все чего-то ждешь и порой дожидаешься. Раджик сначала недоверчиво к нему относился, паханом называл, а Зинаида так и продолжает папочкой дразнить, но деньги у него часто занимают. А Раджик теперь уходит из дома на целый день, все к отцу приглядывается и страсти у него успокоились. По-видимому, до времени. Зина у меня побывала, познакомились. И, нужно признать, вполне приличной собеседницей оказалась. Парадоксами любит подкашивать. Начнет, к примеру, – "Что есть истина?", похохочет, поспорит, а потом серьезно так говорит: "Жизнь – от женщины." И я теряюсь. Тут ничего не возразишь, жизнь-то действительно от женщины и, вроде, загадка женщина. Я и соглашаюсь: "от женщины жизнь". Правда, пытался я мужчин, как первокапателей жизни, привязать к женщинам, но Зинаида говорит, нельзя, потому что женщина дает жизнь и мужчинам. Хотел я как-то к целому подвести, к взаимонеизбежности, но Зинаида говорит, что это глупо, потому что в начале был матриархат, а ещё раньше вообще мужчин не было, и они появились, как тупиковая ветвь, для временной обслуги женщин. И доказательства приводила: каннибализм тарантулитих, слабый волосяной покров, лучшее выживание, выносливость, диктование вкусов, мод, и ещё что-то. "Мужчины ? рабы",? итог подводила. Я соглашался. В 1996 году даже полуинтеллигентным людям уже не к лицу было не соглашаться с новыми людьми. Хотя её трудно было назвать "новой", я припоминаю, ещё в конце семидесятых ? начале восьмидесятых встречались подобные явления. Но вот что меня пугало: мой разум расщеплялся от парадоксов Зинаиды, ибо через день она говорила:

? Веефомит, не правда ли, у меня мужской ум?

Но я не знал, что значит ум женский, и потому пожимал плечами.

? Нет, Веефомит, ? наступала Зинаида, ? отвечайте.

? Но вы же день назад убедили меня, что мужчины тупиковая ветвь.

? Да, ? кивала она рыжей головой, ? но это не противоречит моей концепции. Мужчина развил ум, потому что не тратил жизнь на роды и воспитание, а теперь женщина возьмет то, что мужчина эгоистически приобрел, и все встанет на свои места.

И вот от таких парадоксов у меня расщеплялся ум. Я привык доходить до пределов, но в случае с Зинаидой до них добраться было невозможно. Ее парадоксальные мысли стали вызывать у меня дрожание конечностей. И её чудотворческий образ жизни стал для меня тайной из тайн. Он был отнюдь не легким, по крайней мере для Раджика и Любомирчика. Она их ко многому приучила. Если в доме есть нечего было, то сами добывать старались: Любомирчик крошками с пола перебивался или банки из-под варенья вылизывал, а Радж хлеб у соседей взаймы брал. Тогда уже, почти как сейчас, хлеб копейки стоил, и потому о долгах Радж не беспокоился. Пожили они так месяц-другой и расстроились в буквальном смысле. Радж себе какое-то техническое увлечение нашел, Любомирчик в ясли круглосуточные запросился, а Зина, наконец, роман взялась писать. "Пришло мое время!" ? сказала, и я как-то тут под руку подвернулся. Дело в том, что у меня в доме две комнаты пустуют, а Зине с Раджем вдвоем не пишется, он все там звенит, стучит, а ей тишина полная нужна. Увидела Зинаида, что у меня садик, беседка, птицы залетают, а ей, как она сказала, очень подходит подобное творческое место. Так после одного из парадоксальных споров она меня и обрадовала:

? Веефомит, мне нужно какое-то время переждать, отелиться, чтобы, я хочу сказать, родить настоящее явление ? роман. Могу я воспользоваться вашим домом?

Отказывать в чем-либо женщине в 1996 году было наидурнейшим тоном. Я, естественно, с открытой душой. Она меня тут же за бумагой отправила. Обеспечил всем необходимым.

? А вы мне нравитесь, Веефомит, ? сказала она, ? и не только как мужчина.

"Мужчина" в её устах звучало сахарно. А сегодня она произнесла это слово прямо-таки божественно. Не знаю отчего, я разволновался, забагровел от такой похвалы. В 1997 году уже почти все мужчины научились скромности и порядочности.

Мы зажили "дружно и красиво", как считала Зинаида и как я всегда её в этом определении поддерживал. После сна она ела приготовленный мною обед (и часто говаривала, что из меня мог бы получиться первоклассный повар и друг), потом окатывала меня двумя-тремя парадоксами и, "чтобы не терять времени", смотрела телевизор или гуляла, обдумывая и анализируя информацию, определяя в современности узловые вечные темы. К вечеру приходили подруги и поклонники, и так как Зинаида не хотела отвыкать от длительных, как бы не сказать изнуряющих, бесед, то они говорили допоздна, в среднем до двух с половиной часов ночи. Такие беседы, как считала Зинаида, тоже способствовали распознаванию ключевых проблем современности и выявлению литературных типов. Я и сам иногда подвергался перекрестным допросам, но чаще сидел молча в углу и слушал, не переставая вздрагивать. Темы поднимала Зинаида самые различные: от инфузорий и Платона до космических прогнозов. Юмор и смех лились рекой, остроблистательные диалоги часто плавно переходили в длинный зинаидин монолог. Кипел молодой разум, и громко стучало мое сердце, когда порой Зинаида вскрикивала:

– Я придумала! Роман будет начинаться так: одна женщина обмывалась в ванне и как-то там, в канализации, где чего только нет, произошло оплодотворение и из люков полезла новая жизнь, новый очистительный разум. Это будет обалденное начало! Это будет особая, страдающая женщина! Это реально!

Тут поднимается гул потрясения и восторга, а в голове у меня что-то лопалось и шипело. Я в испуге ждал, что же услышу еще. Я чувствовал себя невероятно отсталым и в чем-то неполноценным. И я старался упорядочить все, что видел и слышал, но это у меня совсем не получалось.

– Зинка! – кричал тайный чемпион мира по с.в., – Я могу предложить тебе строки, которыми ты дополнишь портрет этой женщины.

– Они у меня уже есть! – продолжала Зинаида и декламировала:

О убогая, одинокая,

Позабытая, мутноокая,

Что ж ты день-деньской

Пригибаешься, варишь, моешь

И хворью маешься!

Ну там ещё нужно придумать, а кончается так:

Открывай в мир дверь

Один раз живем,

В чудеса поверь

И сгорай живьем!

Потрясенный чемпион по с.в. кричал:

– Колоссально! Я тащусь с тебя!

Я не удерживался и вглядывался вместе со всеми в Зинаидины глаза, отдавался её грандиозной энергии. Вот только утомлялся я быстро. Несоответствие в возрасте сказывалось. Все-таки они гораздо выносливее меня, молодые и румяные. Я совсем не обижался, когда Зинаида высмеивала мою немощь:

– Вы опять уснули, Веефомит? – я действительно иногда уходил в дрему, – Вы мужчина, а такой нескладный, нельзя же так существовать.

Я просил прощения и уходил спать, но ещё долго слышал их молодцеватые голоса и уснуть долго не мог, видимо, от избытка впечатлений и информации, и, возможно, признаюсь, от некоторой ущербности ума и своего физиологического устройства.

Сквозь тревожную дрему я слышал, как расходились гости, и Зинаида принимала сон, так необходимый её зрелому организму. Вставала она к обеду и была какое-то время молчаливой и замкнутой.

Листы, которые я купил, не залежались, Зинаида прямо впряглась в роман, он так и назывался "Истина" и разрастался довольно споро. По два раза на неделе Зинаида меня и кого-нибудь из счастливчиков приятелей радовала новыми главками. Она торжественно доставала откуда-то из матраса разные листочки, тетрадочки, блокнотики и начиналось что-то необычное. Мы слушали про Софокла и про Дидро, манера римских классических трагедий чередовалась с языком языческих племен, мифология Скандинавии переплетались с мудростью Индокитая. Было много диалогов, и герой Ваня представал то циником, то поэтом, а героиня Арманда являлась то в облике Евы, то делалась легковесной бабочкой. Там были песни и хоры, и условности, маски, символы и метафоры, злой сарказм и тонкий юмор! И, конечно же, никакой жизни из канализации – это был очередной парадокс Зинаиды. Вот только сюжета я не мог уловить, но Зина была спокойна:

– Это потом, это неважно. Суть вы поймете в самом конце, когда прозвучит последнее слово, и тогда уж – точка!

Мы всегда широко раскрывали глаза, когда она говорила это слово "точка!". Что-то роковое таилось в том, как она его произносила. Встряхнув рыжими волосами, она смотрела мимо нас, серьезно и вечно. Потом она пересказывала содержание устно, так как некоторые переходы от мысли к смыслу ещё не успевала "отделать", или она не могла отыскать их под матрасом среди бумажек и листочков, испещренных таким почерком, в котором никто из нас не смог бы разобрать и строчки.

Я удалялся спать, и в голове моей кружился хаос.

"К чему она идет? Откуда в ней все это? Зачем ей этот титанический жребий творца?" – задавал я себе обывательские вопросы.

И не находил ответа.

"Кто коснулся её созидательным крылом? Почему, когда все вокруг так хорошо, она все такая же неугомонная, как десятки лет назад?" – спрашивал я себя с трепетом. И никто мне не мог помочь найти ответ.

Правда Кузьма Бенедиктович дал как-то мне намеком понять, что у Зинаиды не ладится с Раджиком, уж чем-то он увлечен неимоверно и совсем забывает, что он муж. Помню, мы тогда взяли Любомирчика из яслей и играли с ним в песочнице. Бенедиктович выстроил из песка замок, а Любомирчик стрелял в него камушками. Но из этого намека я ничего определенного не вынес. Вся беда в том, что в 1997 году ещё не научились как следует анализировать намеки.

Красное.

Я писал, а она наблюдала за мной. Давно уже за спиной я чувствовал чей-то взгляд – тревожный, острый и одновременно спокойный, все более и более наглый. Я ловил себя на мысли, что всегда рад оглянуться и встретиться с ней взглядом, увидеть ужас и страх, чтобы восторжествовать, когда она шарахнется от меня – человека. Это я, черт дери, пошел по лестнице эволюции вверх, и я сам на себя взирающее Око. Какого же ляда ей смотреть из меня, следить, когда я позволю ей вцепиться мне в глотку и лишить меня разума.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю