355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Игорь Галеев » Калуга первая (Книга-спектр) » Текст книги (страница 8)
Калуга первая (Книга-спектр)
  • Текст добавлен: 26 сентября 2016, 01:20

Текст книги "Калуга первая (Книга-спектр)"


Автор книги: Игорь Галеев



сообщить о нарушении

Текущая страница: 8 (всего у книги 23 страниц) [доступный отрывок для чтения: 9 страниц]

Кузьма Бенедиктович переживал, и я не отходил от него ни на минуту. "Так и кричал: я не отец?" – время от времени спрашивал он и вновь уходил в состояние задумчивости. И все калужане были углублены и подавлены. Только у врача по болезням прошлого наблюдался творческий подъем. Раджик медленно возвращался из небытия, и врач смог во всех тонкостях проследить последствия отравления самогоном. Были описаны и лихорадка, и нежелание жить, и просьбы о глоточке, об избавлении от мук, оскорбления, и клевета, и благодушие. Весь город принял живое участие в трагедии, могу с уверенностью сказать, что не было человека не посетившего квартиру молодоженов и не увидевшего нерукотворный аппарат, приводивший одних в ужас, а иных в изумление от такой вычурной изобретательности. Находились молодцы, желающие рассмотреть аппарат в действии, кто-то даже пытался вынести банку с остатками вонючей жидкости. Прозвучали предложения сдать аппарат в музей истории. И неизвестно, до чего бы договорились, если бы не пришла Зинаида и не разогнала всех по домам. В комнате остались я и Бенедиктыч, когда Зинаида дала волю своим чувствам.

Она "подозревала!" Она "чувствовала", что этот "никчемный человечишко" задумал что-то "нечистое"! Проклятия и упреки сыпались на голову бедного Раджика и тогда, когда Зинаида принялась громить выдающееся сооружение её мужа.

– Мочалка! Жижа! Слюнтяй! – доносилось из мастерской.

Я вздрагивал, а Бенедиктыч выпускал густые облака дыма. Мне было видно, как Зинаида сгибает металлические части и рвет резиновые шланги, она искрошила стекло до порошка, спрессовала в одну жалкую кучу творческое достижение мужа. Остатки ядовитой влаги и какую-то жалкую кашицу поглотил унитаз. Зинаида налила в ведро воды, и на этом её очистительный порыв иссяк, она вспомнила о рукописях и отправилась что-то там дописать.

Я посмотрел на Бенедиктыча. Он пыхнул трубкой, так что из-за дыма не было видно его глаз, и снова спросил:

– Значит, так и кричал: я не отец?

Я ещё раз подтвердил, не придавая значение его любопытству. Ибо в своем воображении я предвосхитил события, пытаясь с гостеприимным сожалением увидеть, как Зинаида покидает свой дом, чтобы ухаживать за Раджиком и возобновить должные семейные отношения. Об этом же затаенно мечтала вся Калуга. В 1997 году люди ещё более внимательно и сочувственно, чем раньше, относились к личной жизни ближних. Все понимали, как ей хочется сделаться сестрой милосердия для мужа. Но какова же была воля этой женщины, если она изумила своей высокой самоотреченностью всех нас! "Каких усилий бедняжке это стоило!" – с изумлением шептали самые волевые женщины Калуги. Ради высшего она пренебрегла благородной потребностью в милосердии. Она не только не перебралась домой, она ещё пуще углубилась в дело создания романа "Истина". И, исходя из примера исключительной личности, никто уже, в том числе и выздоравливающий Радж, не сомневался, что истина восторжествует и что наконец-то женщина достигнет и обойдет мужчину и его мыслительный уровень. То, что не удалось объять Жорж, Веронике, Анне, Марине, Агате и другим творческим женщинам, теперь уже наверняка удастся ей – рыжей и жизнелюбивой Зинаиде. Калуга замерла в напряженном ожидании. А мне оставалось только гордиться, что выдающаяся личность получила приют в моем доме. Что поделать, в 1997 году ещё имела место туманность мнений на счет того, какое положение должна занимать женщина по отношению к природному назначению мужчины.

* * *

Все те же вопросы раскаленным бумерангом возвращались к Строеву.

"Куда весь этот духовный багаж человечества? Как разобраться – что действительно, что ложно? Для кого писать?"

И в который раз отбрасывал их подальше. У него имелись рабочие критерии, вкусы, привязанности, система ценностей, да и нет. И почему, с какой стати все это ослабло, пошатнулось? Он хочет и будет писать, в этом смысл, единственное, что он может дать людям. "Искренне!" – восклицает он про себя. Не от того же он стал сомневаться, что разошелся с Ксенией; он оставил ей все, их дальнейшее проживание стало немыслимым. Она не пошла за ним, каков он есть, она осталась где-то в прошлом, в каком-то застывшем ожидании. Но чего ждать? Она сама не понимает не ведает, чего хочет. Сколько этих женщин, провожающих мужей на работу и с тоской смотрящих в окно. Она молчала, она совсем перестала проявлять интерес к его успехам и неудачам. Что он там пишет ей было все равно.

И было время, когда он решил, что это от того, что он сней неласков, тогда он терзал её ночами, изводя и себя. Но она не "возрождалась", ей не было противно, ей было все равно. Вопреки Фрейду и его приверженцам.

Его пугало её молчание. Ксения казалась бездонной бездной. Иногда он боялся, что она с собой что-нибудь сделает. Она подводила его к какой-то черте, переступить которую (он это инстинктивно предвидел) – означало сойти с ума. И они расстались, так и не определив, что между ними стряслось.

Здесь бы Леониду Павловичу в самое время умереть, чтобы его проблема повисла в воздухе, чтобы он остался неразрешенным вымыслом и погиб бы, как выродившийся яблоневый парк. Его место тут же бы занял другой, хорошо бы помоложе и поталантливей, и, в свою очередь, дошел бы, возможно, до тех же вопросов. И все бы было, как всегда – кругообразно и нескончаемо.

Но у Строева на редкость переменчивое здоровье, линия жизни на его правой ладони уходит далеко в загадочные борозды запястья. И если Леонид Павлович болеет, то всегда выздоравливает. А болеет он постоянно, так как изнуряет себя сидением за письменным столом.

Вот и теперь по настоянию врачей собирается съездить на отдых к морю. А Светлана Петровна остро переживает разлуку. Как я, говорит, без тебя, Ленечка, буду, куда дену нежность нерастраченную?

Ух, эта Светлана Петровна! Не успел опомниться, как обнимал и целовал, и все прочее. Статна и упруга, без всяких молчаливых томлений. И любому достойно ответить может. Леночке она не понравилась, но зато домовита, внимательна и участлива, готова отречься от себя в любую минуту, в литературных движениях хорошо ориентируется, хотя, конечно, не всегда понимает главное направление.

Как Леониду Павловичу жаль Ксению! Кто знал, что она придет к одиночеству. Хорошо, что есть увлечение вязанием, преподавание. Одна, не молода, без будущего и иллюзий. И Леониду Павловичу было уже меньше обидно, что Леночка ближе к матери и откровеннее с ней. Это уменьшает её одиночество.

"Что за жизнь, – думал за письменным столом Строев, – какие перипетии судеб. Женское одиночество. Вот о чем нужно почаще писать. Займусь этой темой, а то все чужие судьбы, связь поколений, биографии на кончике пера. Не для меня это."

Крякнул, поднялся и позвал Светлану Петровну. Она влетела, внесла в кабинет жизнь улицы, здоровье, вечную общественную круговерть. С ней было легко.

– Иду гулять! – сказал Леонид Павлович.

И Светлана Петровна, чмокнув его в щеку, сказала:

– Погуляй, Леня, а потом мы с тобой в театр пойдем. Ты же хотел этот спектакль посмотреть, два места за нами.

– А, этот! Ну пойдем посмотрим, что там Юртов наворочал.

Леонид Павлович вообще-то не любитель театров, но спектакль тенденциозный, да и идти недалеко.

Вечером они сидели в восьмом ряду, и Строев старался не задерживаться на лицах, знал, что многие рассматривают, а позировать не любил, тяготился такой вот известностью.

Спектакль был довольно смелый. Тем таких в искусстве ещё не было. Десятилетиями они звучали на устах, а вот теперь пробились и в творчество. За игрой актеров Леонид Павлович увидел главную режиссерскую задачу влезть в душу к зрителям, дать понять, что можно теперь обсуждать любые темы без оглядки. И актеры старались, ходили среди зрителей, создавали эффект присутствия, задавали в зал вопросы, интересовались, откуда кто приехал, кому как живется и просили чувствовать себя как дома. Леонид Павлович усмехался. Он бы давно ушел, но ему было приятно посмотреть на действительно талантливых актеров. И если бы не один из них, улыбчивый Барнилов (чье имя приводит всех женщин в трепет), который с успехом вел роль положительного героя, все бы кончилось обычно. Но обаяние Барнилова было огромно. Когда он улыбался – улыбались все, и Леонид Строев попадал под его гипнотическое обаяние, расплывался, как последняя девица, внимая его призывам к откровению.

Удалось Барнилову разговорить нескольких зрителей, а одного даже вывести на сцену, откуда этот зритель поведал о надеждах и чаяниях своего села.

– Товарищи, – торжествовал Барнилов, – мы сегодня здесь все равны, критикуем всех и себя тоже, так чего мы боимся, давайте стремиться к открытости, чего нам бояться, если от нашего страха и происходят все ужасы и беды. Равнодушие – вот наследие нашего прежнего времени. И я был не так уж хорош (схитрил Барнилов), но теперь – мы творцы жизни. Что у кого наболело, высказывайте, чего вы боитесь?

Леонид Павлович недоумевал: зачем режиссер так настоял на подключении зрителей? Какой-то неуместный диспут. Но любопытно все-таки посмотреть на того, кто не выдержит искушения. Барнилов разгуливал в зале и не унимался. Его призыв звучал уже как осуждение.

– Неужели мы такие трусливые? Чего мы боимся?

– А мы и не боимся! – разорвалась долгожданная бомба.

Леонид Павлович вздрогнул. Ему показалось, что это заявил он сам. Он скосил глаза и не увидел Светлану Петровну на месте. Она, наступая на ноги сидящим, устремилась на сцену.

– Подсадная, – прошептал кто-то сзади.

"Она делает из меня идиота! Боже, что она творит!" – втянул голову в плечи Леонид Павлович.

Электрический разряд пронзил его тело, захотелось тут же провалиться, вынестись вон из зала, отречься от Светланы Петровны, навеки забыть весь этот позор.

– Я хочу сказать, – продолжала уже со сцены Светлана Петровна, – что хотя наше правительство...

Зал онемел. Как только Леонид Павлович не поседел. Он впервые испытал предынфарктное состояние. Нет, не то что был не согласен с её доводами (тем более, что она декламировала выжимки из его собственных суждений), но так же нельзя, никуда не годится и зачем про органы и идеологию, когда здесь храм искусства, господи, так проблемы не решаются!

Актеры бледнели и цепенели по мере того, как Светлана Петровна расходилась. Барнилов пытался угомонить свою жертву. Какой там! Теперь она была неуправляема. Она только тогда сошла в притихший зал, когда выплеснула все, что слышала и знала. Она была бледна, но несказанно довольна, ей посчастливилось вкусить истинное наслаждение, небывалое ещё в её жизни. Переступила.

Вот эту идиотическую потребность в авантюре Леонид Павлович всегда в ней чувствовал, всегда вовремя гасил излишки эмоций, и вот не досмотрел все же!

На сцене Барнилов пытался сделать одну из своих обаятельнейших улыбок, но это у него плохо получалось. Зрители смотрели в пол, будто на сцене произошло нечто непристойное. Начавшие розоветь актеры бросали демократические шуточки, но зал безмолвствовал.

– Ну и что! – воспалился Барнилов, – вот видите, человек говорит, как думает. Главное, сказать, чтобы не мучиться. Так чего мы боимся? ухватился он наконец за спасительную фразу и ослепил улыбкой. – Теперь все убедились, что одной критикой и словами ничего не изменишь. Так будем же искать пути для действенного решения проблем, давайте не говорить, а трудиться, каждый способен на своем месте горы свернуть.

– Важно, чтобы слова не расходились с делом, – поддержал из глубины зала оттаявший актер.

– Вот видите, какие у нас женщины.

Послышались смешки.

– И никто, как вы убедились, ничего против. Ничего страшного не произошло! Так чего мы боимся? – он сделал долгую паузу, – Пусть этот вопрос останется открытым!

Спектакль продолжался.

За вспотевшей спиной Леонид Павлович снова услышал: "Видно сверху разрешили, подсадная." Эту фразу расслышал и Барнилов, он открыл рот, хотел возразить, но передумал, видимо решил – пусть так и считают, коли хочется.

Леонид Павлович не мог видеть Светлану Петровну. В антракте он шепнул ей: "Дуй сейчас же домой!" и стал прохаживаться в фойе, разглядывая портреты. Но Светлана Петровна не отставала.

Подходили знакомые, ехидничали:

– Леонид Павлович, Светлана Петровна подрабатывает в театре? – и премило улыбались.

Сам Барнилов вышел, узнав, что Светлана Петровна – жена самого Строева.

– Молодец! В горящую избу войдет! – заразительно смеялся он, пожимая руку, – Спасибо, очень мило вышло!

Леонид Павлович сводил разговоры на тему пассаж в пассаже, делал вид, что разыграл все сам, мудро подшутил над драматургом, а майка и трусы тем временем промокли насквозь. Он решил продержаться до конца, дабы не увеличивать слухи и конфуз.

Всю дорогу к дому Светлана Петровна побито семенила за ним на почтительном расстоянии. Теперь-то она поняла, что сотворила безобразие. И лишь ввиду беспредельного человеколюбия Леонид Павлович не применил рукоприкладства. По правде, у него и сил физических не осталось. Двое суток он не вставал с постели.

Но зато с того случая просочилась в покой и распорядок необъятная тоска. Новый дом дал трещину, и в голову к Строеву ворвался хаос. Миллионы корешков отличнейших книг вновь завладели воображением, тысячи тезисов и мудрых изречений, добро и зло слились в единый монолит, лицо непознанного Якова отражалось отовсюду. Ручка и бумага опротивели. Сердобуева обозвал дураком, а Нематод упредительно не являлся.

Как и в юности, преследовали вопросы, на которые не находил ответов. Такое чувство, будто в голове и теле начался радиоактивный распад. Мысли бегали по кругу: зачем миллионы книг и полотен, симфоний и фильмов? Как на экране дисплея появлялись столбики отпечатанных страниц и стремительно менялись строчки, не меняя смысла и не добираясь до главного. Мучили резкие слова Леночки из того прошлого, когда спорил с Кузьмой, а она встряла, и раздраженно сказал ей: "Не лезь, когда говорят люди старше и опытнее тебя." Она вспыхнула и ответила, совсем, как Ксения, точно и навсегда: "То, что вы, мудрецы, делаете, все для нас, и сколько бы вы не наделали, отмахиваясь от нас, чего бы вы тут не навозводили и не натворили, не назвали лучшим и образцовым – нам рушить, сжигать или принимать. Вы же все равно умрете!"

Какой-то жуткой справедливостью веет от слов дочери.

– Гад Кузьма, сволочь Кузьма! – бормотал часто, вспоминая, как Бенедиктыч улыбался её словам. Вышагивал по кабинету и все воспроизводил и воспроизводил, как совсем недавно пришел к ней в общежитие, где она пропадала неизвестно зачем и с кем, и нашел её на лестнице у входа в подвал, курящую сигарету, сидящую с какой-то такой же бессмысленной и дерзкой, тоже курящей и тоже в бегах от папы с мамой, как представил тогда, что они часами вот так говорят всякое, молчат, курят, сидят, нехотя бегают на лекции и возвращаются в подвал, какие-то получеловеки, когда всюду события и жизнь, когда ради них все возводится и пишется, они сидят где-то между лестницей и стеной на ящиках, время идет, курят, говорят, мечтают о чепухе, долго и глупо смеются, молчат и ждут, ждут, ждут чего-то.

Потом шли с ней, и от избытка жалости и любви к ней, взял её за руку и почувствовал, что это не его рука, не его человек, что там другой мир, другие глаза. А она как-то медленно, а потом все серьезнее и быстрее говорила, заглядывая в глаза:

"Папа, у тебя бывало, когда я была совсем крошка, ты шел по белому снегу, среди города один, когда что-то ширилось и росло в тебе, ты был молод, и все впереди, ты шел, падал снег, он пьянил и насыщал твое сознание свежестью, ты был смел и полон сил, ты хоть на какую-нибудь чуточку думал обо мне, идущей по снегу, которая совсем такая, как я, и все впереди, идущая по снегу, воображающая тебя, молодого, идущего по снегу, полного восторга, надежд и сил, думающего о маленькой дочери, которая идет по снегу уже взрослой, воображающей тебя молодого, идущего по снегу?.."

Она остановилась, и рука её выскользнула из его руки.

Тогда сказал ей:

"Ты запуталась, Леночка, но я тебя понимаю, я думал о тебе, я всегда заботился о тебе, ты же у меня единственная..."

А сейчас, вышагивая по кабинету, думал, что нужно было сказать, что никого у меня больше нет, что да, не было такого момента со снегом, но что-то знакомое во всем этом чувстве, что нечто подобное было, что этот хаос и есть начало движения, прорастание настоящего чувства из юной чувствительности, что пока все не так, но будет по-другому, потому что ничего не осталось, кроме непознанной дочери – единственной и чужой...

Шли, и выговаривал ей, кровинушке, что так до добра не дойдет, что потрясен её легкомыслием, несерьезностью, пустым времяпровождением, что она не думает об отце, который презирает мягкотелых людей. Она слушала, и пропасть углублялась и ширилась, потом она, не ответив, стала рассказывать про маму, и что мама зовет во сне Бенедиктовича. Тогда это показалось смешным и сентиментальным.

– Гад Бенедиктыч! Сволочь Кузьма! – бормотал и мотался по кабинету, Тоже мне панацея! Психопат, шизофреник, интриган!

И понимал, что проиграл то, на что и смешно было ставить ставку. Получив все, остался ни с чем. И вновь, как в юности, больно ощутил ту грань, за которой начинается сумасшествие.

И уже ядовито представлял:

"Вот сейчас в белом венчике из роз Кузю на крест – и понесем впереди. Всем семейством, с поклонниками его чудачеств, с хрюшкой, с этим Веефомитом и билетерщиком, с мальчишками – и утешит всех, осветит. Тьфу!"

Тикали часы и мечтал:

"Отрекусь, поеду к Кузе, буду просто смотреть, поумнею, нового наберусь, тогда что-нибудь и выйдет. Заново! Как славно мы с ним раньше на равных спорили!"

"Сентиментальничаешь, – охлаждал себя, – ничего не возвратишь. Из тупика в тупик. Кузя сам маньяк, его окати холодной водой – и он взвоет, как я."

Так разрывался между трех смыслов, хандрил, видел Леночку, идущую по снегу, и ел борщ, который так славно умела приготовить Светлана Петровна.

* * *

Приехали они, когда Кузьма Бенедиктович готовил себе постель. Предвкушал, как уйдет в океан сна и растечется там опытом. Он спит теперь по четыре-пять часов, идея высасывает из него всю оставшуюся жизнь. Спит он в мастерской на ложе из досок, среди бардака, в котором одному ему видимый порядок, любит, чтобы подушка была повыше, пьет перед сном холодное молоко, посасывает незажженную трубку. Он все впускает в голову: вчера, сегодня и завтра, детали и мелочи. Они накапливаются за день и кажется, что вот-вот Кузьма Бенедиктович доберется до последнего штриха, увидит бесконечную конечность... Самое время лечь спать, не то поясница начнет стрелять, она всегда так, когда Кузьма Бенедиктович вплотную подбирается к итогам. Предупреждение получается. И до сих пор он не поймет: извне оно или изнутри исходит?.. Вот и на этом вопросе стрельнуло в поясницу.

"Саморазрушение чертово!" – кряхтит он и собирается погасить свет. Но нет, звонят.

Кузьма Бенедиктович чертыхается на свою безотказность. Мальчишки у него не переводятся, лезут, куда хотят. Раньше от девиц покоя не было. Истаскался с ними Бенедиктыч, когда через них природу изучал. "Слава Богу, – думает про себя, – ни одну не обидел." Ему теперь много не нужно, три-четыре человека и все. Он и из них всю историю человечества высосет. А захочет, чтобы дождь пошел – идет дождь, солнца пожелает, и солнце светит. По молодости боялся думать о катастрофах, так как замечал, что если подумает, то они через день или месяц происходят. А теперь вот способность эту в свое изобретение вкладывает, и от людей не шарахается, говорит, что все интересны, особенно более-менее зрелые личности. К нему ищущие калужане часто заходят, он любит угощать их чаем, кофе, дает книжки, говорит "отдыхайте", говорит, о чем желают слышать, посмеивается, подмигивает, хвалится, что владеет гипнозом, настаивает, что может читать мысли на расстоянии, желает это доказать, не сидит на одном месте, уговаривает попробовать, внушает: "вы засыпаете" и другую чепуху, говорит, чтобы представили свою мечту, день-другой в прошлом, что-нибудь любимое из книг, убегает в другую комнату, сидит там, потом возвращается, гадает, говорит, что сегодня не получилось, в другой раз, не в форме, все смеются, мило проводят время за остротами и давно уже привыкли к его странностям и неудачным фокусам; приятно, когда человек доставляет людям удовольствие и смех. И удивительным иногда кажется, что он знает множество судеб, рассказывает так, будто сам их пережил, иногда похоже, что он повествует о будущем или о далеком-далеком прошлом и не раз ему предлагали заняться сочинительством, кое-кто считает, что он даром прожигает талант. И никто ещё не видел, с каким наслаждением после ухода гостей Кузьма Бенедиктович отдается вдохновению в своей маленькой мастерской. Его рвение может сравниться с энтузиазмом алхимика, жаждущего соткать из воздуха золото. Но мало кому дано увидеть, что ждет впереди, и ещё меньше тех, кто из желаемого творит действительное.

"Не случилось ли с Раджиком что?" – беспокоится Кузьма Бенедиктович, открывая дверь.

На пороге виновато улыбается Веефомит. Извини, дескать, вон кого к тебе веду.

– Дядечка Кузя! Дядечка любимый, я так по тебе соскучилась! бросилась Леночка целовать Кузьму Бенедиктовича, – Так скучала, ну прямо ужас! Как здорово ты пахнешь табаком! Я замуж выхожу и сразу к тебе!

Веефомит смущается. Все это напомнило ему москвичку. Ему всегда везет на посредничество. Вот и Радж недавно с кулаками ревности бросался. Одна беда с этими женщинами, какие бы они не были.

Кузьма Бенедиктович улыбается, он несказанно рад видеть Леночку, это он захотел, чтобы она приехала. На третьем госте он задерживает взгляд своих серых насмешливых глаз.

– Полагаю, вы и есть женишок? Гвоздь сезона и одинок в своих воззрениях?

– Я тебе говорила, что дядя Кузя видит всех насквозь! – затащила Леночка Копилина в квартиру.

– Папа, конечно, не в курсе, – набивает трубку Бенедиктыч, – и вы, конечно, голодны и на восьмом небе от счастья?

Он повел Леночку на кухню, возвратился и тогда только заметил, что жених прячет за спиной гитару, обыкновенную и недорогую, а в руке у него приемник.

– И это все ваше имущество? Невелико приданое. А что Валерий Дмитриевич, хорошо, когда вокруг столько молодоженов?

Валерий Дмитриевич смолчал, он знает, что дальше последует.

– Так-так, – продолжал Бенедиктыч, – я удивлен, что есть люди, все ещё слушающие радио. Я, вон, и телевизор не включаю.

– Дядя Кузечка, ты просто сам телевизор, – крикнула из кухни Леночка, – на тебя смотри – не насмотришься, родной ты мой дядечка Кузечка.

От таких слов даже Валерий Дмитриевич разулыбался в один рот. Копилин смущен. О Бенедиктыче он был наслышан от Леночки и давно уважал его заочно.

– Ну, садись, Алеша, вот сюда, в кресло, здесь и отдыхай.

Веефомит не спускает глаз с Бенедиктыча, в этом кресле он сам сидел не раз, когда Кузьма начинал свои розыгрыши с гипнозом.

– Мы зашли к вам на старую квартиру, – заговорил наконец Копилин, – а там Раджик спит, это он нас зачем-то к Валерию Дмитриевичу отправил, а там Зинаида читает главы из романа.

– Леночка смеялась, – с грустью сказал Веефомит.

– Она просто взбесилась, ваша романистка! – выскочила Леночка, – как вы её здесь все терпите?

– Лена, займись едой, – сурово сказал Копилин.

И она послушалась. Кузьме Бенедиктовичу это понравилось. Хорошо, когда есть на свете человек, которого слушается эта бесовская девчонка.

– А что вы ловите по приемнику? – поинтересовался он.

– "Голос Америки", – не задумываясь, ответил Копилин.

– А что, до сих пор существуют "Голоса"? – изумился Бенедиктыч, – А хотя, конечно, раз есть Америка, будут и "Голоса".

Валерий Дмитриевич разволновался. Ему не терпелось поговорить с Копилиным о политике, а Бенедиктыча интересовало другое.

– Вы гитарист? Очень хорошо. А откуда? Сколько лет? Отлично!..

Он задавал вопросы, не выслушивая ответов, и Веефомит увидел, что Кузьмой завладело все то же непонятное желание начать игру в гипноз. Но сегодня это желание было не совсем обычным, каким-то образом Веефомиту, да и Копилину, впервые удалось испытать редкое состояние, подобное тому, когда чувственно и всеобъемлюще расстилаешься всюду, проникаешь в каждую травинку, в движение ветра и шорох волн, будто приподнимаешься над землей, отрываясь от целого, но в то же время остаешься недвижим, спокоен и созерцаешь все процессы и самого себя со стороны. По подоконнику ударили тяжелые капли дождя.

– Все так же трудно в столице с пропиской? – спешит Бенедиктыч и в глазах его прыгают искорки.

– Да, – забеспокоился Копилин, – жилья много, а с пропиской пока трудно, но говорят, скоро её повсеместно отменят.

– Неужели? – равнодушно изумляется Бенедиктыч.

Сегодня он дарит себе радость, раз приехала Леночка, то пусть будет и покой воспоминаний, и полумрак, и чувство любви к ближнему, и дождь...

Бенедиктыч порозовел. Сухой и морщинистый, он выпрямился, разгладился, стал будто выше, и трудно было оторваться от его глаз, горящих чудной страстью.

Веефомит знал, какие слова он сейчас скажет, а ливень хлынул во всю мощь, сделалось почему-то жутко, и Бенедиктыч прошептал, не в силах сдержать радостно-лукавую улыбку:

– Хотите, Леша, я угадаю ваши мысли? Вспомните один день, какой-нибудь период из жизни с Леночкой, и я угадаю через комнату.

Алексей от удивления встал.

– Нет, нет, сидите, – усадил его Бенедиктыч, положите голову на спинку, так, и закройте глаза. Очень удобное кресло. Вспоминайте, это недолго, Леночка, не входи сюда десять минут, мы переодеваемся!

– Ладно! – крикнула Леночка.

И Бенедиктыч убежал в мастерскую.

– Тишина! – высунулся он из-за двери, – абсолютная тишина, я сосредотачиваюсь.

Веефомит усмехнулся и, закрыв глаза, стал слушать дождь.

Эх, Николай Васильевич!

То было не в первый раз, когда Кузьма Бенедиктович воспроизводил картины прошлого. Их накопилось много, но его мало что устраивало. Так, два-три стоящих штришка, парочка куцых мыслей, а в основном, как в кино подмена одной плоской действительности на другую, пусть и красочную, но конечноданную, а потому и скудоумную по своему содержанию. Эти мечты сограждан о будущем его перестали интересовать, он подкинул их Веефомиту, как забавные пародии на представления о Золотом Веке, но Валерий Дмитриевич забраковал и их, сунув в мешок отвергнутых рукописей. "Достаточно ржачки", – сказал.

И сегодня Кузьма Бенедиктович не ожидал от воспоминаний ничего особенного. Вначале промелькнули каскады невзгод и скитаний, вздохи и охи; сознание пребывало во мраке, и вспышки были редки; да ещё среда давила, как монотонный пресс; сумасшествия хоть ведром черпай. И вдруг что-то произошло.

Все смешалось в один клубок, и Бенедиктыч уже не знал – то ли это Алексей или они оба восприняли так неожиданно и красочно такое простейшее явление, как Банный. И его смутил и возвысил этот безбрежный базар человеческих судеб. Нечто нейтрально созерцательное торжественной песней захватило его чувства, и среди тысяч банальных плоскостей он пережил свою забытую мечту.

О Банный! Великий и стойкий Банный,

кто воспоет твою ширь и глубину,

твою тончайшую нежность и грубую

чувственность, пустившую гибкие

корни в окаменевший проспект Мира?

Какой гибельный, но поэтический

восторг в твоем малоизвестном

звучании! Неподкупную роковую тайну

скрывают твои неприютные вечера.

Ты все знаешь – романтику темных дел

и злую иронию счастливых вариантов,

вычурность лиц и комизм бед,

все человеческие страсти и оттенки

любых желаний ведомы тебе, отвергнутый

и живучий Банный!

В праздники и будни, в непогоду и

ясные дни "пятачок" у табачного киоска

не бывает пуст. Одиночки и парочки

курят и смотрят, перешептываются,

переглядываются и ждут. Ждут последние

и первые, будущие и угомонившиеся.

Музыканты и плотники вышагивают по земле.

Ибо здесь торжествует и юродствует

папочка Случай.

Шизофреники и параноики ежедневно

выходят сюда на дежурство. Это они

важно курсируют от ступенек парфю

мерного до витрин книжного.

Наркоманы неведомых ощущений,

ловцы дураков и доверчивых, они

знают цену своей уникальной значимости,

они и дня не проживут без тебя,

соблазнительный и коварный

Банный!

Все здесь твои актеры. Ты лазейка

для безнадежных и шанс для често

любивых. Сказочный остров и похмель

ный кошмар. Лоск и сальность, запад

и север, восток и юг – твои клиенты.

Студенты и полковники, водители

троллейбусов и будущие никто

твои заложники. Здесь можно умереть

от хохота, либо повеситься под рас

писанием автобусов – ты в один миг

можешь унизить или щедро одарить,

о, бесстыдный и хладнокровный

Банный!

Здесь боятся и страдают, смеются

и знакомятся, сливаются воедино

и разбегаются навсегда. Здесь все равны

и каждый волен успеть. Самый

праведнейший человек расцветает

здесь авантюристом. В темноте и на

свету здесь умаляют и упрашивают,

проклинают и грозят, оживают и гаснут.

И случись великое потрясение,

взойди рай и разверзнись ад, твои

пациенты придут к тебе людьми

скорбящими, тоскующими, страждущими

и лелеющими свои кровные простейшие

проблемы – чтобы вновь взывать и замирать

в ожидании иного чуда, которое

укоротило бы твою свободную энергию,

о, проклятый и притягательный лицедей

Банный!

Тут Кузьма Бенедиктович прервал это бесконечное захватывающее действо, перевел дух, вытянул ноги и, закрыв глаза, ждал, когда улягутся горячие ощущения.

Он сидел и тихонечко наблюдал, как, словно угольки в костре, гаснут мириады ассоциаций и вспыхивают золотые звездочки микроскопических символов.

Теперь его не интересовало, как там снял Копилин жилье и какие вопросы задавали ему американские телевизионщики, приехавшие запечатлеть ужасы Банного.

Все теперь было мимолетным, кроме только что изведанного ощущения с душой воскресшего поэта. Неожиданно для себя Кузьма осознал, что все ещё шагает, сбросив тяжесть лет, помолодевшим, по широченному проспекту Мира с человеком, который никогда не умирал, чьи острые реплики и замечания о происходящем вокруг воспринимаются как единственное счастье на свете. Они оба легко входили и выходили из натуры в натуру, и ирония переплавлялась в страх, а страх становился смехом, отчаянье сменялось страстью, и вновь на душе делалось свежо и мудро, и можно было взглянуть на мир глазами освобожденными от глупых эмоций и страстей.

"Эх, Николай Васильевич!" – повторял Кузьма.

И в этом "эх" и долгом старомодном "о" звучала вся полнота понимания, к которой так тернисто и долго стремился бесприютный поэт. Сегодня живость и улыбка не покидали его, и он рассказывал Кузьме о городах, в которых задыхалась его душа, о предках сегодняшних прохожих, которых охватывал столбняк при виде такого из ряда вон выходящего явления. Сегодня ожила глупейшая мечта Копилина, не реализовав лишь один нюанс этой мечты: не шли им навстречу такие же увлеченные беседой пары, и потому хаос проспекта Мира подхватил двух спутников и рассеял, разметал фантомами и призраками, вновь погрузив думы своих прихожан в огромную и мрачную утопию. И было слышно, как все стены города застонали, лишенные своих тысячелетних ожиданий, жестоко раздавленные клочком сказочной надежды. И может быть, или это почудилось Кузьме Бенедиктовичу, сам Банный издал что-то похожее на рев усталого зверя. "Эх, Николай Васильевич!" – в последний раз вздохнул Бенедиктыч, и все погасло.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю