Текст книги "Ночные туманы"
Автор книги: Игорь Всеволожский
Жанр:
История
сообщить о нарушении
Текущая страница: 9 (всего у книги 16 страниц)
Однажды – это было среди бела дня – группа "юнкерсов" налетела и на наш городок. Катера были замаскированы и не пострадали, но руины снова дымились, и опять жестоко досталось бедным садам. Мы е Олей не прятались, да и некуда было прятаться; стояли на крыльце нашего наполовину разбитого дома. Оля прижалась ко мне, глядя в небо, пылавшее разрывами зениток.
Две или три бомбы упали в бухту, вздыбив темные пенистые смерчи. Дом на том берегу вдруг поднялся и в воздухе развалился на части. Что-то белое, словно мертвое тело, пролетело между деревьями, грохнулось о землю и рассыпалось. Я понял, что это была одна из бесчисленных гипсовых девушек.
Наконец "юнкерсы" улетели. Люди выбирались из своих ненадежных убежищ.
– Медовый месяц, – вздохнула Оленька. – И скоро ты снова уйдешь от меня... И быть может, надолго. Ну, что ж? Я все вытерплю! – тряхнула она головой.
Море учило нас мужеству. Мы уже не задавали вопрос: а выдержит ли штормовую погоду наш катер? Мы верили в него, верили в гений людей, создавших его. Мы привыкли, что нас заливает волной, что ветер бьет нам в глаза, прикрытые стеклами шлема, что нас встречают выстрелы береговых батарей и обрушиваются на нас с неба, освещенного "люстрами", бомбы. Ко всему привыкаешь, к одному никогда привыкнуть не можешь: к потере товарищей. Я осиротел без Стакана Стаканыча. Мне все казалось, что он ушел куда-то на время и появится снова на пирсе перед самым выходом в море. И я услышу чей-нибудь радостный возглас: "Ба-а, да наш боцман жив!" Но он лежал в мокрой земле, придавленный тяжестью камня. И мы все тосковали по его хриплым окрикам.
Боцманом у меня был теперь Филатов. Его уступил мне Сева. Славный, еще молодой, старательно подражал он Стакану Стаканычу. К нему привыкли и даже, бывало, между собой именовали Василием Стаканычем.
Наша троица обрела то, что среди моряков именуется сплаванностью или "чувством локтя". Каждый из нас твердо знал, что мы трое едины, что наши действия согласованы до предела, что за тобой стоят два товарища, нет два коллектива товарищей, которые тебя не оставят в беде. Рискуя собственной жизнью, придут на помощь тебе – и спасут! Так оно и было множество раз, когда мы высаживали десанты на скользкий берег Крыма и ждали короткой вспышки фонарика, извещавшей, что все люди высажены; когда мы шныряли по бурному морю, ища прячущиеся под скалами тяжело груженные баржи; когда мы распознавали под невинной рыбачьей шаландой хищную подводную лодку, а в облике простодушного танкера – судно-ловушку; когда мы вступали в бой е торпедными катерами врага. И я помню, очень хорошо помню, как ты, Сева, принял огонь на себя, осветив свой катер кильватерными огнями, в то время как мы выпускали торпеды в баржи, переполненные фашистами. Я помню, как ты, Васо, делал вид, что идешь на таран катеров конвоя в то время, пока мы, летя словно ветры, разили торпедами тяжело груженный транспорт... И дрался один с четырьмя катерами...
Когда в нашей новой базе вспыхнули склады бензина, подожженные вражеской авиацией, ты, Сева, первым стал откатывать горящие бочки, растаскивать горящие ящики, за тобой матросы пошли, как один. Тебя сильно обожгло тогда, Сева, и тебе пришлось пропустить два выхода в море.
И еще вспоминаю, как ты высаживал десант днем, на глазах у противника. И как ты, сам контуженный, раненный, спасал тонувших людей...
И я помню, как в ночном бою на подбитом "охотнике"
уже подготовились к взрыву; ты подошел к нему и под носом у гитлеровцев взял на буксир и увел его в базу...
Я помню, как ты терял людей, Сева, и плакал над ними. Я не слышал от тебя жалоб. Только однажды ты сказал: "Хотел бы я знать, скоро ли я с ней увижусь?" Ты говорил о Шурочке, которая была так далеко от тебя.
Во время боев за освобождение Крыма ты предложил одолеть врага хитростью.
Ты говорил: "Многие могут взять город, даже хорошо укрепленный, но взять город хитростью, с минимумом жертв – в этом и есть самый фокус!.."
В тот вечер при горящей свече в чьей-то замызганной хате ты положил на стол толстый конверт. На нем твоим почерком было написано: "Александре Алексеевне Гущиной". Пояснил: "Мало ли, Серега, что может случиться". Поднял кружку со спиртом, пригубил: "До встречи, друзья!"
Ты должен был сделать вид, что высаживаешь десант.
На самом деле десант должны были высадить врагу на голову совсем в другом месте.
Моторы были запущены, катера набирали скорость.
Тесно прижавшись друг к другу, поеживаясь от ветра и от холодной воды, стояли десантники. Среди них были крохотные сестренки в ватниках и в пятнистых штанах. В ответ на удары волн ревели моторы. Я знал, что в кромешной тьме, окружавшей нас, мы не одни. Все, что могло нынче плавать, шло в море, шло с одной целью: сбросить со екал врага. Я мучительно думал о том, что ты, Сева, отделился от нас, ты один со своими матросами там, у берега, где у врага сосредоточены крупные силы.
Море стучало в борт катера. Море стучало мне в сердце.
Десантники прыгали в воду и взбирались на скалы, как серые призраки. Они говорили: "Лишь бы зацепиться за землю, а там – даешь Крым!" И никакая сила их не могла бы сбросить с земли. Сева, хитрость твоя удалась.
Где же твой катер?
Он медленно шел в сопровождении других катеров.
Я сигналил: "Где командир?" И получил ответ: "Тяжело ранен".
Я узнал подробности. Их осветили прожектором. Они сделали вид, что собираются высадиться. Матросы суетились на палубе. Гитлеровцы открыли стрельбу. Катер носился под самым берегом, поддавая им жару и их распаляя. Открывал огонь, исчезал во тьме, стрелял с разных точек. В темноте можно было подумать, что к берегу подошел целый флот. Торпеду в берег! Она взорвала скалу. Катер снова исчез в темноте; пустил вторую торпеду. Снова взрыв! Вспыхнули десятки прожекторов, ища корабли. Кораблей не было. Они искали десант, обшаривая каждый камень на берегу... ни следа пехотинцев! Они поняли, что один катер водил их за нос всю ночь! Вслед катеру Гущина полетели сотни снарядов. Из-за мыса выскочили фашистские катера. Они его окружили. Но подоспели друзья. И привели его в базу...
Васо сказал горестно, не скрывая скупых мужских слез: "Он не выкарабкается..."
Сева Гущин, друг детства и юности, мне казалось, ты будешь жить бесконечно, и мы с тобой пройдем рядом долгую флотскую жизнь! А теперь ты лежал неподвижно, с застывшей гримасой страдания на мертвенно-бледном лице.
Ты очнулся, попросил отворить окно. "Мне что-то душно, сестренка". В палату ворвался свежий ветерок с моря.
"Приподними меня, милая". Она обняла тебя с материнской нежностью, хотя ей самой было едва девятнадцать.
Приподняла, подложила под спину подушку.
"Вот так, хорошо". В окно ты увидел море и мачты.
Твое море, твои катера. Увидел пирс, на котором суетились матросы, твои милые "полосатые черти"... "Я сенчас, – сказал ты, – подождите, и я иду с вами..."
И резко откинулся на подушки, продавив их отяжелевшим вдруг телом.
Сестренка увидела катера, выходившие в море. И курносая девушка, на недолгом своем веку повидавшая, как умирают, вдруг поняла, что они ушли без тебя...
Не скрывая слез, плакал верный Филатыч, не скрывали слез и мы с Васо. Ты, Сева, всегда говорил, что жить надо не для себя, а для всех, и ты отдал жизнь за то, чтобы жил Севастополь.
Проститься с тобой приходили матросы и офицеры со всех кораблей. Прощание было по-моряцки суровым. Люди стояли с застывшими лицами, отдавая тебе последнюю честь. Шурочка (ее привезли самолетом) сидела рядом с тобой. Наступила ночь. Окна были раскрыты. Огонь зажечь было нельзя. Люди приходили и уходили. Они шли ощупью, сменяя друг друга.
И мне пришла в голову мысль: во что бы то ни стало сохранить твой, Сева, катер, если он уцелеет и в новых боях. А когда устареет и его сменит новый – поставить твой катер высоко над морем. Пусть те, кто придет на флот после нас, вспоминают тебя и других черноморцев, отдавших жизнь за счастье будущих поколений...
ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ВТОРАЯ
– От города ничего не осталось, – сказал командир соединения, когда мы поднялись по ступеням чудом сохранившейся Графской пристани и увидели сплошные развалины.
Все застыло в скорбном молчании – и дотла выжженный Приморский бульвар, и уцелевший памятник бригу "Меркурий", и Институт, над разбитым фронтоном которого висели чудом сохранившиеся фигуры коней и людей.
Но среди мертвых развалин уже теплилась жизнь. Дымила кривая труба, выглядывавшая из каменной щели в пробитой бомбежкой стене.
Как старого друга, я встретил израненный, на боку лежащий трамвайчик. Старый яличник, красноносый, заросший серебряным пухом до самых ушей, перевез меня на Корабельную, лавируя между остовами потопленных кораблей.
Я нашел Фелицату Мартыновну в добром здравии.
Она меня едва не задушила в объятиях:
– Да, на днях возвращается и Мефодий Гаврилыч.
Привел господь встретиться.
Она всплакнула, узнав о гибели Севы.
Я заглянул во флигелек, где мы когда-то жили втроем.
Фелицата Мартыновна тут же воскликнула:
– Живите в нем, выбирать не приходится.
Я сказал, что женился.
– Так привози свою Оленьку! Не жить же вам порознь! Сегодня расчищу все, приведу в порядок, занавески повешу.
И она вооружилась метлой.
Он был оазисом в разрушенном городе, этот игрушечный садик с виноградом, вившимся по жердям, с видом на печальную бухту и мертвый завод.
"Все оживет, – подумал я. – Снова все оживет!"
Чередовались печали и радости. Печали – когда в последних боях погибали товарищи, когда друзья и знакомые говорили при встрече: "Такой-то? Уж полгода, как он..."
Васо был тяжело ранен в голову и пролежал несколько недель в севастопольском госпитале. Боялись, что он не выживет. Хирург наш, полковник Кувыкин, удачно его оперировал. В эти дни я узнал о внезапной смерти в Батуми Шурочки, перед самым ее возвращением в Севастополь. И решил взять Вадимку. Оля сказала: "Бери!"
Бывали и радости – когда мы выходили в море, топили удиравшие корабли, нагруженные награбленным, когда я чувствовал, что сливаюсь с катером воедино и ничто, даже смерть, не разлучит меня с моим кораблем.
За годы войны я пережил столько, сколько другому не пережить за всю жизнь. Как и каждый моряк-черноморец, я не раз смотрел в глаза смерти, тонул, подрывался на минах, не знал, вернусь ли домой.
В День Победы мы с Олей сидели в окутанном зеленью садике. С нами были Фелицата Мартыновна и Мефодий Гаврилыч. Мы пили вино, ели ставридку, всподганали друзей...
...Мы шли на операцию под самым берегом, глушители подавляли рокот моторов. Нас все же заметили гитлеровцы, открыли стрельбу. И тогда Сева Гущин рванулся вперед, снял с моторов глушители, и моторы на его катере зарокотали гулко и грозно. Он перенес весь огонь батарей на себя... Он уцелел, поставив густую завесу, и мы благополучно закончили операцию...
– А я, Сергей Иваныч, видела собственными глазами, как вы их, гадов, топили у нас в бухтах, – сказала Фелицата Мартыновна. – Они все пытались вырваться в боновые ворота.
Да, так и было. Мы их встречали у бонов. Особенно яростен был Васо. Корреспонденты писали о нем: "Сухишвили совершал чудеса храбрости". "За Гущина!"
Мы громили врага за погибшего друга...
В черноморское небо взлетели сотни ярких ракет.
В их ослепительном свете развалины нам показались домами.
Вскоре мрачные руины с надписью "Мин нет" исчезли. Стена, глядевшая зловещими провалами окон, вдруг оживала, поблескивая стеклами, и люди входили в восстановленный дом. День за днем мы обнаруживали чтонибудь новое: то построенный дом, то кинотеатр "Победа"
(появление его было настоящей победой), вновь возникли и Приморский бульвар, растянувшийся вдоль проспекта Нахимова, и театр, и гостиница, и Большая Морская. Вы.растали уже не отдельные дома, а кварталы. Родился большой новый город. А однажды мы увидели первый троллейбус... Он уже не показался нам чудом...
Васо часто бывал у меня, возился с ребятами, шутил с Оленькой. Ему незачем было ехать на родину: дядя Гиго, единственный человек, который мог ждать его, умер. Васо присвоили очередное звание, и он стал комдивом. Начальник политотдела души в нем не чаял. Со свойственным ему юмором Васо рассказывал матросам о том, как наша троица сбежала из дому, чтобы стать моряками, о наших первых днях в Севастополе. Он рисовал картины далекого прошлого – Союз молодежи, листовки, собрания, расправа с предателем... Вспоминал Васо друга Севу.
Наверняка нашим флотским юнцам было удивительно слышать, что легендарный черноморец Всеволод Гущин остался у кого-то в памяти Севой, пламенным комсомольцем.
И вдруг Васо мне сказал, что идет на врачебную комиссию. Я спросил:
– Что с тобой?
– Что со мной, Сережа? Ты знаешь, дорогой, я выхожу в море и не чувствую вдохновения. А разве без вдохновения можно командовать кораблями, людьми, можно вести их в бой? Ты читал у писателя Куприна – летчик потерял сердце? Я не слышу ритма моторов, не радуюсь белой пене у носа и за кормой, я инертен, ты понимаешь? Инертен. Я не чувствую больше уверенности.
Что-то где-то сломалось. Я потерял сердце, как тот летчик у Куприна...
Это был результат тяжелого ранения. Васо вышел в отставку и до сих пор живет в Севастополе со своей женой. А я потерял отличного командира...
Мой верный боцман Филатыч, с которым мы сжились, как братья, решил на всю жизнь остаться на флоте.
Еще в сорок третьем, когда мы высаживали один из десантов, среди десантников я заметил разбитную, полненькую девчушку, одетую, как все матросы, в телогрейку, в штаны из маскировочной ткани. Росточка она была маленького. Вася Филатов все к ней присматривался, приглядывался. Как-то перебросился парой шуточек (девчонка была смешливая, а язык у нее был словно бритва).
Когда стали высаживаться, подумал: "А ведь захлебнется девчушка, накроет ее с головой". И, сказав ей галантно: "Разрешите, мамзель, вам помочь", подхватил ее своими могучими лапами и спрыгнул с ней в воду. Он заработал звонкую пощечину, но не выпустил девушку. Прижав к себе крепче, шагнул и поставил ее на мокрые камни. "Какая она тебе мамзель, боцман, она наша Маша", – на ходу сказал один из десантников. "Ну раз Маша так Маша, согласился с ним боцман. – Ты уж, Маша, за ту "мамзель" извини". Но Маша уже устремилась вперед, в темноту. А Филатов вернулся на катер.
Вскоре в "Красном черноморце" появился очерк о том, как принимали в партию смелую разведчицу Машу.
Филатов признался мне, что хочет ее разыскать. Он написал ей и получил ответ. В Севастополе они снова встретились. Потом он высаживал Машу, и ее товарищей под Одессой.
В сорок пятом Филатов женился. Мы с Оленькой гуляли на его развеселой свадьбе. Оставшись на сверхсрочной, Филатов впоследствии стал командовать катером, а затем, уже будучи капитаном второго ранга, встал во главе штаба.
Разошлись по домам матросы – боевые соратники.
Приходили новые, необстрелянные, смотревшие на торпедный катер как на чудо. Я вспоминал, глядя на них, свою молодость.
Вырастали из них хорошие люди. Морскую закалку получали от боцманов. Есть у нас Тафанчук Ангел Матвеич. Вот уж ангел так ангел! Строжайший. Приходили, бывало, папенькины и маменькины сынки, балованные, бездельники – всех обламывал этот ангел. Уходя со службы, благодарили. Признавались, что без Тафанчука бы не стали людьми.
А из комсомольской гвардии вырастали такие моряки, с которыми я без раздумий пошел бы в бой. Понадобись – они повторили бы подвиги старших товарищей.
Пришло на флот и новое поколение офицеров. Тоже славная молодежь. Является как-то ко мне симпатичнейший лейтенант, сероглазый, складный, подтянутый, рапортует, что прибыл в мое распоряжение, и с гордостью добавляет, что он первого выпуска первого в Советском Союзе Нахимовского. И по лицу его вижу, как он этим гордится. Пожалуй, больше, чем тем, что он высшее училище окончил отлично. Назвал он свою фамилию: Забегалов, и я вспомнил, что еще в начале войны в Севастополе ее слышал. Мой знакомый капитан-лейтенант Ковалев рассказывал, что забрал к себе, на эсминец воспитанником паренька с батареи.
Спрашиваю:
– Ковалев вас направил в Нахимовское?
– Так точно.
– На эсминце участвовали в боях?
Отвечает:
– Когда комендора убило, стал к орудию вместо него.
– Практику где проходили?
– На торпедных.
Назначил его командиром торпедного катера.
Он весь вспыхнул от радости.
Его поколение мне казалось особенно ценным. Войну видели своими глазами. Хоть и подростками, а участвовали в боях. Боевые командиры в Нахимовском воспитали их в незыблемых традициях флота, передали основные законы морского товарищества: "Не лги, говори всегда правду, даже если правда горька как полынь", "Не унывай, говори себе: выдюжу", "Не оставляй товарищей в беде".
Бывший нахимовец стал одним из лучших моих офицеров.
Хорошо, когда знаешь, что каждый из них принес в багаже своей молодости. Капитан-лейтенант Строганов дал прочитать мне свои записки (он их, кажется, ведет и сейчас), и я узнал о нем многое. Этого не узнаешь из аттестаций, анкет и характеристик. (Кстати, может быть, Строганов доверит вам свои записи. Они были бы интересны для ваших читателей.)
Был период, когда говорили, что флот будет уничтожен. Каково было слушать такое нам, отдавшим жизнь морю, избравшим профессию, которую не заменишь другой?
Мы воспрянули духом, увидев первые атомные подводные лодки, вооруженные ракетным оружием.
Приехав на завод, я увидел мои катера. Они так же отличались от катеров, на которых мы плавали, как в дни моей юности торпедные катера отличались от колесного тральщика, дымившего в бухте, словно печная труба.
Я понял, что пережил целую эпоху: от колесного тральщика до лодок с атомным двигателем и кораблей, вооруженных ракетами.
Я получал грозное, современное оружие.
Конечно, каждому было лестно попасть служить на новый чудо-корабль. Я видел это желание в глазах, обращенных ко мне с немой просьбой. Что это, думал я, воинственный пыл? Нет. Они, эти славные люди, готовы пожертвовать жизнью, защищая ребенка или женщину.
Они хотят овладеть самым грозным оружием, чтобы не повторился тысяча девятьсот сорок первый. У многих из них нет отцов – они погибли в боях, пропали без вести, убиты в плену... Они слышали о своих дедах и бабках, зарытых в могилы живьем, сожженных в далеких от Родины лагерях, убитых электрическим током колючих оград.
Не каждого из них я мог взять на ракетные катера.
Не подходили матросы, которых я знал, как себя самого, – они приближались к финишу своей срочной службы. Не подходили и новички, только что пришедшие на флот, – я не мог за них сам себе поручиться.
Я каждого спрашивал: "Понимаете вы, что такое наш корабль? И неотразимая сила его? И несовместимость его строгих и умных приборов с человеком, собой не владеющим, с человеком, как говорится, слабой души?"
Накануне нашего первого выхода в море на баке вечером пели матросы так же, как, бывало, певали мы накануне боев:
Прощай, любимый город,
Уходим завтра в море...
А утром, когда мы вышли из гавани, море сверкало, искрилось, переливалось до самого горизонта в золотистом солнечном свете, словно приветствуя незнакомые ему корабли...
Катер Гущина, как вы видели, стоит на скале. Куда бы вы ни шли: в штаб, в столовую, на причалы, в казарму или в клуб – легендарный катер всегда у вас на глазах, устремленный в море, с трепещущей от ветра антенной...
Все это рассказал мне Сергей Иванович. То, что рассказано им о боевых друзьях Гущине и Васо Сухишвили, может быть полностью отнесено и к нему самому.
Только из скромности Сергей Иванович не упомянул, что и он не раз кидался в холодную воду, в огонь, спасая погибающих товарищей.
В этом я убедился, прочтя посвященные Тучкову листовки и очерки и взглянув на Звезду, которая зря не дается. Ее носят выше всех орденов.
Но мне хотелось знать о Сергее Ивановиче как можно больше. Знать все.
И я подружился (невзирая на разницу в возрасте)
с капитан-лейтенантом Юрием Строгановым и с Севой Тучковым. (Сева пришел на катер на практику.)
Вечер.
Я сижу в комнате с окнами на море. Лампа прикрыта зеленым абажуром. В бухте воет ревун: по ночам на море спускаются густые туманы...
КНИГА ВТОРАЯ
НАСЛЕДНИКИ
Рассказ Юрия Строганова
ГЛАВА ПЕРВАЯ
Моя бабка Варвара Корнеевна жила у нас в небольшой комнатке возле кухни. Тощая,подвижная, с морщинистым смуглым лицом. Трудно представить, что она была когда-то красавицей. Но возле большого потускневшего зеркала на синих обоях висела ее фотография: черноглазая дивчина удивительной красоты, в буденновском шлеме на коротко подстриженных волосах, в штанах и в гимнастерке с орденом боевого Красного Знамени стоит опершись на конноармейский клинок. Вид у конармейки необычайно лихой. Еще бы! Бабка была пулеметчицей, носилась по степям на тачанке и даже скакала верхом.
Буденный наградил ее орденом, расцеловал в обе щеки и сказал: "От Варвары и бабой не пахнет, она у нас молодец".
Конармейцы ей прокричали "ура". Они за девицу ее не считали. "Наш парень", – говорили о ней. Все же влюбился в нее черноморский матрос Варсанофий Подколзин.
Судьба затесала его каким-то образом в конницу. Варсанофий командовал эскадроном. Когда, опрокинув укрепления Врангеля, Красная Армия прорвала Перекоп и Конармия докатилась до Черного моря, в Севастополе бабка и дед поженились.
Со стороны бабки на свадьбе были в гостях лихие конармейцы и сам начдив Городовиков, со стороны жениха – черноморцы-матросы. Пили чистейший самогон. Молодым прочили блестящее будущее – и не ошиблись.
После гражданской войны Варвара-пулеметчица работала в ПУРе, а Подколзин – в штабе Военно-морских сил.
У них родилась дочь Александра, которую они выдали впоследствии за студента-физика Строганова. Это и были мои отец с матерью.
Дед погиб в самом начале Великой Отечественной войны, на переходе из Таллина в Кронштадт, подорвавшись на мине. Бабка в эти дни опять воевала и снова в кавалерийских частях, с Окой Городовиковым... Инспектор кавалерии Городовиков определил бабку к делу. Он возил ее с собой в глухие леса, где кавалерия (в последний раз в истории войн) готовилась к рейдам во вражеские тылы.
Бабка зажигала сердца молодых бойцов рассказами о традициях легендарной Конармии. Орден Боевого Красного Знамени, в начале войны очень редкостный, горел на ее гимнастерке и убеждал слушателей в полной правдивости бабкиных слов.
Конники уходили в ночные опасные рейды по тылам гитлеровцев. Бабка рвалась вместе с ними. Городовиков, посмеиваясь в усы, ее не пускал: "Ты, Варвара, дороже золота, убьют – кем я тебя заменю?"
Бабку все-таки ранило, и тяжело, когда гитлеровцы обрушили сотни фугасок на лес, где готовился рейд. Городовиков ее вывез в Москву, уложил в госпиталь. Мы все были в эвакуации. Когда вернулись в сорок четвертом, бабка, исхудавшая, почерневшая, надрывно кашляла в платок. На груди ее был второй орден Красного Знамени.
Мать кинулась бабке в объятия, отец почтительно поцеловал ее сухую, в морщинах и голубых узлах руку, но не удержался от шутки:
– Вы у нас, Варвара Корнеевна, драгоценная реликвия прошлого.
– Прошлого? – обиделась бабка. – Я и нынче, зятек, воевала, а не отсиживалась в Чувашии.
Долго матери пришлось ее уговаривать на отца не сердиться. Окончательно бабка оттаяла через несколько месяцев. У входной двери раздался звонок. Я побежал открывать – и оторопел: за дверью стоял с букетом цветов сам Ока Иванович Городовиков со своим адъютантом. Генерал спросил, дома ли Варвара Подколзина.
– Бабушка! – заорал я неистово. – Иди, смотри, кто к тебе!
– Господи! – воскликнула выбежавшая из своей комнаты бабка. – Ока Иванович! Милый! Да вы все такой же!
– Вот уж нет! – усмехнулся Городовиков. – Стареем, Варвара, стареем.
Она не знала, куда гостей усадить. Представила меня, мать. Городовиков сказал, что об отце моем много слышал:
– Нынче настало их время, физиков.
– Да, кони, бедные, нынче у нас не в почёте, – пригорюнилась бабка. Читала в газете статью, пишут: век кавалерии кончился.
– Ну, кавалерия и в нынешнюю войну послужила, – сказал Городовиков, но потери были велики. Конь, он друг человека. До слез его жалко.
– Кому говорите, – вздохнула горестно бабка. – Мой Черныш умирал, он со мной, как родной брат, прощался; тоски смертной в глазах его век не забуду.
– А помнишь, Варя, гражданскую? Штаб наш спасла, пулеметным огнем от белых прикрыла...
– Ну уж, скажете тоже: спасла! – засмущалась бабка. – А что прикрыла то верно. Прикрыла.
И бабка принялась вспоминать. Я чувствовал себя совершенно счастливым: мои сверстники о гражданской войне только в хрестоматиях да в книжках читали... А здесь сидят два ветерана легендарной Конармии и так просто, как о вчерашнем футболе, о таких делах вспоминают; даже адъютант, совсем молодой, слушает с огромным вниманием...
– Ну, нам пора, – взглянув на часы, сказал Городовиков. – Ты, Варвара, ни в чем не нуждаешься?
Бабка заверила, что всем обеспечена (так, собственно, оно и было).
– Внук-то в отца пойдет, в физики, или в моряки, в Деда?
– Да он еще сам не знает, – ответила бабка. – Разве в его годы такое решать? Он и моря-то никогда не видал...
ГЛАВА ВТОРАЯ
С морем я познакомился позже. Отцу привелось побывать весною в Пярну, и он снял дом у каких-то старушек.
– Послезавтра мы выезжаем.
Бабка, славившаяся своей независимостью, объявила, что с городской квартиры никуда не поедет.
– Ну и пусть остается, – рассердился отец.
Мы доехали до Таллина, а оттуда в тряских, шатающихся вагончиках узкоколейки поздним вечером добрались до Пярну.
На вокзале в Пярну мы услышали глухой рокот.
– Море, – сказал отец.
Но самого моря не было видно. Мы шли узкими, вымощенными булыжником улочками среди потемневших садов и загоравшихся огоньков в окнах. Носильщик вез наши чемоданы на тачке.
Отец, шагая в длинном пальто впереди, привел нас на шумящую каштанами улицу, к приземистому, низкому дому. В темных ставнях светились золотые сердечки. Отец толкнул тяжелую дверь, и мы очутились в сенях.
Две высохшие древние старушки со свечами в руках приветствовали нас еле слышными голосами и просили располагаться как дома. В комнатах пахло чем-то печеным, они были до отказа забиты громоздкой старинной мебелью; за стеклами книжных шкафов отсвечивало золото на кожаных корешках.
В доме можно было разместить еще четыре семьи.
Старушки Леокадия Степановна и Эльвира Степановна уже поставили на стол соленья, варенья, печенья, принесли самовар, уютно гудевший на медном подносе. Угощали радушно: "Кушайте, кушайте, дорогие, будьте как дома".
Старушки оказались отставными учительницами. Обе чистенькие, морщинистые, со слезящимися дальнозоркими глазками, добрые и сердечные.
– Библиотека наша, наверное, для вас устарела, – сказала Эльвира Степановна.
– Ее собирал наш покойный отец, – добавила Леокадия Степановна.
– Но может быть, что-нибудь выберете, она в вашем распоряжении. – И Эльвира Степановна положила на стол возле тарелки с булочками связку ключей.
После чая отец, оставив мать разбирать привезенные вещи, вышел не в садик, где в темноте таинственно шелестели огромные лопухи, а на улицу, обсаженную каштанами.
– Вот здесь я и буду делать свой моцион, – решил он и стал шагать в темноте.
А я сбежал от него. Схватил ключи, лежавшие на столе, и ринулся к шкафам с книгами. Отец не любил беллетристики, у него были только научные книги. Здесь книг было множество. Они хранились в кабинете, в столовой, в передней и в коридоре. Я нашел морские романы о кругосветных походах под парусами, рассказы Станюковича и других, неизвестных мне авторов... На каждой книге была наклеена этикетка: чайка, парящая над морем. И надпись под белокрылой чайкой гласила: "Из книг капитана первого ранга Черкасова".
Неужели капитан первого ранга, отец симпатичных старушек, прочел все это множество книг?
– Нам пришлось туго, но на книги отца рука у нас не поднялась. Он так любил и ценил их, – сказала одна из старушек. – Большая просьба к вам, молодой человек, не выносить их из дому. Не дай бог, забудете где, потеряете.
Он нам этого не простит.
Он? Но ведь Черкасов уже много лет как лежит на кладбище!
Вернулся отец и приказал идти спать. Вскоре все успокоилось. В большом тихом доме погасли огни. За закрытыми ставнями глухо шелестели каштаны. И, перебивая этот волнующий шелест, набегал смутный гул – я понял, – гул волн, тяжело бившихся о берег.
На другое утро, позавтракав наскоро (отец уже совершал моцион по аллее каштанов, считая: "Туда и обратно шесть раз, семь, восемь... десять, одиннадцать..."), я побежал познакомиться с морем. Теперь, при ярком солнечном свете, городок показался чудесным. Он был словно вылизанный, с чисто подметенными улицами и тротуарами, со степенно прогуливающимися собаками; в сквере стояла статуя – эстонская поэтесса Лидия Койдула. Парк был прорезан дорожками, посыпанными желтым песком.
Повсюду цвела сирень, пели птицы. Я шел все дальше и дальше. Чаща раздвинулась – и открылось необъятное васильковое небо. Ноги увязли в мелком песке, на котором рос светло-зеленый камыш. На мокрый пологий берег набегали большие, сильные, пенистые и шумные волны.
Море! Я побежал к нему, и мы встретились – оно залило ноги до самых колен, замочило носки и короткие брюки.
Я протянул к нему руки – и новая волна, пенистая, прохладная, обрызгала мне лицо.
Вдали покачивались черные точки. Там, среди белых волн, шли корабли.
– О-го-го-го! – заорал я неистово. И мне показалось, что я услышал оттуда, с кораблей, с моря, ответ...
Я возвращался, вывалявшись в песке, вдоволь наглотавшись соленого воздуха. Парк был огромен. Я заблудился. Понял это, когда увидел заросший светло-зеленой ряской пруд, такой спокойный, что только брошенный камень убедил меня, что под тиной еще есть вода.
В самом конце пруда, почти у берега, поросшего вековыми дубами и кленами, словно в фильме "Остров погибших кораблей", погрузившись в воду, стоял небольшой военный корабль с широкой короткой трубой, невысокой косой мачтой и мостиком, поднятым над покосившейся палубой.
Как он попал сюда, участник недавней войны? Разве пруд соединяется с морем? Тебя привели сюда, как на кладбище, умирать? Или, загнанный в ловушку, ты выдержал здесь свой последний и смертный бой?
Я подходил все ближе и ближе, и полу затонувший корабль вырастал на глазах. Я видел пустую палубу, поднявшуюся корму и мучился, сознавая морскую свою неграмотность: что же это за корабль – тральщик, "охотник", сторожевик?
Что-то похожее на сходни – несколько бревен и досок – лежало в зеленой тине пруда. Я без раздумья ступил на них, они опустились под моей тяжестью, и вода захлюпала под ногами. Но я уже ухватился за перила (теперь я знаю, что они называются "леера") и очутился на железной палубе корабля.