Текст книги "Ночные туманы"
Автор книги: Игорь Всеволожский
Жанр:
История
сообщить о нарушении
Текущая страница: 12 (всего у книги 16 страниц)
ГЛАВА ВОСЬМАЯ
Нет, не таким представлял я себе Севастополь, по рассказам деда и бабки. Он казался мне очень южным, в галерейках, обвитых глициниями и розами; но не было нынче в нем ни экзотики Грина, ни романтики Паустовского. Не осталось следа и от тех страшных развалин, о которых рассказывали преподаватели-моряки.
Был новый город со светлыми зданиями на широких проспектах.
В гостинице, великолепной, с колоннами, номеров, конечно, не оказалось, и я, увидев, что в сумрачном вестибюле их ждут, сидя в креслах, даже полковники, согласился на общежитие.
У меня был свободный остаток дня, в часть я должен был явиться завтра с утра. На бульваре, за растрепанным ветром кустарником и балюстрадой, открылось море с равелином вдали, с памятником затопленным кораблям, выраставшим из волн и из пены, с теплоходом, выдвигавшимся из глубины бухты. И что-то стремительное, еле приметное в волнах, пронеслось неподалеку от берега, одно, другое, третье – знакомые торпедные катера. Их ведут мои будущие товарищи. Как они встретят меня?
Я долго сидел на скамейке, глядя на потускневшее к вечеру море, пока не замерз и за бухтой не стали загораться огни. Зажглись они и на Приморском бульваре – фиолетовые фонари, раскачиваемые ветром. И тогда я пошел куда глаза глядят, вышел на площадь, где увидел бронзового Нахимова, а за ним знакомую по фотографии колоннаду пристани. Я не мог удержаться, чтобы не спуститься по отлогим ступеням к черной волнующейся воде, не потрогать спокойные морды каменных львов, стороживших пристань, и не проводить несколько баркасов и катеров, отправлявшихся к кораблям. И вконец промерзший, голодный, зашел в небольшое кафе.
Идя утром в штаб по бетонной дорожке, я наслаждался близостью моря, любовался набегавшими на берег злыми волнами. На холмах чернели изогнутые, ободранные неистовым ветром деревья и были разбросаны белые постройки.
И вдруг прямо передо мной выросла небольшая скала.
На ней, задрав нос и сопротивляясь стремительным ветрам, стоял торпедный катер, готовый к прыжку, с зенитками, устремленными в небо...
Это было так неожиданно и так удивительно, что я не сразу сообразил: передо мной не макет и не памятник, а катер, побывавший в боях, вечное воспоминание о тех днях, когда он и его боевые соратники отсюда, из этих бухт уходили в бой. Они возвращались с победой. Или погибали, не посрамив флотской чести.
Я вошел в штаб и попросил доложить о себе адмиралу.
Адмирал сидел в большом светлом кабинете, с выбеленными стенами, клеенчатым диваном, двумя столами, картой на столе. За высокими и широкими окнами расстилалось то, что могло заменить все картины на свете: между рыжими холмами лежала тихая голубовато-зеленая бухточка, у причала стояли мои старые знакомые – катера, а у широкого каменного причала – корабли незнакомой мне формы.
Адмирал поднялся мне навстречу. Он выслушал мой рапорт о прибытии.
– Ну, садитесь. – Он показал на диван и сел со мной рядом. – Отложим в сторону анкеты, – сказал он, глядя спокойным и ободряющим взглядом. Когда ко мне приходит живой человек, прежде всего я хочу знать, чем он дышит. Так вот. Чем вы дышите, чем живете?
Любите ли вы море и флот? Тому, кто не любит моря и флота, лучше сменить флотский китель на гражданский пиджак...
Волнуясь, я заверил его, что служить на флоте – моя давнишняя мечта. Если б она не сбылась, я бы считал себя конченым человеком.
– Даже так? – Адмирал улыбнулся...
А я почувствовал, что могу и обязан рассказать ему все. Торопясь и захлебываясь, опасаясь, что я отнимаю у адмирала драгоценное время, я постарался как можно более связно рассказать, что ссорился с покойным отцом из-за его пренебрежительного отношения к флоту, что дед поддержал меня. Рассказал я и о случае в училище.
Адмирал слушал внимательно, чуть склонив голову. Я не посмел сказать самого главного – о своей заветной мечте служить на новых катерах. Я знал, что туда отбирают лучших из лучших, моряки соревнуются между собой, чтобы попасть на катера, и понимал, что в моем положении на это рассчитывать не приходится.
Адмирал встал, подошел к окну. (Несколько катеров готовились к выходу в море.) Обернулся:
– Я не боюсь повторить то, что вы уже, очевидно, не раз слышали в училище от преподавателей: современный корабль – это сгусток сложнейшей техники, последнее достижение науки. Сотни приборов, механизмов, устройств дают кораблю стремительное движение, открывают перед ним темные глубины, раздвигают горизонт, управляют оружием. Вся эта могучая боевая техника представляет грозную силу только в руках людей, освоивших ее в совершенстве, ухаживающих за ней с любовью.
Без людей эта техника будет мертва. На ракетные корабли мы подбираем людей особенно тщательно. Ведь воюет не техника, а люди, вооруженные техникой. Я надеюсь, что вы заслужите право служить на таком корабле.
Он прошелся по кабинету, подошел ко мне снова:
– Не думайте, что ваше учение закончено. Вы избрали трудную, но почетную профессию офицера. Вам придется упорно и много учиться. Всю жизнь. Вы знаете, каковы у нас нынче матросы? Они, пожалуй, и вас кое в чем могут за пояс заткнуть. Но воспитатель их – вы.
Узнавайте поближе их. Старайтесь, чтобы вас полюбили, и постарайтесь тоже их полюбить. Тогда они за вами в огонь и в воду пойдут. Но будьте непримиримы ко всем нарушениям службы. Они у нас все комсомольцы. Они вам помогут. Партийный коллектив у нас крепкий и дружный. Дружный, – повторил он, – а это значит, что вас поддержат во всем. Вот все, что я хотел вам сказать, – закончил адмирал, пристально на меня глядя. – Идите, устраивайтесь, осваивайтесь. В субботу увидите всех. Собрание будет: "Долг и честь корабельного офицера". Народ у нас откровенный, канцелярщины всякой не терпит. Кстати, у нас не принято выступать по бумажкам... Выкладывай, что накопилось на сердце. Думаю, наша семья придется вам по душе. Надеюсь, и вы ей тоже.
Теперь я знаю: быть может, вся жизнь моя потекла бы вспять, если бы не Сергей Иванович Тучков. Немало погублено жизней сухими чиновниками, слепо верящими анкетам, характеристикам, слухам. В этот памятный день я получил отличный урок: доверяй человеку.
Я представился начальнику штаба Филатову, немолодому, солидному капитану второго ранга. Он спросил меня:
– Стажировались на ТК?
– Так точно.
– Я тоже на них начинал свою службу.
Филатов плавал матросом на катере Всеволода Гущина, на том историческом катере, который навечно стоит на скале.
Я узнал об этом, придя на собрание в клуб. В кубрике боевой славы было много экспонатов.
Со стены смотрел бравый командир с улыбающимся лицом – Всеволод Гущин. Рядом Филатов. Оба не старше меня.
На пожелтевшей фотографии я увидел молодого Сергея Ивановича Тучкова. На витрине лежала брошюрка, отпечатанная на желто-серой бумаге военного времени, тоже с портретом, но плохо оттиснутым и неясным. Книжечка называлась "Морской орел". В ней скупо рассказывалось военным корреспондентом:
"Подвиг за подвигом совершал Тучков, но во всех его подвигах никогда не было стремления принять эффектную позу, в поведении отсутствовала бравада, и всегда были точный расчет, хладнокровие, забота о корабле и любовь к своему экипажу.
Подчиненные Сергея Тучкова гордятся им, любят его и готовы идти за ним, куда только он ни прикажет. Конечно, только такая готовность идти за своим командиром, вера в него и могли обусловить тот знаменитый подвиг, когда Тучков среди бела дня со свойственным ему дерзким риском и хладнокровным расчетом проник на катере в защищенную врагом бухту, подорвал корабль, стоящий у мола, и, сражаясь один против всей береговой артиллерии, остался невредим. О нем когда-нибудь будут написаны книги..."
Звонок позвал в зал. В клубе было неуютно и холодно. На меня посматривали с любопытством: новенький!
С докладом выступил начальник штаба Филатов. Он делился боевым опытом.
– Нас, молодых матросов, во время войны поражало, с какой силой воли офицеры выполняли свой долг. О таких командирах, как Гущин, мы говорили: "Мы за ним и в огонь, и в воду пойдем". И шли... Офицер был примером для нас.
Вот и вы должны быть матросам примером. Вспомним недавний шторм. С палубы смыло матроса Таранкина. Кто кинулся за ним в воду? Лейтенант Аристов. Он показал, что подвиг можно совершить и в мирное время. И его уважают и любят. А почему лейтенант Гриценко не заслужил матросской любви? Да потому, что он занимается приборами, техникой, а не людьми. Он не любит людей.
Друзья мои! Почаще заглядывайте вы себе в душу! Вам, единоначальникам, даны большие права. Но трудны и ваши обязанности. Я хотел бы, чтобы каждый из вас получал такие вот письма, как получил один молодой офицер (Филатов достал письмо).
"Я не знаю, как вы встречаете праздник. Может быть, как и в прошлом году, корабль проведет его вдали от базы. Вас и в прошлом году ждали дома, но не дождались: вы были с нами, с матросами. У вас в синей книжечке записано много матросских фамилий. И моя там есть. Вы говорили: "Зайдите вечером ко мне в каюту".
Чувствуя, что виноват, заходил с опаской, ожидая нотации. Возвращался в кубрик, товарищи спрашивали: "Ну, как? В порядке?.." "Да, полный порядок. Вроде с отцом поговорил".
Запомните: "поговорил, как с отцом", – посмотрел в зал Филатов. – А нелегко быть отцом своих подчиненных.
Командир должен суметь вдохновить их на подвиги...
После начальника штаба выступали один за другим офицеры, почти все мои сверстники. Выступали не по бумажкам, от души, горячо. Называли неизвестного мне Колбина, который стесняется говорить своим подчиненным правду об их упущениях. Говорили о также неизвестном мне Вешкине, который, придя из училища, ие боясь уронить свой авторитет, стал учиться у подчиненных и многого этим достиг. Говорили о помощнике командира катера Пащенко, который считает, что требовать – это значит строжайше наказывать за малейшие упущения. Матросы от него перебегают на другой борт или прячутся в люк. К одному из матросов приехала издалека жена, но Пащенко был в плохом настроении и матроса не отпустил.
– Он человека обидел! – с горечью говорил лейтенант, осуждавший Пащенко.
Мне нравилось, что даже горькая правда говорится друг другу в лицо, но без ожесточения, не обидно, а с искренним желанием помочь человеку исправиться.
После собрания ко мне подходили молодые офицеры, знакомились. Среди них были и Колбин, и Вешкин, о которых только что говорили, и они, не смущаясь, называли свои фамилии. Все желали мне поскорее освоиться, и только старший лейтенант Пащенко, человек с высокомерным лицом, спросил:
– Поторопились уже погореть?
Он и сам это видел по моей единственной звездочке, и вопрос задавать было незачем.
– Злоупотребляли, наверное? – щелкнул он пальцами по шее, намекая на выпивку.
Молодой лейтенант, который осуждал Пащенко на собрании, спросил:
– Лучшего приветствия вы не нашли?
Его фамилия была Аристов. В столовой я сидел за столом с ним и с Вешкиным. Оба оказались холостяками, снимали комнату на двоих у хозяйки. Узнав, что я не женат, Аристов сказал, что холостякам легче живется.
Город выстроен новый, большой, но квартир не хватает.
Для семейных это больной вопрос, хорошие люди из-за недовольства жен, совершенно законного, нервничают, а это отражается и на службе.
Я лежал на своей тощей койке в комнатке, в которой пахло сушеными травами и полынной настойкой. Я снял эту комнатку у старушки Подтелковой, вдовы боцмана Черноморского флота. Море билось под самыми окнами.
Волны разбивались о камни, и брызги оседали на стеклах. Я слушал шум волн и думал, что и Лэа сейчас, наверное, тоже слышит этот волнующий шум и, может быть, вспоминает меня. Почему-то мне все время казалось, что она обо мне думает и когда-нибудь, быть может, придет...
Но куда? В эту жалкую комнатку с выбеленными стенами, с высохшей веткой магнолии, кем-то прибитой к стене, с фотографией лупоглазого боцмана, с шаткими стульями и кривоногим столом? Нечего сказать, с милым рай!
В воскресенье я пошел в город. Уже пахло зимой, дул норд-ост, синева в бухте была ледяной, а на берегу – желтый камень и деревья без листьев. Знаменитый Приморский бульвар, во всех романах описанный оживленным и шумным, был пуст, только у балюстрады над морем, выбрасывавшем тысячи брызг, темнело несколько озябших фигур. Удивительно одиноким я чувствовал себя в городе, где у меня не было знакомых.
Я слонялся по проспекту Нахимова, по Большой Морской, зашел в кинематограф "Победа", но билеты уже были распроданы, забежал в кафе, но в нем не было мест.
Моряки весело болтали за столиками со знакомыми девушками.
Я зашел в ресторан "Севастополь". Официантка с ярко накрашенными губами спросила:
– Водки или коньяку?
Узнав, что я хочу пообедать, недовольно передернула плечами:
– Шли бы в столовую...
Зато музей Черноморского флота вознаградил меня сразу за все. Здесь нашел я то, о чем рассказывал дед:
реликвии Нахимова и Корнилова, воспоминания о севастопольской Даше, модели кораблей, катеров...
Театр, в который я попал вечером, порадовал своей нарядностью, теплом и уютом, веселым спектаклем.
Возвращался я поздно, улицы были пусты, словно вымерли, огни в бухтах и на Северной стороне казались холодными.
Хозяйка спала. Я прошел в свою комнатку осторожно, боясь ее разбудить. На столе лежало письмо.
Милая мама, она беспокоилась, здоров ли я и хорошо ли устроился. Окно тихонько позванивало – в море был шторм.
ГЛАВА ДЕВЯТАЯ
Мне всегда казалось, что, придя из училища на корабль, я буду по своему кругозору выше матросов. Но я ошибся. Это были ребята из десятилетки, они прошли подготовку на флоте и с легкостью управлялись с приборами.
Я вскоре увидел, как точно и быстро исполняются все мои команды, и мой поначалу вздрагивавший голос окреп.
Знакомясь с матросами поближе, я узнавал, что не я один люблю Чехова, Куприна, Толстого, Тургенева. И если я читал Хэмингуэя и Олдингтона, то читали их и они.
И не я один люблю серьезную музыку и могу отличить Чайковского от Рахманинова, а Шопена от Шумана. И не я один хожу в город, в Морскую библиотеку.
Вечерами в казарменном кубрике спорили о рассказах Солженицына и стихах Евтушенко. Не мешало бы те споры послушать критикам из литературного салона Мадлены Петровны.
Я вспомнил критика, посещавшего этот салон. Он всегда, когда ему приходилось ругать чью-нибудь книгу, ругался "от имени народа". Он обругал полюбившуюся мне повесть о флоте, крича с пеной у рта: "Народ ее не одобрил". Зашел бы к нам в кубрик тот критик:
ведь матросы, курсанты – тоже народ. Из него бы перья и пух полетели.
Мне думается, подобные люди причиняют неисчислимый вред, сбивая нас, молодых читателей, с толку. Доверчивый и поверит, что "народ не одобрил". И не станет читать хорошую книгу.
Зимой к нам то и дело приезжали писатели, ученые и артисты. Печки раскалялись докрасна в клубе, но все же изо всех щелей дуло. Правда, в конце концов мы согревали клуб своим дыханием: он всегда был набит до отказа.
Однажды к нам приехал поэт, стихи и поэмы которого и я, и мои товарищи хорошо знали. Поэт вышел на сцену, высокий и статный, с бархатной черной повязкой на глазах. Его бережно поддерживала маленькая, похожая на девочку, женщина. Рассказывали, что вышла она за поэта замуж, когда он уже был слепым.
Поэт читал свои стихи. В одном из них он рассказывал, что последнее, что он видел (ему тогда было всего девятнадцать), – горящий, разрушенный врагом Севастополь...
Мы угощали поэта в столовой. Я с глубоким волнением наблюдал, как бережно жена подавала ему бокал с лимонадом в его ищущие нервные пальцы, как подносила вилку. А вот она шепотом – совсем незаметно – рассказывает ему о том, что стоит перед ним на столе или описывает ему собеседников. И все это с нежной и милой улыбкой. Человек красивой души!
Ну как не восхищаться такими людьми? Как, видя их, не почувствовать, сколь ничтожны наши мелкие горести?
Наверное, не раз в трудные дни своей жизни я вспомню их – его с черной повязкой на угасших глазах и ее, бережно ведущую мужа под руку...
Мне почему-то подумалось, что такой, как она, могла бы стать Лэа...
Однажды выступила народная артистка республики Любовь Цыганкова. Она читала Твардовского и рассказывала, как она с нашим адмиралом, которого называла покомсомольски Сережей, расклеивала и разбрасывала листовки. И это было не в исторической пьесе, а в жизни, где молодежь рисковала собственной головой. "Как мало мы знаем о людях, с которыми живем рядом!" – подумалось мне.
И я в этом еще раз убедился.
Политотдел пригласил к нам в клуб коренных севастопольцев. Среди приглашенных я с удивлением увидел свою хозяйку Подтелкову! Вот так всегда и бывает – живешь с человеком рядом и не знаешь его. А старушка листовки расклеивала в смутные времена оккупации двадцатого года! И рисковала жизнью своей. Сейчас она вспоминала об этом так просто, будто и не пытали ее никогда в белогвардейской контрразведке.
С этого дня я другими глазами смотрел на хозяйку.
Когда было время, расспрашивал о ее молодости. Вдова боцмана таяла, поила меня чаем с вареньем, у нее появился интерес к жизни, потому что и к ней у кого-то возник интерес.
Старушка Подтелкова, цедя с блюдечка чай, охотно рассказывала мне об адмирале моем – они в одной комсомольской организации состояли. О герое Гущине, который для нее так и остался навсегда Севой, о Васеньке Сухишвили (какой сердцеед был, она сама была когда-то в него влюблена). Глаза старушки Подтелковой загорались, как у шестнадцатилетней девчонки... Иногда она дребезжащим своим голоском пыталась петь комсомольские песни тех лет.
И вот я столкнулся с неуважением к старикам, к своему адмиралу, которого я глубоко уважал.
Однажды мы сидели вечером с Вешкиным, с которым я успел подружиться, в кафе при части (оно именовалось "Фрегатом").
В двух комнатках белого домика были расставлены столики с чистыми скатертями; стены разрисованы доморощенными художниками. На них волновалось море, и на волнах качались парусные фрегаты. Из похожих на иллюминаторы фонарей лился ровный и яркий свет. Негромко играла музыка. Здесь можно было потанцевать, выпить кофе. Весь этот уют был создан женами офицеров, в первую очередь Ольгой Захаровной, женой адмирала Тучкова. Эта худенькая, моложавая женщина совсем не была похожа на "адмиралыпу".
Рассказывали, смеясь, что некоторые чиновные бюрократы пытались превратить этот уютный уголок в "дом мероприятий". Адмирал высмеял чиновников, и теперь можно было зайти сюда запросто. А "мероприятия" – они возникали сами собой: то старшие офицеры делились с молодежью жизненным опытом, то кто-нибудь решался обнародовать свои таланты...
Мы с Вешкиным пили крымское сухое вино. Несколько пар танцевали, все восемь столиков были заняты. Из угла доносился резкий голос жены лейтенанта Бекешина. В другом углу сидел лейтенант Гаврилов, горячо влюбленный в свою застенчивую, похожую на подростка, жену Валечку. С ними за столом сидел техник-лейтенант Абышев, замечательный тем, что он всегда с умным видом изрекал известные истины.
За столами шумели не от выпитого вина – оно было слабое, а от молодости.
– Ты послушай, что Пащенко проповедует, – вдруг подтолкнул меня Вешкин.
Старший лейтенант Пащенко говорил громче всех своим надменным голосом:
– Старики обрюзгли; в мозгах туман, а живут старой славой. Разглагольствуют: мы, мол, жили в героическую эпоху, расклеивали листовки, дрались в жестоких
боях... Ну, жили... Ну, предположим, дрались. Так когда это было? Молодых они не могут понять, эти старые перечницы! И боясь, что молодежь займет их насиженные места, выдвигать ее не торопятся. А флот омолаживать надо!
Я понял, в кого мечет Пащенко стрелы: в нашего адмирала, который не раз приходил на мой катер, выходил со мной в море, подбадривал меня, спрашивал совсем поотечески:
– Ну, как, мой милый, освоились?
И, выслушав мой взволнованный, торопливый ответ, предупреждал, за кем из матросов присмотреть не мешает. Знал он их лучше меня. И мне, и всем нам было чему поучиться у адмирала.
А Пащенко продолжал:
– Всякому овощу свое время. В отставку пора им.
Пасьянсы раскладывать.
Я не выдержал:
– А у кого вы учиться будете, старший лейтенант Пащенко?
Он взглянул на меня свысока: кто, мол, там возражает?
– Сами, без одряхлевшей древности справимся, – сказал он развязно. Памятников и так полон город.
Я был поражен его наглостью.
– Вы обязаны уважать, старший лейтенант...
Он оборвал меня ледяным голосом:
– Сядьте. Вы пьяны.
– Ну, это вы зря, – осадил его Вешкин. – Строганов трезвее вас.
Вечер был окончательно испорчен.
Наступили тяжелые дни. Пащенко пошел жаловаться. Мне припомнили случай в училище. Вешкин и некоторые другие стояли горой за меня: нельзя опьянеть от стакана сухого вина, дозволенного в "Фрегате". В конце концов все обошлось. Кто-то, очевидно, рассказал адмиралу, как было дело. Во всяком случае, придя в мою крохотную каюту, Сергей Иванович сказал:
– А вы знаете, Строганов, кое в чем Пащенко, может, и прав. Мы, старики, тоже, бывает, и перехлестываем: утверждаем, что в двадцатых, в сороковых годах все было лучше, теперь молодежь, мол, не та. А молодые взвиваются: мы, мол, в другое время живем. Да, вы в другое время живете. Вы не знали войны, никогда не слышали разрывов зениток, не пригибались от воя приближающегося снаряда, не вжимались в землю, спасаясь от падающей бомбы. Вы ни разу не получали письма о том, что ваша мать, ваш отец, ваша невеста убиты, увезены в неволю, которая хуже смерти. Вы никогда не теряли товарищей... Правда, я, вспоминая молодость, размышляю: я стал богаче оттого, что все это пережил...
Мне еще раз пришлось схватиться с Пащенко на литературном диспуте в клубе. Аристов выступал со своими стихами, другие говорили о любимых писателях, которые помогают им жить. Пащенко утверждал, что "Апельсины из Марокко" стоят трилогии Алексея Толстого ("Проза в век кибернетики должна быть короткой, стремительной. Ни у кого не хватает времени читать большие романы"), а стихи Евтушенко и Вадима Гущинского он расценивал чуть ли не выше Пушкина.
Когда я обозвал Пащенко нигилистом, он схамил:
"У нас, я вижу, не терпят людей, независимо мыслящих.
Рассуждай по шаблону – и окажешься всем приятен и мил". Тут наш начальник политотдела не выдержал и дал ему жару. Но с Пащенко все сходило, как с гуся вода.
Шли зимние дожди. Штормы трепали нас в сумрачном море. Возвращаясь, я чувствовал себя избитым, изломанным. Поединок с морем – не шутка. Ты борешься с ним, проклинаешь его, восторгаешься им и счастлив, что ты победил. Я никогда и не ждал, что служба будет легка.
Иногда я завидовал офицерам на тральщиках. Они и в мирное время ходят над смертью: и через двадцать лет после войны можно наткнуться на забытую минную банку.
Знакомый минер мне рассказывал, как он пошел с двумя матросами к мине на "двойке". Уже подойдя к ней вплотную, он обнаружил, что какой-то кретин воспользовался частью бикфордова шнура. Минер все же рискнул поджечь сигаретой этот жалкий остаток, приказал грести во всю силу, но – сломалось весло. Тогда, не раздумывая, он кинулся к мине вплавь. И в последнюю, пожалуй, не минуту – секунду загасил шнур.
Но я знал, что и я приношу пользу флоту. Каждый выстрел, учебный и неопасный, убеждал в том, что в случае настоящей тревоги я поражу цель. Разве это не великолепное чувство – уверенность в своих силах, в своем оружии, в людях? В людях, которые дополняют меня. И когда мы все в море мы единое целое, неразделимый коллектив, спаянный законом морского товарищества.
Нет, свою службу я не променяю ни на какую другую! Люблю ее, трудную, подчас заполненную неприятностями и чрезвычайными происшествиями. Что может быть лучше возвращения из походов, когда на берегу тебя ждут и встречают, обнимают, целуют те, кто считал дни и часы до твоего возвращения с моря? (Увы, меня еще никто не встречал и не ждал.)
Перед учениями у нас выступил отставник куниковец. Он рассказывал, как морская пехота высаживалась в пригород Новороссийска – Станичку:
– Море бушевало, и видимость была скверная. Когда катер подошел к берегу, в него полетели гранаты. Одну отбил рукой один из моих пехотинцев, и она взорвалась у борта. В воде мы увидели проволочные заграждения.
Я кинул шинель на них и скомандовал: "Русские моряки, за мною, вперед!" На заграждения полетели плащ-палатки, шинели. И мы по ним выбрались на берег. На берегу окружили вражеский дот и забросали гранатами засевших в нем гитлеровцев...
После встречи с ветераном войны и учения показались куда увлекательнее и нам, и десантникам, которых мы высадили на скользкие скалы. По традиции отцов – "наш закон – только движение вперед". Мы тоже стремились вперед. Высокая честь быть наследником черноморцев!
– Я вами доволен, Строганов, – сказал адмирал, придя на мой катер. – Вы окрепли и возмужали. Надеюсь, скоро увижу вас с двумя звездочками... добавил он ласково. – Но не останавливайтесь на достигнутом...
Я узнал в этот вечер, как перед войной он и Гущин добивались большего радиуса действия своих катеров, выходили в шторм в море с предельной нагрузкой, с двойным грузом торпед и горючего. Как это помогло им, когда пришлось воевать!
– И если вы думаете, что больше ничего нельзя выжать из наших великолепных машин, вы глубоко ошибаетесь. Задорная молодость способна дерзать: я жду от вас дерзости, риска!
Уходя, он спросил радиометриста:
– Чем вы расстроены, Расторгуев?
– Мать сильно болеет, товарищ контр-адмирал, – ответил матрос.
– Что с ней?
– Рак. Из больницы позавчера ее выписали домой...
умирать...
– Почему не доложили до выхода?
– На учениях, товарищ контр-адмирал, каждый человек дорог... а помочь ей я все одно не могу...
– Что, по-вашему, Строганов, лучше, – обернулся ко мне адмирал, – иметь во время учений на борту человека со смятенной душой или заменить другим, может, менее опытным? Расторгуева отпустите сегодня же. Рак... – вздохнул он, – все еще безнадежное слово...
Я получил хороший урок. Я и понятия не имел о том, что Расторгуев в беде.
Я шел домой, поеживаясь от едкого холодного ветра.
Адмирал прав, думал я. Я должен каждого своего подчиненного знать, как себя самого. Должен... А это совсем не так просто. Что за человек живет с тобой рядом, прикрыв грудь тельняшкой, нося пышное имя Роланд и прозаическую фамилию Пузырьков? Для молодого, еще зеленого моряка этот мир машин и приборов, окруженных водой, полон всяческих неожиданностей. Новичок видит непонятные буквы и знаки на крышках люков, трапы, уходящие вниз. Его окружают разноцветные трубы и провода на железных стенах. Он спотыкается о высокие комингсы. Его тревожат звонки, куда-то зовущие, о чем-то оповещающие.
Все это, непонятное, проясняется постепенно. Перестает быть загадочным тревожный звонок. Юнец узнает, почему одна труба голубая, другая розовая и что означает буква, выведенная краской на двери. Юнец с большей или меньшей ловкостью перешагивает через высокий порог и узнает, что порог называется комингсом. Наконец он осваивает специальность. Зеленый юнец становится в конце концов моряком.
Но чем он дышит и чем он живет, как говорится, вне службы? Это знает, увы, далеко не каждый.
Итак, чем живет и чем дышит Роланд Пузырьков? Не залезешь же ты ему в душу (как, впрочем, и ко всем остальным). Матрос он исправный, специалист отличный.
Но этого мало. Вот после того, как я, по совету адмирала, отметил его день рождения, узнал Пузырькова поближе.
– А ведь если бы не попал я на флот, товарищ лейтенант, стал бы форменным тунеядцем.
И я выслушал несложную историю столичного парня, забалованного родителями: попал в скверную компанию, девчонкам хвастался, что он "третий штурман дальнего плавания" (рейсы в Неаполь и Геную). Чтобы подтвердить это маленькими подарками, "вывезенными из плаваний", связался с фарцовщиками. Попадался в милицию, но отец выручал. Отец уехал в заграничную командировку. Квартира превратилась в притон. Пузырьков медленно опускался на дно. И тут – призыв в армию.
Ловкачи приятели предлагали помочь уклониться от призыва: принесли средство, вызывающее экзему. У Роланда хватило совести отказаться. "Третий штурман дальнего плавания", никогда в жизни не видевший моря, заявил, что он хочет на флот.
– В первые дни я разочаровался. Мне показалось, что я лишился свободы, и чуть было не сорвался. Но одумался вовремя: дезертиром быть не хотел. Сейчас смешно вспомнить о прошлом.
Я день за днем пытался разобраться в своих подчиненных. Когда Пащенко списал со своего катера двух отпетых, неисправимых, я попросил определить их ко мне.
Многие удивлялись. Кое-кто и посмеивался. Но и Смородинов и Лысенко оказались не хуже других.
Пащенко же, списавший Смородинова и Лысенко, проглядел Маслюкова. Был у него на катере такой гусь.
Однажды Пащенко вызвали в штаб к адмиралу.
"Что там стряслось? Почему меня требуют вечером?" – думал Пащенко, идя по темной дороге.
– У адмирала что, совещание? – спросил он дежурного, взбежав по ступенькам.
– Никак нет, никакого совещания нынче.
– Он у себя?
– Так точно, адмирал в кабинете.
Пащенко почувствовал, что у него тяжелеют ноги. Он медленно поднялся на второй этаж, остановился у двери.
Одернул китель. Постучал.
– Разрешите?
– Входите.
Адмирал был один. Он поднял голову и внимательно оглядел Пащенко, как будто видел его в первый раз.
Пащенко стало не по себе. "Что-то недосмотрел", – сообразил он.
– Скажите, старший лейтенант Пащенко, – спросил адмирал, – вы хорошо знаете своих людей?
"Ох, что-нибудь натворили, дьяволы. Шкуру спущу".
Пащенко ответил заносчиво:
– Разве в этом кто-нибудь сомневается, товарищ адмирал?
– Сомневаюсь я, – сказал адмирал таким тоном, что у Пащенко по спине забегали мурашки. – Скажите, например, что представляет собой радиометрист Маслюков?
– Отличный старшина, – облегченно вздохнув, сказал Пащенко.
– Настолько отличный, что вы его поощряли внеочередными увольнениями?
– Так точно. Мать Маслюкова лечилась в Ялте и приезжала несколько раз повидаться.
– Мать?
– Так точно, мать.
– Откуда он родом?
– Если не ошибаюсь, из Лохвицы.
– И мать его, насколько я знаю, никуда не выезжала из Лохвицы. Адмирал встал. – Пойдемте, старший лейтенант.
Он подошел к кабинету начальника штаба. Постучал.
Филатова не было в кабинете. За столом сидел незнакомый майор, а на диване Маслюков. Всегда бравый, румяный, старшина был на этот раз совершенно растерян.
Оба поднялись.
– Не помешаем? – спросил адмирал.
– Наоборот, товарищ адмирал, я надеюсь, поможете, – добродушно ответил майор. – Ваш? – показал он на Маслюкова.
– Мой. Что случилось? – спросил Пащенко, сообразив, какой службы майор.