Текст книги "Ночные туманы"
Автор книги: Игорь Всеволожский
Жанр:
История
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 16 страниц)
Всеволжский Игорь
Ночные туманы
Игорь Евгеньевич Всеволожский
НОЧНЫЕ ТУМАНЫ
Сцены из жизни моряков
Автор романа "Ночные туманы" – писатель Игорь Евгеньевич Всеволожский известен читателям по книгам о маршале С. М. Буденном ("Хуторская команда", "Восемь смелых буденновцев", "Отряды в степи"), о генерале Оке Городовикове ("В боях и походах") и по многим романам о моряках ("Уходим завтра в море". "В морях твои дороги", "Балтийские ветры", "Раскинулось море широко", "Пленники моря", "Неуловимый монитор", "Золотая балтийская осень").
В годы Великой Отечественной войны писатель служил на Черкоморском флоте и навсегда связал свою жизнь и творчество с флотом.
"Ночные туманы" – роман о трех поколениях моряков советского флота Первое поколение красных моряков плавало на колесных буксирах, переоборудованных в тральщики, и на обветшавших катерах.
Их молодые наследники ceгодня владеют грозным оружием, способным надежно защитить морские просторы Родины, – ракетными катерами и кораблями.
СОДЕРЖАНИЕ
Книга первая. Юность ваших отцов (Рассказ адмирала Тучкова)
Книга вторая. Наследники (Рассказы Юрия Строганова и Всеволода Тучкова)
Глава, завершающая повествование. Закат и восход
Интерес к морякам стал на долгие дни
Самым главным моим интересом;
Мне в огромном лесу человечьем они
Представляются мачтовым лесом.
Юхан Смуул
И вот я опять в Севастополе, в кругу друзей моряков, в кают-компании нового катера.
Сегодня празднуют годовщину соединения.
Командира соединения Сергея Ивановича Тучкова я знавал молодым офицером. Его в дни Великой Отечественной войны наградили Золотой Звездой Героя. Он выходил в торпедные атаки, топил врага, высаживал десанты.
Я, честно говоря, удивился, встретив Сергея Ивановича через восемнадцать лет после войны не в отставке.
Не меня одного Тучков удивил, удивил все начальство.
Попросил два года назад послать его переучиваться: прослужив всю жизнь на ТК [Торпедные катера], он решил изучить современные катера.
Учитывая боевые заслуги Сергея Ивановича, просьбу его уважили. Он изучил новые катера с такой же легкостью, как изучил бы их в двадцатилетнем возрасте.
И склероз обошел его стороной!
Давно знаю я и начальника штаба Василия Филатыча Филатова: он молодым матросом служил на катере Всеволода Гущина, о котором слагали легенды.
Молодым офицерам есть с кого брать пример. И я говорю им об этом, когда первое слово предоставляется старейшему. Я старше всех, даже старше Тучкова. Мне становится, черт возьми, грустно...
Командир катера Дмитрий Бессонов, Юрий Строганов, штурман, и их молодые товарищи слушают очень внимательно. Для них мой рассказ о временах исторических – как для меня "Севастопольские рассказы"
Толстого. Я плавал на катере с Гущиным и с Филатовым, плавал с Сергеем Ивановичем и с другом его Васо Сухишвили. Молодым не мешает знать, какую жизнь они прожили и что пережил их адмирал, отец моряков.
Но рассказать о нем я могу слишком мало. В дни войны от докучливых корреспондентов и флотских писателей Сергей Иванович отмахивался: на беседы с ними у него не хватало времени.
Может быть, сейчас я смогу узнать о нем больше?
Я надолго остаюсь в Севастополе. Выхожу на катерах соединения в море, бываю в их базах.
В воскресенье прихожу на Большую Морскую к Сергею Ивановичу...
КНИГА ПЕРВАЯ
ЮНОСТЬ ВАШИХ ОТЦОВ
ГЛАВА ПЕРВАЯ
Мы сидим у окна. Струйки дождя бегут по стеклу и стекают на улицу.
Девушки в форменных, василькового цвета халатах открывают магазин в доме напротив. У витрин толпятся вымокшие покупатели. Матросы строем проходят в матросский клуб на воскресный утренник. Женщины с кошелками торопятся с рынка к троллейбусу. Он разбрызгивает колесами воду и втягивает длинную очередь.
За стеной заплакал ребенок; на него зашикали, успокаивая. Сергей Иванович пустил к себе лейтенанта с женой, ютившихся в комнатке, продуваемой всеми ветрами.
Сергей Иванович перешагнул возраст, когда выходят на пенсию. Перешагнул, не оглядываясь на прожитое, не обремененный болезнями. Он не чувствует себя стариком и не торопится выйти в отставку. Он побывал во многих боях, о чем свидетельствуют рубцы и шрамы на голове и на теле, не раз смотрел в глаза смерти.
Мы принадлежим к старшему поколению. Многие герои войны для нас остаются Севами, Васями, Мишами, и мы их помним душевными, простыми ребятами. Одни из них погибли в бою, – таких было много, – некрологов о них не печатали. Их вспоминали товарищи с кружкой спирта в руке: "Будь море (или берег) им пухом!"
В послевоенные годы наши сверстники начали умирать от гнуснейших болезней, о которых мы и понятия не имели в войну: от саркомы, рака, инфаркта, инсульта.
Время от времени мы читали в траурной рамке на четвертой странице "Красной звезды": "Память о нем останется в наших сердцах". С каждым из них мы побывали в боях, лечились в госпиталях и снова возвращались на свои корабли.
– Вот вы писали о Гущине в свое время, писали о нем хорошо, – говорит адмирал. – Он заслужил! А вы знали, что у Всеволода был сын?
– Да, он мне говорил.
– Но вы не знаете, что я разыскал его после войны в детском доме. И привез его в Севастополь. Вы помните, как мы жили тогда в Севастополе? Сплошные развалины – ни домов, ни улиц. Мы с женой поселились в крохотной комнатке. У нас уже был тогда Севка. Вадимка старше его. Он называл меня дядей Сережей. Я и не претендовал, чтобы он меня звал отцом: наверняка он запомнил своего отца – веселого, шумного, добродушного, похожего, как вы помните, на большого медведя... Стремительно быстро шли годы. Севастополь отстраивался, мы получили хорошую комнату, потом квартиру. Севка целыми днями пропадал у моря, ходил на шлюпках с матросами, завел друзей на морских трамваях, перечитал сотни книг о героях войны, о морских боях и походах. Он с радостью пошел в морское училище. Я хотел, чтобы и Вадимка стал моряком, как отец, но понял, что у него нет пристрастия к морю.
– Я не чувствую ни призвания, ни желания стать моряком, – заявил он.
– Кем же ты хочешь быть?
– Я? Поэтом.
– Но и моряки писали стихи. Неплохие, – возразил я. – Поэзия великолепная вещь, но основной профессией она быть не может. Не каждый же день на тебя будет нисходить вдохновение, а подгонять рифмы, не чувствуя зова сердца...
– Ах, дядя Сережа, вы меня извините, но что понимаете вы в поэзии? Простите, если я вас обидел.
Да, он обидел меня. Потому что стихи я люблю. Люблю Пушкина, люблю Лермонтова, люблю флотских поэтов и глубоко их уважаю... Они были не только поэтами, но и нашими боевыми товарищами...
На торжественных вечерах в школе Вадим читал собственные стихи, и его окрестили "вторым Маяковским".
Разумеется, до Маяковского ему было как до луны, но раз у человека призвание – не глушить же его! Вадим закончил литературный институт, стал печататься. О его стихах появились – рановато, по-моему, – восторженные рецензии. Вы, конечно, о поэте Гущине и понятия не имеете?
– Не имею.
– А Вадима Гущинского знаете?
– Этого знаю.
– Так это и есть наш Вадим. Он фамршию отца переделал. Я упрекнул его. Он отпарировал: "И Симонов из Кирилла стал Константином. Так благозвучнее". Благозвучнее... Неблагозвучна фамилия отца! Вы встречались с ним?
– Приходилось.
– И не заметили, как похож он на Гущина? Ведь он вылитый Всеволод! Снимите с него модный пиджак, наденьте китель – и вы скажете: "Гущин!"
– То-то я, бывало, задумывался: кого мне напоминает Гущинский? Но поскольку он мне антипатичен... Простите, может, вам неприятно?
– Нет, отчего же? То, что я расскажу, не расходится с вашим мнением. На днях Вадим был в нашем городе, проездом в Дом творчества в Ялту. Он позвонил мне по телефону, зашел. Представил жену – маленькую, ему по плечо, в нейлоновой шубке, в каком-то бесформенном колпаке. Когда она стянула колпак, мне захотелось одолжить ей расческу. Но растрепанные волосы – это как будто последний крик моды! Вадим подарил мне томик стихов, сказал, что такими тиражами и Пушкин не издавался в России. Она тоже достала из сумочки крохотный томик: "На память вам, Сергей Иванович". На обложке было напечатано: "Аннель Сумарокова. Весною и летом".
Я вспомнил, что и ее восхваляют. За чаем Вадим рассказывал: они путешествовали по Скандинавии, собираются ехать в Париж, где переводят их стихи. И как будто даже в Америку.
– Да, некоторым пришлось потесниться, – говорил он удовлетворенно. Те, кто отжил и выдохся, пусть уступают дорогу. Нас читают. Нас слушают. Стариков больше не принимает народ.
– А не думаешь ли ты, – спросил я, – что некоторые часто говорят от имени народа... не имея на то права?
Вот ты говоришь – старики. Кто, писатели? Они, как и все, пережили величайшие трудности и невзгоды. Многие из них воевали. И у нас они были на флоте. А ты? Где твой опыт? Детский сад, школа? Потом институт? Ты в армии не был, не знаешь ни воинской дружбы, ни законов морского товарищества. Тебе нечего сказать людям.
Он обиделся. Но я считаю, что хороша слава подвига воинского, слава труда, в том числе и литературного, а не скороспелая слава, пришедшая нежданно-негаданно за несколько наспех накропанных, якобы смелых стихов. Дурной хмель такой славы бросается в голову. И не думает сочинитель, что послезавтра, а может быть, завтра забудутся и стихи его, и славословия, возникшие по поводу их рождения...
Вадим упорно утверждал:
– Меня оценили повсюду. Даже в Соединенных Штатах печатают.
– Не знаю, порадовался бы твой отец, что тебя хвалят в Америке больше, чем на Родине...
– Отец жил в эпоху, когда люди ограниченно мыслили – как им было приказано и указано.
Я вспылил:
– И боролись за счастье ваше! Жизнь в борьбе с врагом отдавали! Не слишком ли дорогой ценой оно куплено?
Он плечами пожал. И спросил, не прислать ли билет на завтрашний вечер. Когда мне удобнее – в шесть или в восемь?
В шесть или в восемь... Как вам нравится? Однажды Валерий Тихонович, начальник политотдела, принес мне афишу. В ней черным по розовому было впечатано, что молодой московский артист, известный по кинофильмам, даст в пятницу два выступления, в субботу и в воскресенье – по три. Валерий Тихонович хотел пригласить его к нам и огорчался, что артист слишком занят. Я спросил:
– Могли бы вы себе представить, что Иван Михайлович Москвин или Василий Иванович Качалов объявят о трех выступлениях в день?
– Нет, – сказал Тихоныч, – не могу себе такого представить.
– Больно шустрый наш юный современник.
А Вадим? Два сеанса, в шесть и восемь! И за деньги, конечно... Мы с вами знали наших флотских поэтов: Алексея Лебедева – подводника, Сергея Алымова, который в Севастополе писал стихи, зовущие в бой, воспевал храбрецов всем пламенем сердца. Писал он в штольнях, под дежурной лампочкой или свечой, и стихи появлялись в газете, печатавшейся в подземелье. Он был нашим соратником, с автоматом в руках шел в разведку и на вылазку.
Он не заботился, чтобы его оценили "у них"; выступал "у нас" – на палубах кораблей, катеров, "щук", "малюток", в десантных батальонах. Матросы любили его и заказывали: "Пожалуйста, "Васю-Василечка" прочтите".
На другой день я сидел в ложе у сцены. Зал был полон. В партере много матросских форменок, офицерских тужурок, нарядных девичьих платьиц. На большой пустой сцене стояла трибуна, подальше – покрытый шерстяной скатертью стол с пузатым графином. Обстановка будничная, невыразительная, я бы сказал, далекая от поэзии.
Из-за боковой кулисы гуськом вышли несколько человек и торопливо уселись в президиуме. И, будто спеша на поезд, вышел Вадим, нетерпеливо поднял руку, обрывая аплодисменты. Я знал и раньше, как он читает: нехорошо, однотонно, с завыванием в конце строк. Стихи тоже были знакомые, они печатались в столичных газетах. Бичевали они давно ушедшее время, причинившее всем нам неисчислимые горести. Нам. А ему? Его в те времена и на свете не было! Но все больше аплодисментов доставалось на его долю, и с галереи театра прорывались истерические вопли:
"Гущинский, еще!" Такими же воплями была встречена и Аннель Сумарокова, прочирикавшая что-то интимное, ахматовское. Я собрался было уйти, но на сцене снова появился Вадим:
– Я прочту вам поэму "Отжившие".
Зал притих. И в тишине, прерываемой чьим-то докучливым кашлем, он стал читать то, что привело меня в изумление. Словесное творчество – грозное оружие. Против кого обращено было оружие Вадима? Против нас с вами и сверстников наших. Именуя нас страусами, прятавшими головы под крыло, трусами, непротивленцами злу, он шельмовал и своего героя-отца. Я не верил ушам своим. И я видел, как насторожились моряки, сидевшие в зале. Когда он прочел заключительные слова: "Помереть вам пришла пора, а мне положить на вас камень", кто-то отчетливо сказал: "Хулиганство!"
И вдруг вскинулись в зале матросские руки: "Разрешите вопрос?" Я запомнил, что спрашивали:
– Вы сказали, что наши родители трусы. Мои родители погибли в ленинградской блокаде. Вы их тоже считаете трусами?
– Мой отец высаживался в десанте на Малую землю.
И он, по-вашему, трус?
– Мой отец до последнего дня осады был в Севастополе. И он тоже трус?
– Я отвечу всем сразу, – не смутился Вадим.
Тут поднялся Василий Филатыч:
– Я воевал матросом на торпедном катере. Командовал им ваш отец. Ведь ваша настоящая фамилия Гущин?
– Какое это имеет отношение к делу?
– Такое, что вы осмеливаетесь отца своего называть трусом. Сын называет трусом отца, которого чтит весь флот как героя. Чудовищно!
– Вам не удастся восстановить нас против старших товарищей! – с возмущением выкрикнул совсем молодой офицер.
Председатель заверещал колокольчиком.
– Разрешите мне? – с места попросил матрос.
– Время... – заикнулся было Вадим.
– Ничего, мы уложимся до второго сеанса. Я хочу ответить вам. Стихи не мои, я прочел их в газете:
...Это было не трусостью вовсе,
В убежденности храброй чисты,
Поднимались и Чкаловы в воздух,
И Стахановы шли сквозь пласты,
Не боялись мы строить в метели,
Уходить под снарядами в бой...
Моряки вставали один за другим – матросы, курсанты и офицеры, они читали стихи, посвященные своим отцам и их предшественникам, говорили об уважении к людям, которые смертью своей завоевали им жизнь...
Отчаянно звонил колокольчик. Но Вадим Гущинский получил все, что ему причиталось, сполна. И я не почувствовал к нему жалости. Уходя, я услышал: "Молодцы, моряки!"
– Он не зашел к вам? – спросил я адмирала.
– Нет. А на другой день в политуправление флота звонили из области. Раздраженно, обеспокоенно; предлагали проработать моряков, сорвавших вечер столичных поэтов.
...Вскоре все пришло в норму – в московских газетах гущинским был дан достойный отпор.
... Дождь за окном все еще лил, и море глухо шумело, и потоки темной воды расплывались под широкими колесами троллейбусов.
ГЛАВА ВТОРАЯ
Как обычно, когда Сергей Иванович сам не выходил в море, он встречал возвращавшиеся катера. Невидимые нити соединяли их с берегом, и Сергей Иванович знал о каждой пройденной миле. Знал о том, что молодые командиры дерзают, как дерзал когда-то и он, начиная службу на несовершенных еще катерах. В ту пору выходы в море были опасными – в нем полно было мин.
Ночью в море клубились туманы. И в тумане были его катера. Он ясно себе представлял выпестованного им Бессонова, стоявшего на мостике головного корабля в плаще с капюшоном.
Бессонов... Он пришел к Сергею Ивановичу таким молодым и таким влюбленным в море и в службу, что захотелось обнять его, словно сына. Из него предстояло вылепить офицера, настоящего офицера, достойного служить в части, овеянной славой.
"Слишком восторженный, – подумал тогда Сергей Иванович. – Но и восторженность может пойти на пользу".
– Великолепный катер, я вытяну из него все, что можно, и больше того, сказал Бессонов, ознакомившись с катером, на котором ему предстояло служить (катер был очень не нов и далеко не великолепен. Но Бессонов начал на нем творить чудеса).
"Люди? Отличные люди, а боцман – сущая прелесть, товарищ адмирал, отвечал он, когда Сергей Иванович интересовался его впечатлением о команде. – Еда? Превосходная. Живу как? Лучше не надо. Жена? Она всем довольна. Не жалуется", – отвечал он на заботливые расспросы, хотя и столовая тогда не была слишком хорошей (кок воровал и пока не попался) и жил Бессонов со своей юной женой неблагоустроенно.
Но жена была, видно, в него. Юношеская восторженность, безотчетная вера в людей постепенно превращались в глубокую уверенность, что нет людей безнадежно плохих, нет преград непреодолимых на пути моряка. И людей можно выправить, и преграды преодолеть, опираясь на коллектив.
С этой верой Бессонов не расставался все годы, и адмирал поддерживал в нем эту веру. Сергей Иванович одному из первых доверил Бессонову новый корабль – чудо техники. Теперь его катер легко разрезает туман, почти не снижая скорости. Приборы предостерегут, предупредят о возможной опасности. Они видят все, видят и цель. Туманы всегда были причинами кораблекрушений и бедствий. Теперь они исключены.
Катера возникли у входа в бухту в веерах белой пены, в оглушительном реве моторов. Не снижая хода, они развернулись и, как большие покорные птицы, сложившие крылья, замерли у причалов.
Сергей Иванович ответил на приветствие соскочившего на пирс комдива, выслушал рапорт, содержание которого.
он заранее знал – моторы всё выдержали, люди выстояли, вступив в поединок со штормом.
– Молодцы, – молчаливо одобрил Сергей Иванович, видя перед собой обветренные и славные лица. Но вслух ничего не сказал. Дерзать должен каждый, кто хочет быть истинным моряком.
Сергей Иванович пошел по бетонной дорожке к штабу.
Вокруг были разбросаны неказистые постройки: казармы, клуб, столовые, матросская чайная, спортивный зал, мастерские. Среди редких и голых деревьев (еще осенью ветер сорвал с них все листья) красовалось одно, в розовопышном наряде: миндаль – первый вестник весны. Но шторм еще забегал в глубокую бухту, бил пенистой волной в берег, рассыпал плесень по прибрежным камням.
Ради катеров существовало здесь все остальное: огромный участок холмистого берега с несколькими глубокими бухтами – приютом для них, вернувшихся с моря; существовали подчиненные Сергею Ивановичу люди – люди, постоянно нуждавшиеся в его указаниях, помощи, советах, поддержке. Несмотря на то что громадное хозяйство в конце концов превратилось в отлично слаженный организм, где на важных постах были расставлены заслуживающие полного доверия моряки, и можно было не сомневаться, что корабли будут готовы к плаванию в срок, люди будут накормлены вкусно и в положенное по расписанию время, об отдыхе позаботятся деятели культуры, Сергей Иванович частенько заглядывал и в клуб, и в кубрики, и в матросскую чайную.
Навстречу строем прошли девушки в форме, повернув к нему лица, такие нежные, милые. Эти девушки жили обособленной стайкой, замкнутым и тесным мирком. Такие же девушки служили в морских частях в дни войны, и из них вырастали и меткие снайперы, и героини десантов, и те, кто вынесли на молодых крепких плечах по три, по четыре десятка раненых моряков. К этим девушкам он питал отцовское чувство, немного жалея их, оторванных от матерей и отцов. Очень старательные, трудолюбивые, подчас трогательные, они бывали и немного взбалмошными. Совсем недавно одна из них, Люся Антропова, похожая лицом на Кармен, неутешно рыдала у него в кабинете: "Товарищ адмирал, прикажите вы этому черту проклятому..." И когда Сергей Иванович, выяснив, кто же был "черт проклятый", спросил, как далеко у них зашло дело, Люся, подняв лицо все в слезах, обиженно пробормотала: "Неужели вы думаете, товарищ адмирал, что я себя до такой степени унизила? Люблю я его, проклятого дьявола, больше жизни своей, а он от меня стал шарахаться..."
И такие вопросы тоже приходилось решать Сергею Ивановичу.
Он зашел в штаб, давно знакомый, обжитый (существовавший еще до войны), выслушал рапорт дежурного, поднялся в свой кабинет. Часто он спал здесь на клеенчатом протертом диване. В окна врывались гул моря и ветер весны. Отсюда видны стоящие в бухте новые катера.
Сергей Иванович часто задавал себе вопрос: кого же он больше любит? Тех "старичков", на которых он проплавал большую часть своей жизни, или этих красавцев? И не мог ответить себе. Со "старичками" связаны все воспоминания молодости, а ракетные катера он любит ревнивой и тревожной любовью. На его долю выпало во время испытательных стрельб первым нажать кнопку пуска...
Даже у него, пережившего многое, дрогнуло колено в этот момент... За толстыми стеклами боевой рубки возникло пламя, забушевал огненный смерч, и радостный голос летчика, корректировавшего стрельбу, оповестил:
"Прямое попадание в цель!"
По корабельной трансляции об этом узнал экипаж.
Моряки кричали "ура".
Сейчас нажимают кнопку молодые ученики адмирала.
– Разрешите?
Вошел начальник штаба, славный старый соратник Филатыч, с загорелым широким матросским лицом. Один из тех, на которых можно вполне положиться.
– Садись, Филатыч, рассказывай...
Обсудили предстоящий выход катеров в море. Склонились над картой, расстеленной на столе, обитом пупырчатой черной клеенкой, и Сергею Ивановичу вспомнилось, как вот так же, в этом же кабинете у старого командира бригады он сидел над картой с Севой Гущиным в первые дни Великой Отечественной войны... И Сева, отчаянный Сева-сорвиголова, развивал на первый взгляд фантастические проекты...
Зашел начальник политотдела. С ним Сергей Иванович тоже за эти годы сработался, они с полуслова понимали ДРУГ друга.
– Я хочу во "Фрегате", – сказал Валерий Тихонович, – устроить встречу с летчиками, корректирующими стрельбы ("Фрегатом" называлось кафе на территории части).
– Добро. Летчики – наши помощники и друзья. Что может быть радостнее услышать с неба доброжелательный голос?
– Потом думаю устроить литературную встречу.
И встречу с артистами театра Черноморского флота. Эх, клуба хорошего нет!
– Да уж. Как был бы я счастлив, если бы мог построить новый, а старый разломать на дрова! – вздохнул Сергей Иванович. – Подумать только, всю войну простоял, лишь одна стена обвалилась. Уцелел. А какие здания рушились!
Потом решали, кого назначить командиром катера (Бессонов уходил в академию).
– Претендует Пащенко, – сказал Филатов. – И он Имел бы право, если бы...
– Если бы он не был тем, что он есть, – возразил Валерий Тихонович.
– Нам незачем искать командира на других кораблях, – сказал Сергей Иванович.
– Вы считаете, товарищ адмирал, что Строганов справится?
– Убежден.
– А не слишком ли быстро он у нас продвигается? – осторожно спросил Валерий Тихонович. – Правда, я против него ничего не имею. Мнё~ нравится, что взамен демобилизованных с его корабля он предложил взять к себе двоих списанных за провинности.
– И вы знаете, что он сказал мне? Что он сам был трудновоспитуемым, а ведь вот "выпрямился", и эти двое не пропащие люди, хотя и наломали, по словам Пащенко, дров.
– Из Строганова получится командир корабля, – сказал Филатов. – Как о помощнике, штурмане, я о нем самого лучшего мнения...
– Ну, значит, решено, – заключил адмирал. – А для Пащенко это повод всерьез призадуматься.
Ох уж этот Пащенко! На днях адмирал сказал ему с укоризной:
– Опять по пустякам списываете людей с корабля...
Пащенко удивленно поднял брови:
– Вы сами говорите всегда, товарищ контр-адмирал, что людям несовершенным не место у нас...
– Неисправимым, да. Но таким, которые могут исправиться...
– Я убежден, – сказал Пащенко, – что их исправить нельзя.
Теперь за исправление оступившихся берется Строганов.
Узнав о назначении Строганова, Пащенко почтет себя уязвленным и обойденным. Ну что ж?
Сергей Иванович взглянул на часы:
– Пойдемте обедать, друзья.
Сергей Иванович входил в столовую скромно, без блеска, он как-то весь растворялся в массе своих офицеров.
И никому из хозяйственников и Б голову не приходило поставить на стол адмирала не ту еду, которой удовлетворялись все остальные.
Послеобеденные часы адмирал посвятил новым катерам. Он гордился ими, знал каждого человека (матросы годились ему и во внуки). Он с сожалением отпускал Бессонова в академию, хотя и был рад, что его ученик, молодой офицер, поднимается на следующую ступень службы морю. Сколько ступенек Сергей Иванович сам пересчитал в своей жизни! Бывало, не только поднимался. И оступался. Но всегда с упорством шагал все выше и выше. Он увидел Строганова, который и не догадывался о близком своем назначении; ему нравилось умное, сосредоточенное лицо этого офицера. Строганов сумел завоевать уважение и любовь всего экипажа.
Сергей Иванович обошел весь корабль, и ему было приятно, что он обжит, и каюты и кубрики не кажутся больше временным, только на выход в море,-жильем..
В воскресенье я снова пошел на Большую Морскую с надеждой, что Сергей Иванович разговорится о прошлом.
Жена адмирала Ольга Захаровна поит нас чаем. Меня знакомят с курсантом Севой Тучковым. Сева похож на отца. Он пришел в увольнение.
– Я еще в детстве читал ваши книги, – говорит он мне. – Особенно понравилась книжка о Гущине. Прочитал я, как Гущин погиб, – разревелся... Да, отец! Мы всем классом нагрохали Вадиму такое письмо... Авось призадумается. Я подписал его первым.
Сева уходит.
Сергей Иванович усмехается:
– Я помню, как вы обо мне писать собирались. Я сердился на вас: персону нашли! Только теперь мне пришлось убедиться, что молодым, пожалуй, полезно знать биографии отцов.
Рассказ адмирала Тучкова
Я родился во Владикавказе. Мой отец был полковым капельмейстером. Одержимый музыкой, он в свободное время играл на трубе. Соседи прозвали его "чертовым трубачом" и ходили в полк жаловаться. Немногочисленные знакомые, которых он угощал своими концертами, перестали бывать в нашем доме. Отец вбил себе в голову, что если он неудачник, то сын его будет знаменитостью.
И обучал меня играть на трубе с упорством, достойным лучшего применения. Я возненавидел трубу. У меня не раз появлялось желание разломать ее на куски и спустить в уборную. А он командовал: "Дуэт из "Робертадьявола"!"
Какой радостью было, когда из Владикавказа отца перевели в большой город в Грузию, на родину матери. Занятия, думал я, надолго прекратятся!
Ямщик стегал кнутом лошадей и рассказывал:
– Вот в этом самом месте камень с горы упал. Фаэтон с людьми завалило, пять дён откапывали. Все мертвенькие.
Дико гикнув, он подстегнул лошадей, стараясь убраться от опасного места.
Высоко над головой, в горах, паслись козы. Они резвились, бодали друг друга, скользили с лужайки на камни, перепрыгивали через расщелины. В ущелье плавал густой, как студень, туман.
На скале чернел развалившийся замок. В пустые окна были видны белые облака. Мы проехали через узенький мостик над бездонным ущельем. Небольшое низкое здание из серого камня стояло на краю дороги. Одноногий солдат, стуча деревяшкой, сбежал с каменных ступенек.
– Самовар поставь, – приказал отец.
Одноногий засуетился, завернул за угол здания и исчез. Кругом – и слева и справа, и спереди и сзади – поднимались отвесные скалы, уходившие в небо. Белым ручейком вилась дорога.
– Идем, сынок, чай пить, – позвала мать.
Мы поднялись на несколько каменных ступенек и очутились в полутемной, почти пустой комнате, в которой пахло сыростью. Отец уже сидел на деревянном диване.
На столе валялись какие-то корки, объедки. Проковылял солдат и, стряхнув объедки и крошки на пол, стал стелить на стол грязную скатерть. Усы у солдата были редкие и топорщились, как у кота.
– Намедни у нас почту ограбили, – сказал одноногий весело. – Стрельба была – у-ух! Давно такой стрельбы не слыхали...
– Что же, и теперь ездить опасно? – равнодушно спросил отец.
– Ни, – ответил солдат, – теперь не опасно. Поручик – орел, везде постов понаставил – зверь не пройдет, птица не пролетит.
– А разбойников не поймали?
– Да они с понятием: почтаря и ямщика отпустили с богом, попугали лишь малость. А почту, оно действительно, отобрали. А насчет поймать – разве их поймаешь?
У них каждый камушек – дом, каждый кустик – квартера, сорок лет тут служу, не бывало еще, чтоб ловили...
– Иди за самоваром, дурак! – рассердился отец, и солдат ушел, стуча своей деревяшкой.
– Что ж это будет, мой друг? – спросила мать.
– Дай-ка лучше трубу, – сказал отец строго.
Мать принесла трубу, и он заиграл встречный марш.
* * *
Через два часа одноногий усадил нас в возок и прикрикнул:
– Тро-гай!
Свежие лошади побежали рысью. Отец сразу же задремал, стал похрапывать. Возок то подпрыгивал, то опускался куда-то в глубину, то покачивался. В окна были видны только скалистые стены. Спина ямщика сначала покрылась мокрыми пятнами, потом стала глянцевой от дождя. Я долго смотрел на блестящую мокрую спину, потом заснул.
Далеко позади остались и мрачный холодный Крестовый перевал, и стремительный спуск к селению Пассанаур, в котором в предвечернем сумраке светились окна.
Возница покрикивал на неторопливых лошадей. Повозка тряслась по каменистой дороге. Вдруг лошадиные копыта зацокали как-то особенно звонко.
В темноте я ничего не видел. Теплый ветерок донес обрывки музыки. В воздухе запахло мокрыми тополями.
В темноте появился светлый квадрат: кто-то открыл дверь. Высокий человек встал на пороге, отбрасывая длинную тень. Мы свернули направо, потом налево, из темноты выплыл тусклый уличный фонарь. Залаял басом невидимый пес, и повозку задергало: пес кидался лошадям под ноги. Возница хлестнул кнутом в темноту – раздался отчаянный визг, и все стихло. Глухой голос сказал:
– С приездом.
В темных окнах засветились огни.
ГЛАВА ТРЕТЬЯ
На продолговатом плацу, с невысохшими лужами, окруженном приземистыми казармами, фельдфебель обучал солдат военным наукам.
– Серые порции! – кричал он. – Деревенщина! Никакого в вас нету понятия!
Из окон унылой казармы доносились трубные звуки.
Отец, как видно, знакомился с музыкантской командой.
Фельдфебель заставлял солдат бегать, колоть штыками воздух, плюхаться в грязь, подниматься. Поднимались они с грязными руками и лицами, но он не давал времени им обтереться.
Нет, я бы не хотел стать солдатом!
Ко мне подошли два мальчика. Один – вихрастый, курносый, веснушчатый, волосы у него отливали золотом, глаза были веселые и нахальные. Другой грузин, курчавый, нос с горбинкой; он был похож на орленка.
– Ты что здесь делаешь? – спросил вихрастый миролюбиво.
– Смотрю.
– Нашел чем любоваться. Откуда ты взялся?
– Приехал.
– А кто тебя звал?
– Подожди, дорогой, пусть расскажет все по порядку, – вмешался грузин. – У тебя отец кто?
– Капельмейстер.
– Капельдудкин? – воскликнул вихрастый так весело, будто я ему сообщил что-нибудь чрезвычайно смешное.
Мальчишка свистнул и весело протрубил марш: – Тра-тата, та-та... Так это твой отец надрывается? – кивнул вихрастый головой на казарму, из раскрытых окон которой продолжали вырываться трубные звуки. – Старый-то на днях дуба дал. Мы называли его волчьей мордой.