Текст книги "Ночные туманы"
Автор книги: Игорь Всеволожский
Жанр:
История
сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 16 страниц)
– А начальство?
– Что начальство?
– Транжирите, скажет, народные средства.
– Алехин с нами вполне солидарен. Вахрамеев поддержит. Не забыл же он, что был катерником!
И Сева первый вышел в шторм в море, хотя с кораблей и кричали: "Эй, держитесь за берег, утонете, чудаки!" Мы видели, как раскачивало на волнах его катер, знали, что за боковыми воротами команда промокнет с головы до ног, не спасут ни комбинезоны, ни шлемы.
Всеволод прокладывал путь в штормовое море, как летчик прокладывает путь в стратосферу. На пирс приходили сочувствующие:
– Зачем вы его отпустили? Как пить дать угробится Гущин.
Щемило сердце: вернется ли? не потерпит ли Сева аварии? Я себя спрашивал: а ты, ты вышел бы сегодня в море?
– Глядите, глядите-ка, возвращаются, и целехонькие! Ура-а!
Сева вернулся весь вымокший. Сдернул шлем:
– Ну что, братцы? Кто говорил, что не выдержим шторма? Плавучесть отличная, корпус выдержал, дай бог здоровья строителям, моторы прекрасные, люди – орлы.
Он рисковал очень многим: безупречной службой и катером. Но риск этот был благороден. Людям пришлось тяжело, особенно верхней команде. Мотористам тоже в духоте и жаре доставалось. А выдержали! Жадно расспрашивали мои краснофлотцы вернувшихся с моря товарищей. Молодость пора дерзких мечтаний. Разве не дерзость победить непогоду на таком крохотном корабле?
Алехин волновался не меньше нас. Но выслушал рапорт Севы со спокойным лицом.
– Я не сомневался, что вы, Гущин, выполните вами задуманное. Благодарю.
Вечером, сидя на койках в нашей комнатке в Карантине, мы допытывались:
– Признайся, тебе было страшно?
– Страшно, вы говорите? – переспросил Сева, болтая ногами в теплых носках – сапоги он снял, чтобы высушить. – Я внушил себе, что мой катер все выдержит. Моторы ревели так, что заглушали гул шторма. Я кричал им: "А вы молодцы!"
– Кому?
– Ну, конечно, моторам. И еще, братцы, порадовали меня мои полосатые черти. Им такое пришлось испытать в первый раз. Выстояли! А давно ли пахали землю, в школу ходили? Да я с ними и в огонь и в воду пойду!
Вслед за Севой и мы ходили все дальше, с большим запасом горючего, с большим запасом торпед.
Как-то я пошел в море в штормовую погоду. Казалось, что мой всегда послушный катер отбился от рук.
Меня бросало, ударяло. Изловчившись, я вцепился в штурвал, гладкий, скользкий. Катер то и дело накрывало холодной волной, я вымок, струи скользкой воды ползли под тельняшкой, и мне не хватало воздуха, сырого, холодного, липкого. Катер скакал с волны на волну, я ощущал удары всем телом. Люди были мокрые, измученные. Я представлял себе, что делается в моторных отсеках.
Мы пришли в базу избитые, но не сломленные.
Стакан Стаканыч отдувался, как кит. Старый морской волчище, казалось, был склепан из стали. Старшину, механика Диму Игнатьева, выволокли из моторного отсека совсем очумевшим. На лбу у него лиловел зловещий синяк.
Катер был в полной исправности. А главное – выдержали люди. Я с радостью сообщил об этом Алехину,
– Добро! – ответил мой немногословный начальник.
ГЛАВА ВОСЕМНАДЦАТАЯ
Черноморский флот стал большим флотом.
В бухтах было полно кораблей: крейсеры и эсминцы, подводные лодки и тральщики, "морские охотники", мотоботы и сейнеры. Серебристые стрекозы, выползая из ангаров на синюю воду, взмывали в воздух. Торжественно выходил за боковые ворота линкор.
Устраивались большие походы. Соседи могли убедиться, что флот существует, он современен и к отпору готов.
О прошлом напоминали памятник бригу "Меркурий"
с надписью: "Потомству в пример", братское кладбище, бастионы, Панорама Севастопольской обороны, Музей с вкрапленными в его стены пушками, снятыми с кораблей, и старик нищий с бородой Саваофа, стоящий на костылях. На груди его висела дощечка: "Герой Севастопольской обороны" (в июне сорок первого года я увидел "героя", расхристанного, с безумными, налитыми кровью глазами и развевающейся растрепанной бородой. Отбросив свои костыли, он добежал на полусогнутых, но крепких ногах от бомбежки). Мы не сразу распознавали в нелепо одетых, нескладных франтах подтянутых, бравых летчиков.
В тридцать шестом мы жили событиями в Испании и страстно завидовали всем, кто уходил из Севастополя на грузовых судах в дальний путь. Мы сразу распознавали в нелепо одетых, нескладных франтах подтянутых, бравых летчиков.
Мы трже просились в Испанию. Но нам отказали. Было обидно: в нас не нуждаются. Подводники, воевавшие там, возвращались, но были немы как рыбы. Только звездочка, поблескивающая на кителе, говорила о их делах.
В тридцать седьмом мы потеряли командующего и многих начальников. Командира отряда Алехина сменил некий Сырин. Приязни мы к нему не почувствовали.
На бесцветном, ничем не запоминающемся лице мрачно вспыхивали недоверчивые глаза.
Мы не знали, служил ли он когда-нибудь на торпедных катерах, но понимали, что знания у него поверхностные.
Он внушал нам: "Берегите горючее, иначе вас обвинят во вредительстве". – "Но мы хотим быть подготовленными к войне!" – убеждал его Всеволод. "Мы будем воевать малой кровью и на чужой территории". – "Тем более мы должны хорошо подготовиться". – "Приказываю самочинные действия прекратить и придерживаться инструкции".
– Сухарь чертов! – ругал его в сердцах Сева. – И откуда он нам на голову свалился?
Не раз и я, и Сева отстаивали краснофлотцев, которых он хотел списать с катеров. "Все должно быть в ажуре, – говорил Сырин, – а они портят картину". "Выправим!" – убеждали мы с Севой.
Особенно возмущался Васо. Горячий, он готов был вступить в спор с начальством. Мы удерживали его: Сырин уже намекал, что Васо ему "портит картину".
– Он не верит в людей! – возмущался Васо. – А людей любить надо.
Нам казалось жестокой несправедливостью, что Сырип носит форму командира Красного флота.
Краснофлотцы тоже его невзлюбили и называли "хорьком".
Мы часто ходили в театр Луначарского и в театр Черноморского флота, где восторгались Дездемоной, Офелией. Их играла Люба Титова, которую мы помнили отчаянно смелой подпольщицей (она вышла замуж за молодого штурмана Цыганкова). Словно в свой родной дом ходили мы к Мефодию Гаврилычу Куницыну и его Фелицате Мартыновне. Стоило нам прийти в их крохотный садик, заросший густым виноградом, старик обязательно угощал домашним перебродившим вином. Со всей Корабельной стягивалась к Куницыным молодежь. Было весело, мы пели и танцевали, кто-нибудь играл на гитаре.
Сева влюбился в дочку умершего друга Мефодия Гаврилыча, Шурочку. Шурочка окончила рабфак и была мастером в Морзаводе. Она одевалась простенько, за словом в карман не лазила, чем, впрочем, отличались почти все девушки с Корабельной. Жила она в покосившемся, но тщательно выбеленном домике под зеленой крышей, жила совершенно одна, но, казалось, одиночество ее тяготило мало. Она много читала, на подоконнике у нее всегда лежали библиотечные книги. Мы гуляли; на ялике перебирались на Графскую пристань, ходили по Приморскому бульвару среди говорливой толпы, слушали музыку, выпивали по стакану масандровского виНа. Васо сказал как-то, что мы Севе и Шурочке только мешаем. И мы отставали от них, делая вид, что потерялись в толпе, а они нас и не пытались искать.
Однажды Сева нам торжественно сообщил:
– Братцы, уговор помните? Так вот: собираюсь жениться на Шурочке. Одобряете?
– Этот дурень хочет связать себя узами брака, – не удержался Васо. – И мы спокойно будем наблюдать, как он наденет на шею ярмо раба и ничтожества?
– Но я люблю ее, понимаете вы, одры? Люблю!
Васо сменил гнев на милость:
– Раз уж тебе невтерпеж, я против Шурочки ничего не имею. А ты, Серега?
Я тоже проголосовал "за". Шурочка была хорошим товарищем.
Сева и Шурочка пошли в загс. Усталая женщина с мешками под выпуклыми глазами, только что зарегистрировавшая покойника, записала Севу и Шурочку, придирчиво требуя какие-то метрики, справки, оплату гербовым сбором.
Они вышли на улицу с невеселыми лицами. Не таким представлялся им этот день! Разумеется, фата, кольца и подвенечное платье считались в те годы дремучим мещанством. Но хотелось чего-то радостного и праздничного.
А в этот день, как назло, над Севастополем висел дождь.
Все это не помешало им счастливо жить в покосившемся домике. Через год у них родился Вадимка.
Со мной дело обстояло сложнее. Я был застенчив и, когда встречал девушку, которая мне нравилась, не знал, как мне к ней подступиться: язык у меня присыхал к нёбу, а молчаливых ухаживателей, как известно, девчата не жалуют. Я мучительно завидовал Васо. Он еще в училище пользовался успехом, но ни на одной из своих знакомых не задерживался всерьез. Он обладал способностью рвать свои стремительные романы без слез и трагедий. И оставался лучшим другом бывшей возлюбленной даже тогда, когда она выходила замуж.
Но вот пришел и мой час.
Накануне праздника я забрел в парикмахерскую в Дом флота, ютившуюся под лестницей. Две молодые и красивые девушки, здоровые, кровь с молоком, стригли и брили клиентов, опрыскивали пахучим одеколоном, помадили волосы бриолином, оставлявшим жирные полосы.
Одна из них с каким-то особенным щегольством, щелкая ножницами, подстригала пышнейшие усы полковнику, похожему на моржа. У нее были красивые руки, которые мелькали, как два проворных зверька. На пышных кудрях белело подобие пилотки, из-под халата виднелось нарядное платье (наверное, после работы она собиралась пойти на танцы, а может быть, в гости). Я решил попасть именно к ней.
Я согласился на все: постричь, помыть и побрить...
Она мне улыбнулась – парикмахеры жадных клиентов не любят. Полчаса я был в ее власти. "Вы не обидитесь?" – спросил я, оставляя на чай. Она не обиделась. В тот же вечер я видел ее в Доме флота. Я убедился, что у нее нет постоянного кавалера. Но все же не осмелился ее пригласить. Через два дня в парикмахерской она встретила меня, как знакомого. "Ну, нет, я не собираюсь вас разорять, – сказала по-дружески. – Я вас только побрею. Заходите почаще", – сказала она на прощание.
Меня как магнитом тянуло в парикмахерскую. Я уже знал, что ее зовут Леокадией, Лёкой, она из детского дома, пережила столько, сколько другая не переживет за всю жизнь.
Не я, а она пригласила меня однажды на концерт в Дом флота: начальник Дома дал ей два билета. Концерт был эстрадный, сборный, с конферансье, похожим на клоуна. Она хохотала до упаду. Держа меня за руку, говорила: "Нет, ты послушай, что он говорит!" Удивлялась:
"Неужели тебе не смешно?" Я проводил ее до дому – она жила в Карантине. "Ты очень милый". – Она поцеловала меня на прощание. С тех пор в свободные часы я спешил к ней, покупал билеты в театр, на концерты. В театре она, бывало, скучала, откровенно зевала и говорила: "Ну к чему такую скуку сочиняют? Ты не знаешь, Сережа? Пойдем".
Для товарищей, мое; увлечение не могла оставаться тайной. Сева спросил:
– Ты что, жениться собрался?
– Кандидатура неподходящая, т – сказал Васо.
– А почему? – спросил я.
– Ты не замечаешь, простак, что у тебя есть подвахтенные?
Я вспылил и сказал, что Лека честная девушка и обижать ее не позволю.
– Ну что ж, – сказал Сева. – Обижать мы не станем, но и жениться тебе не советуем. Правда, Васо?
– Лучше, дорогой, не женись.
– А там поступай как знаешь, не маленький.
Между нами впервые пробежал холодок. Что бы мне ни говорили товарищи, я не мог без нее прожить дня.
Однажды после особенно глупого и пошлого концерта она заставила меня у нее во дворе снять ботинки и в темноте, держа за руку, привела в свою комнату. Наутро я предложил пойти в загс.
– Что же, если тебе очень хочется, – потянулась она, словно кошка.
Мы расписались в том же унылом загсе у старухи с выпуклыми глазами.
На другое утро она не пошла на работу. Не пошла и на следующий день. Мне, по правде говоря, это даже понравилось: я ревновал ее к клиентам. Мне казалось, что они отнимают ее у меня. Несколько недель я был счастлив. Меня встречали, мне радовались. Она говорила, что очень довольна: она жена командира торпедного катера! Ее в Карантине уважать стали больше. Она стремилась одеться получше, хотя и раньше хорошо одевалась ("ведь твоя жена не может выглядеть замарашкой").
И я покупал ей и новые платья, и туфли-лодочки, сверкавшие лаком, и красивое, тонкое белье.
Готовить она не умела и питалась почти всегда в сухомятку. Не любила гостей ("что их кормить, дармоедов?").
Я пытался было ей рассказать о том, что меня волновало, о наших экспериментах, о дальних походах – она засыпала.
Я рассказывал о наших людях, побывавших в Испании. Она говорила: "И охота была им".
Я хотел воспитать из нее боевую подругу, подобную Шурочке: я ведь любил ее, Леку. Но скандал у соседей интересовал ее куда больше, чем все, что меня волновало.
В конце концов Лека решила" что я ее недостоин. Я, но ее мнению, был невоспитан, со мной стыдно показываться на людях.
Приходя домой, в Карантин, я не заставал ее дома.
Однажды Лека пришла очень поздно.
– Ты где была? – спросил я.
– А не все ли равно? Я ухожу от тебя, – сообщила она, как сказала бы: "Я сойду на следующей остановке с трамвая".
– К кому? – поинтересовался я.
– А не все ли равно? Предположим, к полковнику.
Мы развелись.
– Ты можешь жить в моей комнате, пока не найдешь себе что-нибудь подходящее, – разрешила она.
Через несколько дней я сбежал. Было мучительно жить среди ее вещей, платьев. Леки не было, но в своей комнате она оставила слишком много своего... Я переселился на Корабельную, к старикам, очень дряхлым, но милым.
Часто ходил к Севе и Шурочке и радовался, какая дружная у них семья. Мне не повезло. Нет, я был сам виноват (Лека погибла в волнах Черного моря, эвакуируясь в сорок первом на транспорте вместе с семьями высших начальников.)
Это был, кажется, единственный случай, когда фотография Гитлера появилась в газете. С другой фотографии нагло улыбался фон Риббентроп.
– Не приемлю! – скомкал газету Васо. – Не приемлю соглашения с этой сволочью Гитлером, фотографии видеть его не могу! Кроме той, когда его сфотографируют в петле! Разве можно этой вероломной сволочи верить?
Мы прикрыли плотнее дверь...
ГЛАВА ДЕВЯТНАДЦАТАЯ
Началась война. В ночь на июньское воскресенье трагически взвыл гудок Морского завода, и безмятежно заснувший город вдруг ожил. Отовсюду спешили к бухтам, причалам, к пирсам, к кораблям моряки. Они тревожно поглядывали на небо. Оттуда доносился хриплый гул самолетов.
И хотя только накануне закончились учений флота и можно было подумать, что вновь возникшая в темноте ночи тревога – лишь продолжение этих учений, опытные моряки различили гул чужих самолетов, увидели в небе, прорезанном светлыми ножами прожекторов, сверкающий шелк спускавшихся парашютов.
И уже мчались по улицам дико воющие машины, стремительно неслись по ночным бухтам огоньки катеров, и один за другим ударили в небо первые выстрелы боевых залпов. Короткий и неожиданный взрыв осветил памятник затопленным кораблям и белую балюстраду бульвара.
Разорвалась первая упавшая на город мина.
Перед самым рассветом хриплые "юнкерсы" были отогнаны; десанта не было, но в воде торчали тут и там вешки, поставленные катерами на месте затопленных мин.
Враг пытался закупорить минами флот.
Движение в бухтах было закрыто. Трагической представлялась судьба могучих голубых кораблей, прикованных к своим бочкам.
Я помню разговор в штабе флота. Там обсуждались проекты очистки фарватера. Высказывались, как всегда, предположения деловые и вздорные, отчаянно смелые и осторожные.
Сырин промямлил что-то невразумительное. Всеволод попросил слова:
– Мы пройдем на своих катерах по минам и сбросим глубинные бомбы. От детонаций мины, я полагаю, взорвутся. Фарватер в основном будет расчищен. Останется небольшая работа для тральщиков. И тогда путь в море будет свободен.
Многие слушали его недоверчиво. Сырин вскочил:
– Предложение Гущина со мною не согласовано.
Я считаю, что он не дорожит катерами, людьми. Это – самоубийство, и я не могу допустить...
– Как же так, – перебил его командующий. – Ходил Гущин в шторм в море, называли его сумасшедшим. Побольше бы нам таких сумасшедших! Не сумасшествие вижу я в действиях Гущина, а бесстрашие и мужество, дерзость плюс трезвый и смелый расчет. Как язык у вас, Сырин, повернулся назвать Гущина самоубийцей?
Я знаю об опытах Гущина и его товарищей. Вы тормознли их, – бросил он в лицо сразу потускневшему Сырину. – Но движение вперед не затормозишь, И война легких дел не знает, как вам известно.
С побелевшим от злости лицам Сырин что-то записал в свой блокнот,
– Гущин, доложите нам подробнее...
И командующий приготовился слушать.
* * *
Сева сказал мне и Васо:
– Лишних людей спишите на берег. Увидите сигнал – идите за мной.
Он сунул в ящик толстый конверт. Встретив мой недоумевающий взгляд, сказал:
– Тут все, что может подмокнуть... Деньги, сберкнижка и прочие радости берега. В море они лишь обременяют, не правда ли? Кстати, – продолжал он небрежно, – я давно собирался оставить все это хозяйство у Шурочки... Команды завтракали? Хорошо отдохнули? Ну, будьте готовы...
Его катер пошел навстречу грозной опасности. Громады кораблей, казалось, насторожились, ожидая, что он вызволит их из плена. Город, непривычно затихший, лежал на холмах.
Сотни настороженных глаз следили с бортов кораблей за еле приметной голубой точкой, скользившей по бухте, прислушивались к далекому реву моторов, ожидая неизбежного взрыва. Но взрыва не было. Катер на полном ходу разворачивался, шел по своему следу, опять разворачивался – и за кормой взлетал гребень ослепительной пены. Я понимал, что они чувствовали там – Сева и его краснофлотцы. Понимал это ожидание взрыва...
Вдруг все взметнулось, окуталось грязью, пламенем.
Неужели конец? Водяной столб осел, катер вынырнул, понесся, описывая виражи, едва прикасаясь кормой к воде. И вот еще один смерч, другой, и пламя, и дым...
Расчет оказался точным.
А вот и сигнал "Следуйте за мной". Мой катер сорвался с места. Моторы взревели. Нас обдало волной, и мы вымокли сразу до нитки. Мы шли на предельной скорости, видя смерчи за катером Гущина. За нами мчался Васо. Горячий ветер оглушил нас. Мы объяснялись лишь жестами. Стакан Стаканыч вытирал со лба кровь.
Мы утюжили взбудораженную взрывами бухту.
Удар – и нос катера глубоко нырнул в воду. Люди покатились по палубе. Я сильно ударился головой. Очнулся, заметил сигнал "Следовать за мной к месту стоянки".
Я пристроился в кильватер катеру Гущина. Мой катер подозрительно кренило на левый борт. Рядом очутился Васо, готовый помочь мне в беде. Я заметил стоявшие на пристани машины с красными крестами, увидел горнистов на больших кораблях, игравших большой сбор.
На палубах кораблей выстроились команды. И они кричали со всей силы молодых легких "ура". Всеволод поднял руку к шлему. Мы с Васо – тоже. Первый раз в жизни в нашу честь сыгран был большой сбор, выстроены команды и сотни людец прокричали "ура".
С этого дня ни один человек не называл Гущина сумасшедшим.
Разминирование бухт закончили тральщики.
Корабли вышли в море.
А Сырин ходил именинником, будто он был всему зачинателем.
– Видали, товарищи? – возмущался Васо. – Любит чужими руками жар загребать.
– Погоди, не то еще будет, – поддразнил его Сева.
Уезжали из города женщины, ребятишки. Большие белые теплоходы стали походить на угольщиков. Они гремели якорными цепями и уплывали на Кавказ, сопровождаемые катерами-"охотниками". На одном из таких теплоходов ушли в Батуми и Шурочка, и Мефодий Гаврилыч. Там должны были развернуться ремонтные мастерские. Фелицата Мартыновна покинуть свой Севастополь наотрез отказалась ("Здесь родилась, здесь и умру").
И осталась на Корабельной. Прощание было трогательным.
– Прощай, Фелицата, может, и не придется нам свидеться, – сказал грустно Мефодий Гаврилыч. Фелицата заплакала.
Теплоход поздним вечером, в темноте, медленно вытянулся за боковые ворота. Его сопровождали "охотники".
На Приморском бульваре стоял стон и плач. Батуми в те дни казался другим краем света.
(Перед этим провожали "Абхазию". На ней тоже уходили женщины, дети. На траверзе Ялты ее настигли торпедоносцы. Один огнем конвоя был сбит, другой торпедировал транспорт в упор).
Перебазировались на Кавказ и большие корабли. Бухта почти опустела. Мы настолько привыкли к налетам, бомбежкам, к бою зениток, к вою санитарных машин, что наступавшая изредка тишина нам казалась опасной.
По-прежнему мы сопровождали транспорты, встречали приходившие с продовольствием и оружием корабли. Иногда нам удавалось их отстоять, иногда они загорались и, пылая ярким пламенем в ночном море, привлекали к себе внимание новых летчиков.
Я поражался, как Всеволод ориентировался в тумане, застилавшем все море. Он всегда шел уверенно, подбадривая меня зеленым своим огоньком. Катера выдерживали дикую качку, волны хлестали в лицо, краснофлотцы валились с ног, вода заливала моторы. Севу прозвали "асом дальней разведки". Все, начиная с боцмана Стакана Стаканыча и кончая молоденьким матросиком Кедриным, считали, что с Гущиным не пропадешь ни в какой беде. Так и получилось, когда я в тумане наткнулся на затонувшее судно и катер мой стал тонуть. Я был ранен.
Сева перескочил к нам на борт, приказал заложить пробоину шинелями и бушлатами, выкачивать воду, и катер благополучно добрался до базы.
Сырин "заболевал" всякий раз, когда мы выходили в опасные походы. "Заболел" и в тот раз, когда мы побывали в порту у врага и поставили у него под носом мины.
От нас корреспонденты ничего не добились. Но Сырин дал интервью: выходило, что успех был достигнут под его руководством. Васо негодовал, Сева посмеивался. И только любимцу нашему, поэту Алымову, шепнул, чтобы тот не упомянул, чего доброго, в своих стихах Сырина. Стихи Алымова на флоте любили и знали их наизусть:
Для всех наступил испытания час:
Защитник Отечества каждый.
Трус умирает тысячу раз,
Герой умирает однажды.
Алымов читал и шутливые стихи, веселившие краснофлотцев:
Что ж ты, Вася, друг большой,
Зря себя так мучишь?
Если любишь всей душой,
Весточку получишь.
Этот неунывающий человек был настоящим бойцом.
Среди адмиралов и среди краснофлотцев у него было много друзей. (Мне привелось с ним встретиться после войны. Вспомнили прошлое. Он обещал приехать на Черное море, но вскоре погиб в Москве по несчастной случайности.)
Наши моторы были изношены, борта катеров залатаны. Нам было приказано забрать раненых и перебазироваться в Батуми. Под покровом ночи мы, нагрузив катера до отказа, покинули Севастополь. Я забежал к Фелицате Мартыновне. Она наскоро завернула что-то своему старику в узелок, просила передать, что жива. В это время грозно загремели зенитки, и весь домик Куницыных осветила повисшая над Корабельной стороной "люстра".
Фелицата Мартыновна обняла меня и горько заплакала.
– Чует мое сердце, не увижу я своего старика. – Щеки ее были мокры. Пусть Гаврилыч шарф теплый носит, ему простужаться вредно. Присмотри, Сережа, за ним.
– Присмотрю.
– На тебя одного я надеюсь. А ему скажи, чтобы обо мне не тужил.
Тяжело было уходить с Корабельной.
Мы совершили переход в тихую погоду, темными ночами. Розовым солнечным утром очутились на подходе к бухте, окруженной горами. На берегу наших раненых ждали санитарные машины. Над белыми кубиками домов висели аэростаты заграждения, на набережной было много военных. В бухте прижались к причалам несколько кораблей, один из них – инвалид-крейсер с оторванным носом.
На бульваре аджарцы пили из крошечных белых чашечек кофе, совсем как в шестнадцатом, когда мы, мальчишки, искали пароход, на котором мечтали уйти в Севастополь.
Сдав раненых, катера развернулись и подошли к Морскому вокзалу, в пакгаузах которого размещались теперь мастерские.
– Шурочка! – закричал Сева. Он перепрыгнул на стенку и схватил в объятия жену. Она была в кителе с погонами техник-деятенанта, в беретике с серебряным "крабом". Он целовал ее жадно...
– Как Вадимка?
– Растет, – поправила Шурочка свой берет. – Ты, что же, ремонтироваться пришел?
– Так точно.
– Отремонтируем. Здравствуйте, Сережа. Рада вас видеть. А вот и Мефодий Гаврилыч.
– Ну, как там у нас в Севастополе? – спросил торопливо подошедший Куницын. Я протянул ему узелок.
– Жива?! – воскликнул он радостно.
– Ну конечно, Мефодий Гаврилыч!
– А я-то уж думал... – и старик протер запотевшие очки. – Ну, как она, Фелицата?
Он никак не мог справиться с туго завязанным узелком.
– Мы тут под пальмами жаримся, а Фелицата, сердешная... Корабельная-то наша цела?
Я успокоил его, сказал, что Корабельная пострадала меньше всего.
Тем временем подогнали краны, и катера наши очутились на стенке. Боцман и краснофлотцы подбили клинья под блоки. Мефодий Гаврилыч, уже успокоившись и рассмотрев содержимое узелка, подозвал подручных. Пожилой бородач волок за собой длинный шланг пневматического молотка.
– Подлечим катерки ваши, да и вам, думаю, подлечиться придется: врачи здесь строгие! – сказал Мефодий Гаврилыч. – Живем, хлеб не даром жуем!..
Повсюду вспыхивали зеленоватые огоньки электросварки. Под катерами, под сейнерами, на палубах кораблей суетились люди в рабочих комбинезонах.
– Заменяем стволы, обшивку, моторы, – пояснил Мефодий Гаврилыч.
Разместив команду на берегу, в каменных белых казармах, мы со Всеволодом пошли к Шурочке.
Она жила неподалеку от порта, в узкой, заросшей глянцевитой зеленью улице. Все казалось здесь удивительным: и невзрытые мостовые, и дома с неразбитыми стеклами, и аккуратненькие калитки. Нас встретила хозяйка-аджарка, приветливая и загорелая. Вадимка возился во дворике с сыном хозяйки и долго не шел на зов.
Он, как видно, с трудом припомнил отца и неохотно подставил лоб под отцовские губы. Комнатка была небольшая, чистенькая, с выбеленными стенами, незнакомыми растениями и удушливо пахнущими цветами. Над комодом висела фотография Севы. Мы выпили по стакану сладкого фиолетового вина, и я оставил их: надо же им наговориться.
– Постой, Серега, Шура найдет тебе комнату у соседей! – окликнул меня Сева.
Я знал, что здесь не бывает воздушных тревог, и мне очень хотелось хоть один день провести в тишине и покое...
Пока Шурочка доставала все необходимое для ремонта, нас с Севой призвали к врачам. Госпиталь размещался в субтропическом парке, в большом белом здании с огромными окнами.
Меня раздели догола. Полковник медслужбы и два майора, один из них женщина, молодая, с насмешливыми глазами, расспрашивали придирчиво. Пересчитали ранения, даже самые пустяковые, заставили припомнить ушибы, удары, – словом, заполнили целый реестр. Меня знобило: в раскрытые окна несло ветерком, правда, теплым, но я стыдился того, что стою голый перед молодой и красивой женщиной. Наконец я вспылил:
– Дорогие товарищи, я же к вам не напрашивался.
Вы, что же, за симулянта меня считаете?
– Да, – грубовато ответил полковник. – Вы симулируете здоровье, а вас надо лечить.
– Меня? Лечить?
– В девятой палате у нас есть свободная койка?
Когда я попытался было возразить, полковник вконец рассердился:
– Да вы понимаете, батенька, что у вас помимо всего другого и прочего надломлены два ребра. Вам тоже требуется ремонт.
Я негодовал, возражал, доказывал, что ремонт катера не может благополучно без меня завершиться. Меня выслушали внимательно – и только. Полковник, хоть и медицинской службы, остается полковником.
Пришлось лечь в палату. У меня брали кровь. Засовывали в горло толстые и тонкие трубки. Я давился, и слезы застилали глаза. Одна из моих старых ран вдруг открылась и стала гноиться.
Сева навещал меня почти каждый день. Сочувствовал и посмеивался:
– Эх, Ceрeгa, не удалось тебе отбрехаться, вот и лежи!
– А как же тебе удалось?
– Очень просто. Я их сбил с толку. Ох, тут болит, ох, здесь тоже болит, и тычу то в подвздошную полость, то в аппендикс, то в печенку, то в почки. Ну и насторожило их мое оханье, особенно эту врачиху-майора. Она заподозрила во мне пошлейшего симулянта. Ну и прокатили меня, к моему целичайшему удовольствию: ни в каком госпитальном лечении не нуждается. Вот и вышло, что смеется тот, кто смеется последним. Смеюсь я, Гущив Сева! Все вечера провожу между катерами, Шурочкой и Вадимкой. Недолгое счастье оно тоже счастье,, Серега!
– А тебе не кажется, Сева, непростительной подлостью, что мы живем далеко от войны?
– И бы сам влез в моторы, чтобы их поскорее привести в боевую готовность. И Мефодий Гаврилыч старается, работает днем и ночью. А старику уже под семьдесят подкатило. Шурочка своим обаянием пользуется, пленяет летчиков в авиационных мастерских... заимствует все нам нужное...
– А ты не ревнуешь?
– Она jfce на них нежные взгляды для пользы дела бросает! Ты погляди, какими красавцами катерочки стали, любо-дорого глядеть! Ни одного дня с тобой не задержимся, Серега, уйдем! Вот Сырин – тот здесь как рыба в воде. С докладами выступал, с похвальбой. А теперь в госпиталь лег.
– С чем?
– С геморроем! Ты разве его не видал? Да вот он, любуйся!
По дорожке медленно шел Сырин в новом халате. Мы отвернулись.
– Лечить задницу, когда у нас дела по горло, когда приходят в Батуми последние подводные лодки с последними ранеными!
Их размещали в соседних палатах, и они торопливо рассказывали про уничтоженный город, про людей, защищавших его. Многие были молоды, но умудрены опытом. "Мы клялись не отступать ни на шаг, драться почерноморски с врагом до последней капли крови". И дрались. Флотская газета писала: "По трапу, охваченному огнем, Иван Голубец пробивается на корабль, сбрасывает горящие бомбы. Дым разъедает глаза, огонь жжет тело матроса, на корме начал рваться боезапас. Но Голубец, обожженный, поднимает последнюю бомбу, бросает за борт... Где и когда ты видел подобных героев?"
Вечером старший лейтенант, мой сосед по палате, рассказывал:
– В последний день мы пробивались на Херсонесский мыс. Над узкой полоской берега возвышалась скала. На скалге были гитлеровцы. Они забавлялись: связывали в пучок пять гранат, сбрасывали нам на головы. Многих поубивали. Было от чего в отчаяние прийти. Дух наш поддерживал Вахрамеев из Политуправления.
– Вахрамеев?
– Да. Говорил, что в гражданскую не такое бывало.
Все, мол, перенесем, подождем темноты, товарищи, и за нами придут подводные лодки. Не раз нам казалось, что лодки пришли, и люди, теряя головы, бросались вплавь.
Вахрамеев останавливал их, убеждал, что это больное воображение... Наконец поздно ночью пришла лодка. Она не подошла близко к берегу. Вахрамеев помогал плыть обессилевшим. Все подбадривал... Когда мы доплыли до лодки, она была заполнена до отказа. "Могу взять еще двух человек", сказал горестно командир. И Вахрамеев подтолкнул меня к лодке, помог взобраться на борт тяжело раненному молодому матросу, а сам поплыл к берегу...