Текст книги "Ночные туманы"
Автор книги: Игорь Всеволожский
Жанр:
История
сообщить о нарушении
Текущая страница: 13 (всего у книги 16 страниц)
– Вот его показания. – Майор протянул густо исписанный листок. Ознакомьтесь.
– Садитесь, – предложил адмирал.
Легко сказать "ознакомьтесь". Каждое слово било по голове обухом. Читая, Пащенко свирепо поглядывал на своего любимого старшину, и тот поеживался, стараясь не встречаться взглядом с рассерженным офицером.
"Я познакомился, – читал Пащенко, – с Розой Савельевной Белкиной на Матросском бульваре и пошел по ее приглашению в гости. Квартира была хорошо обставлена, на столе стояла закуска и водка. Роза рассказывала, что работает в ресторане буфетчицей, говорила о людях, которые дают за сто граммов вина лишний рубль, о сберкнижке, на которой лежит у нее восемнадцать тысяч. Она села со мной рядом и, лукаво подмигнув, сказала: "Молодежь живет одним вечером, а тем более матрос". И тут она погасила свет. После наняла такси, заплатила шоферу и дала мне десять рублей. Я успел из увольнения вовремя".
Пащенко бросил на Маслюкова уничтожающий взгляд.
Потом стал читать.
"Скоро я получил от нее письмо..."
– Вы, что же, давали этой... буфетчице свой почтовый адрес? – спросил Пащенко.
– Да...
Пащенко выругался.
"А вечером меня вызвали в проходную. Она научила:
"Ты скажи, что на лечение в Ялту приехала мать. Тебя отпустят..."
– Ах, прохвост! – возмутился Пащенко. – Рассказал ей, где проходная!
"Я нашел старшего лейтенанта Пащенко, и он меня отпустил на всю ночь. У нее на квартире был пакрыт стол. Я выпил две бутылки вина. Она знала фамилии моих командиров и говорила, что со всеми знакома и в случае опоздания меня сможет выручить. "Но если тебя увижу с другой, сживу ее с белого света", – пригрозила она. Она начала расспрашивать о нашей службе, но я заснул. Утром она дала мне двадцать рублей".
– Ах, подлец! – опять возмутился Пащенко.
"Через несколько дней мне сообщили, что мать звонила по телефону, она чувствует себя плохо и просит прийти. Старший лейтенант Пащенко меня опять отпустил. Роза мне подарила часы "Уран". Я ей сказал, что мне надоело заниматься аферами. Я хочу спокойно служить. Она клялась, что любит меня больше жизни и пойдет за меня замуж. Она, мол, сама разведенная. Я сказал, что она мне не нужна, и ушел. Она плакала. Я нашел в кармане 25 рублей. Вот и все, что я могу показать".
– Ах, негодяй! – понял наконец Пащенко. – Да ведь ей о наших кораблях надо было узнать!
– Вы проницательны, старший лейтенант, – усмехнулся майор. – Мы давно за ней вели наблюдение. Она знакомилась преимущественно с матросами кораблей нового типа. Почти все они сразу же докладывали начальству. Кроме вашего Маслюкова.
– Но я ей никогда ничего не рассказывал! – воскликнул радиометрист.
– Не хватало еще, чтоб рассказывали, – строго сказал майор. – Ваше счастье в этом.
Через несколько дней в клубе майор рассказал о презренных ублюдках, у которых нет ничего за душой, кроме жажды "шикарной жизни". Они, тунеядцы, стяжатели, легко попадаются в лапы иностранных разведок.
– От продажи себя самого подозрительной женщине с подозрительными деньгами до продажи Родины и ее интересов всего один шаг, – сказал майор.
"Хорош гусь! Позор!" – посыпалось в адрес Маслюкова из зала.
– И если Маслюков не успел сделать этого шага, то, мне думается, лишь потому, что ему помешали его сослуживцы, его командиры и мы, наконец. Его подругу разведке завербовать было просто: ей пригрозили, что раскроют тайну ее чрезмерных доходов, и она быстро нашла с ними общий язык. Но только подобные Маслюкову люди не сумели распознать в ней врага. Многие заподозрили ее чуть ли не с первой же встречи. Мы выяснили, что Маслюков, живя до флота на иждивении хорошо обеспеченного папы, залезал неоднократно в папашин карман и в мамашину сумку, чтобы посидеть с девицей в кафе или в ресторане. Очень жаль, что Маслюкова не раскусили вы раньше, и еще больше жаль, что отцы тунеядцев и подлецов не всегда отвечают за них по всей строгости и, бывает, остаются членами партии... Я предупреждаю молодых моряков наших, обладающих чистой душой: доверяйте товарищам, доверяйте друзьям, но не доверяйте каждому встречному. Говорят, чтобы узнать человека, с ним надо съесть целый пуд соли. Народная мудрость... Прислушайтесь к ней! Наш город открыт для туристов: милости просим! Но закрыт для тех, кто сует свой нос, куда его вовсе не просят!
Как-то в клубе был вечер. К нему долго готовились. Я пришел еще до начала и застал ту невыразимую суматоху, когда все волнуются, когда руководители думают, что что-то еще недоделано и что-то они не успеют доделать к началу, исполнители непрестанно пьют воду, репетируют то, с чем они должны выступить, – и потому во всем клубе стоял нестройный гам. Но скоро все наладилось; уже впустили и зрителей, и пришли именитые гости, усевшиеся в первых рядах, – концерт самодеятельности начался. И вот уже струнный оркестр играет вальс из "Спящей красавицы", оркестром дирижирует мичман Бушуев, а в оркестре, послушно глядя на дирижера, играет на мандолине наш комдив, капитан третьего ранга Вознпцын. Лейтенант Вешкин, краснея и смущаясь, играет на стареньком пианино Рахманинова, потом два атлетически сложенных гимнаста, в которых я узнаю матросов с моего катера, совершают трудные упражнения; две стройные девчушки в черных трико показывают чудеса художественной гимнастики – и я не могу представить их в форменках. Потом поет песни войны худенькая Ольга Захаровна, жена адмирала, моложавая в свои сорок лет.
Говорят, она эти песни певала в крымских лесах, где была партизанкой. Голос у нее несильный, но поет она хорошо. Потом появляется девушка-лебедь, нежная и прелестная, с гибкими руками и лебединой шеей, и мне шепчет рядом сидящий Вешкин, что это Люська Антропова, боец. Лебедь умирает под грустную музыку Сен-Санса, и в зале неистово кричат "бис"...
Возвращаясь домой, я почувствовал, что за моей спиной что-то происходит. Я обернулся. По дороге, подскакивая, ехал "пикап", в нем тряслись этажерка, шкаф, диван и два фикуса. Перед "пикапом" бежали собаки – дворняжка и молодая овчарка. Шофер вдруг притормозил, как-то вывернулся, прихватил колесом отчаянно взвизгнувшую дворняжку – и переехал ее. На дороге осталось вздрагивающее тело. Почуяв смерть, овчарка кинулась в сторону. Шофер нацелился на нее. Я выхватил ее чуть ли не из-под колес. Толстомордый тип, площадно ругаясь, распахнул дверь кабины. Я чувствовал, как прижимается ко мне дрожащая от страха овчарка, ощущал теплоту ее тела.
Тип (на нем было желтое кожаное пальто) прорычал начальственно:
– Отпустите собаку. Ну? Кому говорю?
– Чтобы вы ее задавили? – спросил я.
– Моя собственность, что хочу, то и делаю. А вы не суйтесь не в свое дело.
Тип был явно пьян. Он схватил меня за руку, пытаясь вырвать собаку. Та взвизгнула жалобно. Я знаком с приемами самбо. Тип взвыл.
Из кабины лениво вылез шофер с папиросой в зубах:
– Ну, что тут у вас?
– Ты еще меня узнаешь! – заорал толстомордый. – Едем, Васька!
Фикусы протряслись мимо и исчезли вдали. Из кабины грозил мне кулак. Я опустил овчарку на землю.
Она прижалась к моим ногам.
– Идем, милая! – позвал я ее.
Я назвал ее Вестой. Она спала у меня в ногах, вздрагивая, повизгивая. Наутро я, накормив ее, запер. Не успел я прийти в соединение, как меня вызвали к адмиралу. Тип в кожаном пальто был уже у него.
– На вас поступила жалоба, Строганов, – строго сказал адмирал. – Вы избили человека, по фамилии Лазурченко, прораба строительства?
Дрожа от негодования, я доложил адмиралу о случае на дороге. Тип в кожаном пальто развязно сказал, что собаки – его личная собственность и охраняли его дом и сад. А теперь, когда он переезжает на новую квартиру, они больше ему не нужны. Он оставил их, а они, подлые, увязались за ним. Что же ему оставалось делать?
– Значит, пока они берегли вашу гнусную собственность, они вам были нужны, а когда надобность миновала, вы поступили, как варвар, – сказал адмирал с нескрываемым презрением. – Собака у вас, Строганов?
– Так точно.
– Если вам трудно будет кормить, определим на котел. А о вашем, Лазурченко, поведении, недостойном высокого звания коммуниста, мы поговорим в горкоме.
– Тоже мне, напугал, – нагло сказал прораб.
– Строганов, вызовите караул, – очень спокойно приказал Сергей Иванович.
Прежде чем я успел выйти из кабинета, Лазурченко попятился, загородил собой дверь, задом толкнул ее и исчез.
– Дом – собственность, и сад – собственность, жена – собственность, фикус – собственность, – поглядел ему вслед адмирал. – Вот и расцветают на почве собственности подобные махровые типы. Вы свободны, Строганов. Простите, что оторвал вас от дела. Как собаку назвали?
– Вестой.
– Идите.
На катере Весту сразу же полюбили, особенно после того как я рассказал о ее злоключениях. Матросы приласкали ее, и она стала членом нашего экипажа.
Адмирал увидел собаку, придя к нам на катер.
– А-а, Веста! Красавица. А прораб Лазурченко, – сказал он, – высоких имел покровителей... в масштабе нашего города. Еще бы! Настроил им дач за казенный счет... да и себя не обидел. Горком вывел всю братию на чистую воду...
Но он был живуч, Лазурченко. Мне привелось с ним встретиться еще один раз. В свободное время я брал Весту в город, и она терпеливо, насторожив уши, ждала меня возле библиотеки. Потом я заходил в "Гастроном", покупал колбасы, и мы устраивали пиршество на Приморском бульваре. Веста не боялась никого и ничего, кроме "пикапов". Очевидно, призрак смерти остался навсегда в ее памяти в виде этой скромной машины. Встречая "пикап", она пряталась. И успокаивалась, когда он был далеко.
Однажды в дальнем углу бульвара, неподалеку от ресторана "Волна", я услышал начальственный окрик:
– Альма, ко мне!
Веста вся ощетинилась, зарычала.
– Альма! Кому говорят? Ко мне, стерва!
Это был Лазурченко.
– У-у, чтоб тебя разорвало...
Веста угрожающе зарычала.
Он на меня замахнулся.
Веста прыгнула и укусила его. Шерсть у нее встала дыбом. Она вся дрожала от ненависти. Я с трудом отозвал ее. Закрыв руками лицо, Лазурченко удирал на ломающихся ногах, бормоча проклятия.
Адмирал учил нас тому, чему сам неуклонно следовал.
– Обойдись ты с матросом грубо, – говорил он, – озлобишь его и ожесточишь, потом приводи его в равновесие... Теплое слово, забота смягчают горе, обиду, несправедливость.
Он интересовался, что мы читаем. Заговаривал то о последних зарубежных романах, то о только что вышедших мемуарах флотских героев. Как-то спросил меня:
– Вы никогда не бывали в доме Чехова в Ялте? Обязательно съездите, обязательно.
Однажды в столовой сказал:
– Приехал ленинградский театр на гастроли. Я бы всем посоветовал... Играют Шекспира, Островского...
Я пошел на "Ромео и Джульетту". Джульетту играла... Т. Л. Иванова. Я взял билет в первом ряду. Она была прелестной Джульеттой.
Какой-то человек вышел в антракте из-за кулис и попросил меня зайти после спектакля в уборную Т. Ивановой. Я зашел. Тома спросила, как я живу. Я сказал: превосходно. Поговорили о том о сем. Вдруг она предложила:
– Мы можем начать все сначала.
Я вспыхнул:
– Не стоит.
– Почему? – удивилась она (ей показалось, что она меня осчастливила).
– Слишком дорого мне стоило.
– Дорого?
– Ты понимаешь, что я не о деньгах.
Она поняла.
– Где твой ребенок?
– В Череповце, у родителей. Он такой презанятный, они в него влюблены... Ты проводишь меня до гостиницы?
– Нет. До гостиницы всего два шага.
Не постучавшись, вошел здоровенный Ромео, без парика, с блестящим от вазелина лицом.
– Ты еще не готова, а я до смерти хочу жрать.
– Я сейчас, – заторопилась Тамара.
Ромео поглядел на меня неприязненно.
Я поднялся и попрощался с маленьким Томом. По всей вероятности, навсегда.
Пришел домой – меня встретила, стуча хвостом, Веста. Она подпрыгнула, взвизгнула, пыталась лизнуть.
Глаза ее выражали беспредельную преданность.
– Эх ты, милая. – Я прижал ее остроухую голову.
Она замерла, почувствовав ласку. – "Славный народ собаки", – сказал о вас Чехов. Только сволочь, подобная всяким Лазурченкам, способна давить вас колесами.
Я получил весной отпуск и, оставив Весту на попечение матросов, поехал навестить маму. Она гостила в Таллине у деда и бабки. Они обменяли на Таллин свою комнату на Чистых прудах. Древний город встретил меня крупным дождем. В солнечном свете дождинки казались драгоценными камнями. Они переливались в сиреневых зарослях у подножия Вышгорода. Высоко вверх, к облакам, уходили крепостные стены замка.
Дед и бабка жили на дальней окраине. Там, куда ни глянь, виднелось пупырчатое от дождя море. Чернел ажур кранов и мачт.
Дед оживленно рассказывал, что старые моряки создали музей Балтики. Он читает здесь лекции по истории флота. Дед показал на окно, за которым виднелось море:
– Это тебе, брат, не Чистые пруды!
Бабка стала почетным гостем у пионеров. Она рассказывала им о героях Конармии. (Какой-то расторопный журналист уже записывал воспоминания бабки, чтобы издать их в детском издательстве).
Дед с интересом расспрашивал о катерах. "Вот видишь, говорил тебе, что флот будет, я как в воду глядел".
Он с одобрением поглядывал на мои погоны: я продвигался. Бабка и мать накрывали на стол:
– Гости обещали зайти, на два дня приехали в Таллин, – в один голос сообщили они.
– Кто такие?
– Увидишь и познакомишься.
Тут как раз позвонили. Вошел седой человек во флотском кителе без погон и за ним... за ним – Лэа!
– Познакомься, Юрище. Капитан Коорт. Он спас мне жизнь двадцать лет назад. А это дочурка его.
– Лэа! – воскликнул я.
Дед удивился:
– А вы разве знакомы?
За стол усадили нас рядом. Дед и Коорт вспоминали, как были вместе на островке, где даже камни от бомбежки горели.
– "Смелому" и подвигу его моряков посвящен стенд в музее, – сказал дед. – И вы там есть, Юлиус. Достали вашу фотографию. Жаль, что "Смелого" распилили какие-то остолопы. Я бы им морду набил. Он бы и по сей день стоял у вас в парке. Так же, как у тебя, Юра, в части стоит катер Гущина.
Лэа спросила, как я живу.
– Хорошо, – сказал я.
– Всем довольны?
– Всем доволен.
– Очень рада за вас.
Сама она была невеселая. Я не решился спросить, как она живет со своим Андресом. На лице ее то и дело появлялось детское выражение, напоминавшее девчушку на мостике "Смелого".
После обеда мы вышли к морю. Дул теплый ветер. На кораблях, стоявших на рейде, загорались огни. Замигал маяк. Пахло сиренью. Я рассказал, что хотел разыскать ее тогда в Ялте.
– Пожалуй, хорошо, что не разыскали.
– Да, я понимаю: Андрее...
– Андреса больше нет. Я вдова.
Лэа в тот же вечер уехала в Пярну. Я готов был поехать за ней, но не решился сказать ей об этом. Я проводил ее к остановке автобуса.
– До свидания, – сказал я.
И услышал:
– Прощайте.
Я вновь терял ее. Шумели деревья. Море билось о берег. "Прощайте..."
Я чуть было не толкнул капитана первого ранга, он шел мне навстречу. Я отдал честь, извинился. Лицо его показалось мне очень знакомым. И вдруг я вспомнил:
Пярну, эсминцы на рейде, ярко освещенный ресторан "Ранна-хооне". Ну конечно же это он!
– Прошу разрешения обратиться, товарищ капитан первого ранга. Ваша фамилия Пегасов?
– Так точно, – остановился офицер, недоумевая. Он, конечно, меня не узнал.
– Простите, что вас беспокою. Но именно вы когда-то сказали мне в Пярну: "Если любишь море, то ничего сложного нет. Флоту люди нужны..."
– Юра Строганов? – оживился Пегасов. – Значит, стал-таки моряком? Балтиец?
– Нет, черноморец.
– На чем плаваете?
– На катерах. Мечтаю перейти на новые.
– Молодец! Поздравляю.
Он крепко пожал мне руку. Мы пошли рядом. Оказалось, Пегасов хорошо знает деда. Он сказал:
– Очень рад, что встретил вас моряком!
ГЛАВА ДЕСЯТАЯ
Шли годы. Однажды помощник командира одного из катеров тяжело заболел. Офицера отвезли в госпиталь, и надежд на его скорое возвращение не было. Конечно, много желающих было занять его место. Но может быть, потому, что мы отлично стреляли торпедами и вышли на первое место, может быть, потому, что добились звания отличного экипажа, выбор адмирала пал на меня.
Я давно решил: буду трудиться, трудиться, выходить в море один, пять раз, пятьдесят пять раз выходить в море – и наступит день, когда меня вызовут в кабинет к адмиралу и он скажет: "Старший лейтенант Строганов, вы заслужили право служить на новом катере".
И я выходил в море пять и пятьдесят раз, и наступил тот счастливый день, когда я вошел в кабинет к адмиралу, он поднялся из-за стола мне навстречу и с улыбкой сказал:
– Я назначаю вас на новый катер. Мне думается, вы эту честь заслужили.
Сердце готово было выпрыгнуть из-под кителя, и я, наверное, до неприличия покраснел. Я ответил что-то вроде того, что буду стараться, не посрамлю чести соединения и так далее. Адмирал, улыбаясь, одобрил:
– Я верю в вас, Строганов. Не подводите.
И я ответил запальчиво, не по уставу, но зато от души:
– .. Клянусь, что не подведу!
И причал, и корабли, и деревья мокли под теплым дождем.
Мой катер только по названию катер – это настоящий корабль, на высокий борт которого почти отвесно поднимается с причала узкая сходня. Командира дивизиона катеров Забегалова я нашел в пристройке на бетонно:,!
причале, отнюдь не приспособленной для штабных помещений. Он сидел на подоконнике возле пустого стола и разговаривал по телефону.
– А, вот и вы, – сказал он, вешая трубку. – Как видите, штаб приближается к людям. Ну, давайте знакомиться поближе. Нам придется ведь с вами пуд соли съесть вместе, – улыбнулся он. – Присаживайтесь на подоконник, располагайтесь как дома. Вам повезло, – продолжал он. – Мы все, как великой чести, добивались служить на новых катерах... Собственно, это и не катера, а по существу корабли третьего ранга. Грозное, эффективное оружие современности. Служить здесь будет труднее. Придется изучать то, что является высшим достижением техники...
Комдив был молод, с обветренным и даже зимой загорелым лицом, с серыми внимательными глазами. Мне говорили, что он мальчишкой воевал вместе со своим отцом на севастопольской батарее, потом был воспитанником на эсминце, нахимовцем...
Он представил меня моему командиру капитан-лейтенанту Бессонову.
Бессонов познакомил меня с кораблем, с офицерами, старшинами и матросами, показал мою каюту.
Я освоился с боевой рубкой, в которой теперь стал хозяином, с узкими лазами и отвесными трапами.
Разъедаться нельзя: раздобреешь на сытных флотских харчах – не пролезешь. В кают-компании широкие кожаные диваны в два яруса; верхние днем откидываются, как в международном вагоне. На них по ночам спят старшины – мичманы. В крохотном камбузе матрос, совмещающий две должности, готовит в походах несложный обед из бортового пайка.
И вот первый выход в море на новом для меня корабле. Неудержимый бег, оглушительный рокот моторов, сплаванность, когда на стремительном ходу все катера словно связаны ниткой, послушны одной, нас направляющей воле...
Ты идешь на таком корабле, на котором задачи решают прцборы. Они и расчеты ведут, и определяют курс и скорость противника, и бортовую и килевую качку корабля, и направление ветра. Но приборы послушны людям электрику оператору Кусову, радиометристу Ивашкину, а все – и приборы, и люди – подчинены стоящему на мостике командиру Бессонову.
Жива, оказывается, старая истина, что без людей мертва техника. Человек – властелин техники, а не состоящий при ней агрегат. Он подчиняет себе радиоэлектронные и кибернетические устройства.
Человек! У каждого на душе свои радости, свои горести и заветные думы. Матросы молоды, у них не на последнем месте и личные чувства.
– У людей нашей профессии всегда чисто должно быть за кормой, – говорил командир мой, Бессонов. – У нас слабовольным и белоручкам не место. Даже безупречная выучка не принесет нам успеха, если мы потеряем выдержку и самообладание в ответственную минуту. Вот почему мы так строго на днях обсудили проступок матроса Румянцева, на первый взгляд милого, добродушного и интеллигентного парня. Он грубо обидел товарища. Из Румянцева пух и перья летели! Как раз то, что обычно бывает смягчающим обстоятельством, – возбуждение, ожесточение, здесь было поставлено Румянцеву в особую вину. Служба на нашем корабле требует от каждого умения владеть чувствами.
Присматриваясь поближе к своим сослуживцам, которых я раньше встречал на вечерах и собраниях, я узнал их привычки, пристрастия, слабости. Понял, что славный Василий Игнатьевич Гурьев, командир БЧ-2, играет в педанта: обратись к нему в послеобеденный час, он и разговаривать с тобой не станет: послеобеденный отдых священен. Священны и воскресенье, и вечерние часы. Посягать на них он никому не позволит. Он мне это пояснил мягко, но с большой решительностью, когда я осмелился ворваться к нему в часы отдыха. Но Василий Игнатьевич был милейшим и душевнейшим человеком и, постучи глубоной ночью к нему матрос, у которого случилось несчастье, он оденется и выйдет на помощь.
У него была своя небольшая страсть: он собирал марки. И в свободное время аккуратно вклеивал их в специальные марочные альбомы. Он наслаждался общением с маленькими клочками бумаги, по которым можно быть на "ты" со всем миром. Какие восхитительные часы проводил он в своей каютке, общаясь со своими разноцветными друзьями и путешествуя мысленно по планете! За редкую марку он готов был отдать все, что мог.
Командиру БЧ-5 Григорию Михайловичу Дементьеву кажется, что он может отстать: и он все время учится.
На полке у него много книг.
Он женат и принадлежит к категории тех горемык, которым жить не слишком легко. Хозяйка отказалась сдавать ему комнату, и он со своей Вероничкой очутился на улице. В отчаянии Григорий Михайлович как был, в рабочем обмундировании, кинулся к командиру соединения. Адмирал тяжело вздохнул:
– Я вас очень хорошо понимаю, и я вам сочувствую.
Но я не всесилен. Пока приходится выходить из положения другим способом.
Он тут же послал трех боевых мичманов – "квартирно-хозяйственную комиссию" найти механику комнату.
Подбодрил, что комнату, конечно, найдут, но, взглянув на Григория Михайловича, тут же сказал:
– Я не покровитель пижонства, но не терплю и неряшливости.
Григорий Михайлович чуть не сгорел от стыда.
Комнату нашли в тот же день. И мы вечером сидели за столиком в "Фрегате". Григорий Михайлович, успокоившийся, счастливый, танцевал со своей пухленькой Вероничкой, похожей на марципанную булочку, а мы с Гурьевым, глядя на них, попивали кофе.
– Жену не поселишь в каюте, – сказал Гурьев, когда Дементьевы снова пошли танцевать. – Недаром наш милейший замполит сокрушается: "На одной теплоте далеко не уедешь, коли квартиру я дать не могу".
Когда мы вышли на стрельбы, я не сводил глаз со стрелявшего корабля. Я знал, что цель найдена и засечена на предельной дистанции. Великолепная техника позволит обрушить на "врага" удар сокрушительной силы.
По команде "Боевая тревога!" все, кто находился на мостике, спустились ко мне в боевую рубку, последним спустился Бессонов. Совсем как на подводном корабле перед погружением в воду. Я задраил люк. На подводной лодке забытого на палубе человека могла смыть вода, а у нас – уничтожить огонь. Недаром после каждой стрельбы сгорала, облупливалась прочная краска.
Корабли легли на боевой курс.
Я представлял себе офицера, отсчитывающего минуты, оставшиеся до выстрела. Не дрожит ли голос? Нет, он спокоен. Перед его мысленным взором участок моря, посреди которого цель, обреченная на безусловную гибель.
Голос офицера, говорящего в микрофон, властно звучит в напряженной тишине. Все нервы натянуты до предела, торжественный миг наступает. До атаки остается одна минута.
Сколько можно пережить и передумать за эту минуту?!
Офицер объявляет:
– Тридцать секунд...
Вот и атака!
Словно яркий прожекторный луч вырвался с палубы стрелявшего корабля. Я увидел из рубки, как водную гладь очертила золотая стрела. Она опустилась в воду.
И с другого стрелявшего катера тоже взвилась огненная комета, точнейшим образом врезалась в то же место.
В оранжевом свете силуэт цели на мгновение стал черным.
Спящим на берегу в эту ночь невдомек, что происходит в море. Происходит для того, чтобы они могли спать спокойно. Сегодня, завтра, через месяц и год. Каждую ночь.
Когда мы вернулись в базу, адмирал встретил нас и поздравил стрелявших.
На причале появились кок и его помощник. Они несли на носилках традиционного поросенка. В дни войны подводные лодки оповещали о новой победе по радио. В базе тотчас же жарили поросенка.
Теперь жареный поросенок – награда за меткие стрельбы. Поблескивающий золотисто-коричневой корочкой, усыпанный по спине изумрудным луком, поросенок безмятежно лежал на блюде. Сопровождала его на причал матросская свита. Каждый что-нибудь нес: один – тарелки с селедкой, другой – бачок с винегретом. Под разгоревшимися взглядами проголодавшихся моряков кок огромным ножом разрезал на части жаркое. Каждый корабль vполучил свою долю. И пир начался.
Мы тоже ели жаркое, с некоторой, правда, неловкостью: мы-то на этот раз не стреляли!
Но адмирал нас ободрил: вас угощают авансом, в полной уверенности, что вы аванс отработаете. И на следующих стрельбах мы его отработали, черт возьми!
По примеру комдива, перенесшего кабинет на причал, и мы переселили матросов из казармы на корабль.
Удивительно быстро мы его обжили. И каютка, казавшаяся вагонным купе, стала вдруг моим домом, я перенес в нее и белье, и любимые книги. Все реже стал бывать у старушки Подтелковой.
Мы жили дружной семьей – Бессонов, я, Гурьев, Дементьев. У Бессонова и у меня были отдельные крохотные каютки, Гурьев и Дементьев жили в одной. Наши мичманы были старше нас, один из них, боцман Тафан-.
чук, даже имел двух взрослых дочерей. Тафанчука все уважали – по возрасту он годился нам в отцы, и, хотя в отличие от боцманов старинного толка он не носил ни бороды, ни усов, был всегда чисто выбрит и казался моложе своих сорока с большим хвостиком, мы все чувствовали его превосходство – он мог многому нас научить.
Что он, кстати, и делал. Я не стеснялся его расспрашивать и не уставал слушать. Тафанчук на катерах плавал двадцать три года. Много лет знал нашего комдива, начальника штаба и адмирала. Вместе с ними он принимал на заводе и осваивал новые катера.
Раньше, закончив дневные дела, мы расходились по своим убогим квартирам. Теперь, если не было объявлено состояние готовности, только Бессонов уходил к своим трем ребятам да Дементьев к своей Вероничке. И Гурьев, и я, и Тафанчук оставались на корабле и подолгу сидели, бывало, в кают-компании за чаем, настоянным по рецепту Тафанчука до густоты неописуемой.
– У меня, – рассказывал Тафанчук, – когда мы вышли впервые на стрельбы, в уме помутилось: вдруг почудилось, что матроса забыли на палубе. Я рассудка едва не лишился. Разумеется, на палубе никого не осталось. Но что я в ту пору пережил – никому пережить не желаю. До сих пор, как вспомню, так мурашки по телу...
Ангел Матвеевич Тафанчук был непримирим к разболтанности, неряшливости, считая эти пороки самыми злыми грехами.
"Инженерскую должность занимаете, – отчитывал он нарушителя, – а такое неряшество допускаете. Эх вы, профессор!"
Он был прав, называя матросов профессорами и инженерами. Почти каждый имел в своем подчинении такие приборы, что с ними справиться впору лишь инженеру.
Я любил по вечерам заходить в тесный кубрик, где всегда о чем-нибудь горячо спорили: о кибернетике, математике. Старшина Кусов был в математике бесспорным талантом, я убежден, что его ожидает блестящее будущее. Ну, прямо-таки не кубрик, а дискуссионный клуб!
Как-то в кубрике я рассказал о деде и бабке, о том, как они воевали в гражданскую, и дед-матрос, эскадронный Конармии, ворвался в Севастополь на лихом скакуне.
Спустя некоторое время матросы привели ко мне одноногого старика. Ногу он потерял в сорок первом. Он служил с моим дедом Варсанофием Подколзиным на "Керчи" и лихо отплясывал в двадцатом году на его свадьбе с красавицей пулеметчицей...
"Варварой, что ли, звали ее, точно не помню, а только хороша была так, что и сказать невозможно".
И старик громко причмокнул.
Посмотрел бы он теперь на мою бабку! Но она так и осталась для него двадцатилетней красавицей.
Матросы привыкли ко мне, не чурались, заходили посоветоваться и по личным делам, а особенно зачастили после того, как я перетащил от старушки Подтелковой часть библиотеки и охотно давал читать им книги.
...На наш катер пришел на практику из училища курсант Всеволод Тучков. Адмирал предупредил Бессонова:
никаких поблажек, побольше строгости. Всеволод был так мил и дисциплинирован и так старался поскорее освоиться с катером, со службой, с командой, что о поблажках не могло быть и речи. Веселый, общительный, он стал всеобщим любимцем. Он был влюблен, как и я, в море, в свое училище. С упоением Сева рассказывал:
– Первые курсанты приехали в Севастополь еще до войны по призыву комсомола. Жили в палатках, учились в бараках и помогали строителям. "Красивым строем шагала черноморская юность тридцатых годов", – написано в истории училища. Лихой песней "На воде и под водой нет врагам пути" рвали тишину Севастополя.
В сорок первом выпускные экзамены черноморцы сдавали в боях. Многие стали прославленными героями. Ни один трус, ни один паникер не опозорил училище. "Никогда не забудем подвигов наших предшественников", – было написано в училищном журнале "Черноморец".
...В Новороссийске вагоны с бомбами стояли рядом с причалами. Налет "юнкерсов". Вагоны горят. Михаил Правдин с группой матросов растаскивают вагоны вручную. Он погибает, откатывая последний вагон. Корабли спасены...
Старший лейтенант Флейшер привел к месту высадки поврежденный полуобгорелый катер с десантниками во главе с капитан-лейтенантом Ботылевым. Василий Ботылев занял здание новороссийского клуба.
Без пищи и без воды они держали несокрушимую оборону.
Когда танки врага подошли к ним вплотную, Ботылев вызвал на себя огонь артиллерии. Он уцелел вместе со своими отважными пехотинцами...
...Торпедный катер Ивана Хабарова был потоплен, команда его спаслась вплавь. Хабаров со своими матросами взял с боя прибрежный дот. Овладев им, катерники вели бой в тылу врага... В их сердцах не ночевал страх...
...Александр Кананадзе выпустил в транспорт торпеды с такой короткой дистанции, что, выходя из атаки, ему пришлось пройти в ста метрах от борта фашистского тральщика...
...Сорок первый год. Фронт у стен Ленинграда. Еще держится Ханко. На острове Эзелъ в наших руках только один полуостров Сырее. У пристани базируются торпедные катера. Вражеские корабли подошли к полуострову, стали на якорь и прямой наводкой открыли огонь по гарнизону. И вдруг в атаку на корабли вышли четыре торпедных катера. Николай Кременский потопил миноносец. На отходе катер потерял ход. На выручку ему пришел Борис Ущев. Под огнем кораблей он снял раненую команду. Кременский, затопив катер, сошел с его борта последним...