Текст книги "Желтый лоскут"
Автор книги: Ицхак (Ицхокас) Мерас
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 7 страниц)
ЗАВТРА УТРОМ
Он появился в узкой, густо опутанной колючей проволокой калитке, как мессия[5]5
Мессия – в иудейской и христианской религии посланец бога.
[Закрыть].
Что с того, что явился он пешком, а не верхом на белом вздыбленном коне? Не беда, что и одежда его потрепана, пиджак с рваной полой и протертыми до дыр локтями.
И где это сказано, что мессия обязательно должен носить новенькие лакированные полуботинки, а не простые запыленные сапоги с разинутой пастью отставшей подметки?
Стоило лишь глянуть на него, и я тут же понял: через узкую калитку ступил не какой-то Мотель, нет, конечно, не просто Мотель Рубинштейн…
Было бы по меньшей мере странно, если бы это мне сразу не пришло в голову.
Прежде всего, он мужчина. Среди нас опять мужчина! Да еще какой!.. Шаг шагнул – земля покачнулась, рукой взмахнул – живительным ветерком повеяло.
Непонятно только, как не дрогнула стража, впуская его в лагерь?
Неужто не повергли в трепет наших врагов его мощная квадратная челюсть с белыми ровными зубами и красиво изогнутыми губами, ястребиный нос с горбинкой и огненно-рыжая копна волос? А смелые глаза под густыми, широкими бровями, сливающимися в одну сплошную, неумолимо грозную линию! Вот меня и осенило – именно он, Мотель Рубинштейн, наш избавитель, наш мессия.
Смотрел я на него с тайной радостью и завистью.
Радовался я потому, что надеялся на то, что наконец-то окончатся наши мучения в лагере и мы выйдем на волю. Неважно, какая она будет, эта воля, и куда пойдем – к тем ли, которые каждое утро чуть свет нам приносят и украдкой от стражи кидают в густую крапиву буханку хлеба, или подадимся в чащу леса, где не будет ни проволочного заграждения, ни этих треклятых часовых с белыми повязками и автоматами. И будем там жить, пока не придет Красная Армия.
А завидовал я Мотелю, когда смотрелся в осколок зеркала, из которого глядели на меня круглые глазенки с выцветшими от солнца ресничками, вытянутая бледная мальчишеская мордашка. С таким портретом и зайца не вспугнешь, не то что…
Если бы я хоть чуточку походил на Мотеля Рубинштейна! Ни минуты не стал бы ждать. В первую же ночь, пока стража предается пьяному разгулу и ничего не видит и не слышит, собрал бы я всех женщин посреди двора, дал бы каждой в руки что попало – лопату, вилы, железяку какую, а то и просто булыжник или битый кирпич. Разделил бы, конечно, между ними и все эти крючки, колуны, шкворни, которые женщины наши тайком попрятали по самым отдаленным закоулкам сарая, забросав их трухлявой соломой и всякой ветошью.
Лично я взял бы в одну руку толстенную дубовую палку, что осталась после реб Мойше, а в другую – самую большую, самую острую косу и скомандовал бы:
«Вперед, женщины! Вперед, дети! Почему нас заперли за колючей проволокой? Чего мы ждем? Не того ли дня, который должен грянуть, как обещал нам реб Мойше? Хватит ждать! Нападем на этих гнусных белоповязочников». И – ура! – узники на воле!
Но из осколка зеркала смотрело исхудавшее мальчишечье лицо… Шаг шагнул – хоть самый большой, какой только мог, – а земля хоть бы что… Рукой взмахнул, да изо всей мочи, а живительным ветерком не повеяло…
Я понурил голову, бросил прочь осколок зеркала. И опять стал вышагивать по двору, как и ежедневно, в поисках булыжника потяжелее, битого кирпича поострее или какой-нибудь железяки, чтоб исподтишка отнести и спрятать в отдаленном уголке сарая, который женщины прикрывают всяким тряпьем и соломой.
Нынче у меня находка – подобрал толстенный гвоздь, с два моих пальца, и такой длинный, что любого белоповязочника насквозь проткнуть может.
А если к этому гвоздю приделать деревянную рукоятку, получился бы настоящий кинжал. Тогда косу, пожалуй, можно отдать Мотелю… Дубовую палку реб Мойше тоже пускай возьмет себе…
Вот бы Мотелю еще показать мой кинжал!
Оглянулся я, а во дворе ни души, всех словно ветром сдуло. Заглянул в амбар – и там никого. Лишь из сарая доносились приглушенные голоса.
Что бы это значило? Никак, уже готовятся?
Вечерело. Солнце опустилось, и добрую половину двора покрыла тень, которую словно огненными стрелами пронзили пучки солнечных лучей, прорвавшихся через сквозные щели в стенах сарая.
Второпях я даже прорвал своим гвоздем карман. Гвоздь заскользил по голени, и от холодка его шероховатой поверхности по телу пробежали мурашки.
Из сарая явственно доносился густой бас Мотеля. Не отваживаясь отворить дверь, как бы не заскрипела, я подлез под нее – она не доходила до земли – и пробрался внутрь.
– Послушайте меня, женщины, и мы все будем спасены, – гудел голос Мотеля, самого Мотеля Рубинштейна.
Все, как и я, затаив дыхание слушали его.
– Не мешкайте! Потом хорошенько отоспимся. А завтра утром… да хранит и поможет нам бог!
В сарае все тонуло в вечерних сумерках. Всё. Лишь голова Мотеля, освещенная последними лучами солнца, пылала, и казалось, будто эта огненно-рыжая голова каким-то чудом висит в воздухе и перед нами вовсе не человек, а какое-то необыкновенное существо…
Задвигались все, засуетились.
Женщины поспешили к сокровенным тайникам в темных углах сарая, стали разбирать и уносить оттуда все, что было.
Ничего не понимая, я протиснулся в самую гущу сутолоки и схватил за руку сестру, куда-то бежавшую с длинными вилами в руках.
– Подожди! Куда это ты?
Она выпустила вилы, крепко обняла меня обеими руками и стала горячо целовать в лоб, в губы, в волосы…
– Братик мой миленький… братик мой родненький… Завтра уже… завтра… утром…
Сестра года на три старше меня и на добрую пядь выше ростом. Кое-как я высвободился из крепких сестринских объятий и, подняв голову, глядел на нее, стараясь понять, о чем она говорит.
Из ее глаз, таких же больших, как у мамы, текли слезы, но губы улыбались – она плакала от радости.
– Что завтра? Что завтра утром?
Она почему-то еле слышно выдохнула:
– Завтра утром Мотель выведет нас из лагеря…
Тоже мне новость! Я давно об этом знал. Но, что это произойдет завтра, конечно, не думал.
– Так завтра, говоришь, наверное? – переспросил я.
– Наверное, только сейчас сам сказал.
– С топорами и вилами?
– Тссс… Что ты! – И она опять понизила голос до шепота. – Так нельзя. Ведь часовые-то вокруг с винтовками, пулеметами. Много ли проку от наших граблей да лопат… Мотель наказал выбросить всю эту муру побыстрей за ограду, да так, чтоб стража не пронюхала. Не то конец! Еще хуже будет.
– Выдумала!
– Кого хочешь спроси. – И добавила: – Он подкупит караульных. Сейчас все из тайников соберут самое ценное, что у кого осталось: кольца, браслеты, броши, чарки, подсвечники. Снесут сюда и положат вон в тот мешок у дверей. А завтра на рассвете Мотель отдаст мешок часовым, и мы сможем бежать. Вон в тот лес, видишь? И бежать-то недалеко.
– Так, понятно…
Ну и умница же этот Мотель! И надо же придумать такое. В самом деле, что мы сделали бы с этими палками да камнями против наших врагов? Встанет этакий громила с наведенным автоматом у выхода – и баста, конец всему! Ну и хитер наш Мотель, ай да хитер!..
– Он уже сговорился обо всем. Ведь и к нам в лагерь пробраться было не так-то просто. Понял? – продолжала сестра.
Все же я с жалостью смотрел, как исчезает за оградой наше бесценное, с таким трудом добытое оружие. Однако, если надо, ничего не поделаешь… Подкупать так подкупать.
– Погоди, но у нас-то никаких драгоценностей нет, – заволновался я. – Никаких. Пасхальные серебряные чарки, мамины подсвечники остались дома в Жибуряй и со всем скарбом сгорели. Может, нас не возьмут, здесь оставят?
– Не беспокойся, дурачок. Мама отдаст обручальное кольцо. Что у кого есть, то и ладно. Я свой браслет тоже в мешок кину. Никакой он не золотой, даже не серебряный, обыкновенные стекляшки, а все же браслет. – Она гордо подняла голову. – Теперь мы все братья и сестры, все равны, все заодно.
И откуда только у моей сестры взялись такие слова? Как по писаному заговорила, будто по книге читала. Но я сразу догадался: не ее это слова, а слова нашего Мотеля.
Что же мне-то положить в мешок?
Была у меня заветная пуговица. Желтая, как если бы из настоящего золота. До чего ж приятно иметь такую пуговицу! Можно каждый день начищать ее до блеска. Потрешь о кирпич, сдунешь красноватую пыль, подраишь о штанишки, потом повернешь – и запрыгает, заиграет в ней маленькое, ослепительно яркое солнышко.
Не золотая у меня пуговица, но ведь блестит как золотая!
Мне захотелось тут же, пока мешок совсем порожний, подойти к Мотелю, поймать на пуговицу последние лучи закатного солнца и опустить свое сокровище самым первым.
– Неси свои вилы, – сказал я сестре. – У меня тоже работа.
Женщины возились – кто в потайных уголках сарая, кто подальше на задворках, – отыскивая припрятанные вещички.
Только Бейльке, как обычно, сидела посреди двора на колоде и укачивала своего ребеночка; она, видимо, никуда не торопилась.
Возле нее стоял Мотель.
– Иди сюда, иди, – звала Мотеля из сарая жена Рива. – Не наговорились еще? – И в ее голосе звучали нотки не то недовольства, не то боязни.
– Сейчас иду, сейчас, – нетерпеливо ответил он, продолжая стоять на месте.
– Я подержу ребенка, ступай принеси, – горячо убеждал Мотель Бейльке. – Этот медальон стоит больше половины того барахла, что наскребут другие. Только за него нас всех выпустят отсюда…
Но Бейльке молча баюкала ребенка.
– Ступай скорей и принеси!
Бейльке молчала.
– Может, ты не хочешь спастись? Или тебе ребенка не жаль?
Бейльке словно воды в рот набрала.
– Ведь это же наш с тобой сынок, Бейльке. А если тебе сына не жаль, так о других подумай. – Ноздри Мотеля раздувались, голос стал густым, мохнатые брови слились в широкую сплошную линию. – Ты, видно, забыла, – повысил голос Мотель, – как много добра я сделал тебе раньше, когда был богатеем Мотелем, господином Рубинштейном! А ты кто такая? Всего-то навсего в прислугах у меня жила. Или запамятовала? А кто тебе приданое справил, на чьи деньги свадьбу сыграли? Опять же свадебный подарок, этот медальон, жених-то не на мои ли денежки купил?
Мне припомнилось, что про это шептались и судачили кумушки, когда Бейльке искала для своей единственной драгоценности местечко, чтоб понадежнее спрятать.
Но Бейльке продолжала молча укачивать ребенка.
– Поди же сюда, Мотель! – не переставала звать Рива.
И он сердито зашагал к сараю.
Ну кто бы мог подумать, что Бейльке способна на такое! Мне, по крайней мере, и в голову не пришло бы. Пускай так поступила бы многодетная Соре или жадина Рохе. Так нет… Я вот даже свою пуговицу отдаю, сестра – браслет, а ей, видишь, медальона жалко. И на кой он ей сдался? Лежит под угловым камнем амбара без пользы. И это называется все заодно, все братья и сестры?..
Как можно не уважить просьбу самого Мотеля Рубинштейна, нашего избавителя! Это уж чересчур.
Я стоял и смотрел на молодую женщину так, будто она вовсе не была нашим человеком. Меня подмывало ей все это высказать, но язык словно камень – ни с места,
Бросив презрительный взгляд в ее сторону, я кинулся прочь. Теперь-то я уже твердо знал, что делать.
Мешок между тем наполнялся. Бросил и я свою пуговицу, но не первым, и вконец расстроенный пошел спать, тем более что все уже начали укладываться. Надо было хорошенько выспаться. Ведь завтра, завтра утром…
Когда я открыл глаза, было еще темно. Как хорошо, что я проснулся раньше всех! Тихонечко прошел к двери и шмыгнул во двор.
Никто не услышал, никого я не разбудил. Босиком, почти бесшумно я быстро добежал до углового камня амбара. Светила луна, и ничуть не было страшно.
Левой рукой держась за камень, правой я рыл мягкую, влажную землю. Ковырял ее до тех пор, пока пальцами не нащупал тряпичного узелочка, в котором отчетливо различил очертания сердечка. Вот он, медальон! Побегу вложу в мешок, и все будет в порядке. Тогда-то уже наверное…
Я крепко прижал его к сердцу и вдоль изгороди побежал к сараю. Со стороны караулки, как всегда, доносился шум. Часовые препирались и ругались, пожалуй, громче обычного.
– Нате, чтоб вам подавиться медальоном и всем этим мешком с моей красивой желтой пуговицей! – шептал я, приближаясь к месту, где должен был находиться мешок. Скоро окончится ночь, взойдет солнце, настанет утро… – Нате, давитесь!
Но в это мгновение послышался женский крик.
Я приник к колючей проволоке. Из караульной будки часовые выпихнули по эту сторону ограды двоих – мужчину и женщину. Месяц светил им прямо в лицо. Это были Мотель и его жена Рива. Они пятились задом, а потом снова зашаркали к будке, и голос Мотеля, какой-то чужой, хриплый и трескучий, молил:
– Я же отдал вам всё… Пожалейте… Сговорились ведь, что нас двоих выпустите, вы обещали… сделайте милость…
Автоматы в руках часовых молчали. После долгой, нескончаемо долгой минуты один из часовых сплюнул и сказал:
– Ну, катитесь ко всем чертям, все равно далеко не уйдете! Марш! Да поживей!..
По ту сторону изгороди послышался неровный топот двух пар улепетывающих ног. Автоматы молчали.
Обеими руками я вцепился в колючую проволоку и зажмурился. Обманул нас Мотель! Обманул… А я в него так верил. Братья и сестры – все заодно… Мессия!
Из щеки, верно, текла кровь. Уголком губ я почувствовал ее терпкий, солоноватый привкус. Но лица от проволоки не отнимал и из рук ее не выпускал.
Отчего ржавые шипы вонзились в щеку, а не в глаза? Лучше бы мне ослепнуть или оглохнуть, чем видеть и слышать то, что увидел и услышал я сейчас.
Пускай бы лучше все было как раньше – без мессии, без Мотеля и… без долгожданного утра.
И в другом уголке рта появился солоноватый вкус. Что это – слезы или кровь? Мне жаль чего-то? Жаль.
И снова было тихо, словно ничего не случилось. Только чуть громче привычная возня часовых.
Месяц плыл по небу, как и каждую ночь.
Я упал на землю и горько зарыдал.
СИНЯЯ КОЛЯСКА
Дорога. Пыльная летняя дорога…
После холодных проливных дождей, хлеставших с утра до ночи, вдруг наступила жара, да такая, что потрескалась земля. Стала никнуть и чахнуть зелень, а комья ссохшейся грязи рассыпались и превратились в серо-бурую пыль, толстым слоем покрывшую всю дорогу.
Дорога… Мягкая, знойная, обманчивая дорога. Мы брели по ее рыхлому покрову, едва волоча тяжелые, негнущиеея ноги. Поднялось серое облако. Оно окутывало нас, тянулось за нами длинным хвостом. Это облако мы вдыхали носом и ртом, на зубах хрустело, как меж пустых жерновов.
А мы все шли и шли без передышки. Со стороны даже могло показаться, что вооруженные конвойные с белыми повязками на рукавах гонят не людей, а обессиленных и безучастных ко всему больших и маленьких истуканов с выцветшими желтыми заплатами в форме шестиконечных звезд на груди и на спине.
В сущности, нам следовало бы радоваться: гнали-то нас в Люблин на работы. Право же, следовало радоваться, раз каждый ждал этого дня, как истомленный жаждой ждет живительной влаги. И неудивительно. Ведь обещали, что в Люблине нам будут давать еду! Обещали…
Однако шли мы молча, сосредоточенно: только бы не оступиться, только бы не упасть. Отстанешь от других – и…
Так случилось с матерью Бейльке. Она плелась в самом конце колонны и на повороте упала. Хватило одного-единственного пинка кованым сапогом, и она уже больше не встала. Так и осталась лежать на месте.
Видно, поняла Бейльке, что ничем не поможет матери. Она только обернулась, дико вскрикнула, подняла руки к небу, но тут же съежилась от удара нагайки и схватилась за ручку своей синей коляски. Спотыкаясь, стала быстро-быстро толкать ее вперед. Женщины кинулись к ней на помощь.
Коляска с ребенком рвалась вперед и вперед и, наконец, втиснулась в самую середину толпы, своей яркой синевой разительно выделяясь в мрачной людской толпе.
Теперь более сильные пропускали слабых, а сами оставались там, где кончался мглистый хвост пыльного облака.
А до Люблина было еще очень далеко. Мы едва добрались до нашего городка и молча плелись по его развороченной мостовой. Лишь изредка невзначай задетый камень со стуком откатывался в сторону.
Нас встретили всё те же развалины, а среди них похожие на огромные чубуки печные трубы, которые мы уже видели, когда с мамой ходили за хлебом. По обочинам улицы тут и там в одиночку и кучками толпился народ.
– Разойдись, разойдись! – то и дело рычал шедший во главе колонны здоровенный детина с белой повязкой на рукаве.
Люди только в первую минуту приходили в движение, но не уходили. Они то смотрели на нас, то опускали глаза и, казалось, без слов спрашивали:
«Куда вас гонят? За что?»
Вон, опираясь о покосившийся столб, стоит Аницетас, рабочий с лесопилки, живший с нами по соседству; там – садовник Повилас, его жена, а вон учитель музыки Римша, совсем седой, с трясущейся головой. Много знакомых лиц. Вместе с ними мы испытывали боль и стыд. Стыд за тех, кто нас гнал.
Куда гонят? Зачем?…
При виде синей детской коляски Бейльке взгляд людей теплел, смягчался. Хотя у многих женщин в колонне были на руках дети, однако больше всех приковывал внимание Бейлькин ребенок.
И, может, не так он, ребенок, как его синяя коляска.
Среди этой мрачной вереницы измученных, пропыленных людей с желтыми метинами она, казалось, излучала жизнь, хрупкую, едва только начавшуюся жизнь.
Сразу за нашим городком раскинулось Жибуряйское поместье. Его земли, лесные угодья тянутся без конца и края по обе стороны большака.
Белокаменное здание поместья под красной черепичной кровлей со всех сторон окружают вековые липы и клены, стройными аллеями переходящие в тенистый парк. А за парком – широкий луг.
Посреди этого луга стоит огромный старый сарай, равного которому по величине не сыскать во всей округе. Прежде, бывало, мы с Римукасом и другими ребятами частенько сюда прибегали, разумеется, тайком от родителей. Пока сарай стоял порожним, вот было раздолье. Аукнешь – и отовсюду отзовется эхо, не эхо, а прямо громовые раскаты. Вперегонки если пробежим по сараю из конца в конец – наземь грохнемся еле переводя дыхание. Целая ярмарка и та разместилась бы в его просторах.
Вот сюда, в этот сарай, и пригнали нас теперь.
Мы не были первыми. Но только нас не хватало, чтоб сарай набился до отказа.
Женщины, не проронив ни слова, побросали свои пожитки и сами повалились где стояли.
– За что только покарал нас господь? – без слез причитала незнакомая женщина.
– Не плачь, доченька, не плачь! Перетерпим и это, только бы в живых остаться, – успокаивала сидевшая рядом с ней старушка. – Ниспослал бог еще одно испытание. Что поделаешь, не надо роптать, надо терпеть…
Когда нашу колонну втиснули в сарай и захлопнули широкие скрипучие двери, все погрузилось во мрак, только длинные пучки лучей, проникавшие сквозь щели, разрывали темноту. Вначале вроде стало прохладнее. Но не прошло и пяти минут, как послышалось частое, отрывистое дыхание людей, а тут же я и сам открыл пересохший рот и судорожно стал глотать воздух. Какая уж там прохлада! Напротив, стало так жарко и душно, что я припал к пазам рассохшихся досок, стараясь поймать каждый прорвавшийся лучик, будто он мог принести облегчение или хоть чуточку живительной прохлады. Мне казалось, что единственное спасение от невыносимо спертого горячего воздуха – это свет, пускай даже палящий солнечный свет. Люди жадно глотали воздух, как выброшенные на берег рыбы.
И дверь отворили.
– Первая партия! – прогремело по-немецки.
– Первая партия! – эхом вторили по-литовски.
– Построиться у дверей!
Никто не ждал повторения приказа. Каждому хотелось поскорей покинуть сарай.
– Не галдеть!
– Пустите нас, пустите! – кричали те, которые пришли сюда до нас.
Женщины волокли детей да свои убогие узелки с барахлишком и выстраивались. Только одна Бейльке никак не могла сдвинуться с места со своей синей коляской. Так и топталась возле нее где стояла.
– Все… Довольно!
– А я? А меня? Ребенок задохнется, смилуйтесь… – заплакала Бейльке, в отчаянии ломая руки.
Женщины расступились, пропуская ее коляску. От нее и здесь веяло жизнью.
– Мама, а мы?
– Подожди… Успеем… – прошептала мама, глядя своими большими черными глазами в одну точку.
– Но мама…
Она молча провела рукой по моим волосам.
Дверь со скрипом захлопнулась.
А вскоре нас опять ослепил залитый солнцем квадрат двери.
– Вторая партия! Живей!
Мы находились очень близко от выхода, но мама и на этот раз не шевельнулась.
Я к маме с вопросами больше не приставал.
Женщины выходили, выстраивались. Окруженная немцами и белоповязочниками колонна пересекла луг и выходила на дорогу, где за холмом на юру стояли две стройные сосенки. В щелку сарая издалека виднелись лишь их зеленые шапки.
Я припал к зиявшей меж рассохшихся досок щели. Первой партии уже не было видно.
Скорее всего они скрылись за поворотом. Вторая плелась по проселку, поднимая облако пыли, а третья медленно переходила луг. И чего мы здесь торчим?.. Скорее бы вышли, быстрее и до Люблина добрались бы, а там работу дадут да и поесть тоже.
– Мама, так это там Люблин?
Не дождавшись ответа, я опять приник к щелке. Где же этот Люблин? Дорога петляет мимо холма, мимо песчаной ямы, у обрыва которой растут сосенки, а там идет дальше до мостика, переброшенного через речку, на доревню Ванагяй. Должно быть, там, за деревней, и начинается этот Люблин.
Вдруг все вздрогнули, вскочили. С той стороны, куда погнали людей, раз за разом застрочил пулемет. Вперемежку послышались автоматные очереди и залпы из винтовок. Выстрелы трещали беспрерывно.
– Боже праведный!
– Что же это?
– На помощь! Спасите!..
Я в страхе огляделся. В сарае нас осталось совсем мало, но поднялись такие вопли, что я вцепился маме в руку и уткнулся ей в бок.
– Мамочка, что это?
Она обняла нас с сестрой и улыбнулась. Я смотрел на маму и не верил своим глазам. Мы так давно не видели маминой улыбки. Ее полуоткрытый рот обнажил верхний ряд ровных сверкающих зубов, лишь чуточку подрагивал левый уголок ее губ. Мама улыбнулась. Даже заговорила. Наконец-то!
– Не бойтесь, детки! Должно быть, немцы затеяли перестрелку. Война… А мы уже испугались. Что здесь может случиться, ведь нас отправляют в Люблин, на работы.
Одной рукой обняв меня, другой – сестру, она прижала нас к себе.
В дверь просунул голову часовой:
– Не скулите! Это немецкие маневры.
Я было совсем успокоился, но неожиданно в ослепительно ярком проеме отворенной двери прогремело:
– Десятая партия! Детей оставить. Все с четырнадцати лет, марш!
И люди побрели к двери, медленно-медленно. Пошли все. Может, сердцем чуяли недоброе.
Тогда в сарай ворвалась пятерка белоповязочников. Они отрывали матерей от детей и выталкивали за дверь.
– Быстрее! Пошевеливайтесь!
Но мы не выпускали маминых рук.
– Мама, мы с тобой!
– Не лезьте, лягушата!
Там, за холмом, как назло, продолжали трещать выстрелы, отдаваясь в сердце тревожным стуком.
– Мама! Не уходи! Не уходи, мама…
Она спешила приласкать, прижать к груди то одного, то другого. Приласкать. Еще раз…
Боже, ведь у нас отнимают маму!
Может, разлучают надолго. Кто знает, когда мы нагоним взрослых на этом долгом пути в Люблин. И как же мы будем без мамы?
Я хватал мамины руки, белые, худые, такие ласковые и дорогие мне руки, прижимался к ним щекой, лбом, губами… Смотрел в ее глубокие, черные глаза. Только бы ненадолго, только бы ненадолго!
– Мама!
Она поцеловала нас:
– Дети… мои дети… Да хранит вас господь…
– Ведь ненадолго, правда? Мы скоро догоним.
Черные глаза мамы наполнились слезами.
– Идешь или нет, жаба! – И тяжелый приклад стукнул маму по спине. Она зашаталась и, еще раз обласкав нас взглядом, метнулась к выходу.
Дверь со скрежетом захлопнулась. Мы остались одни.
Только теперь мы поняли, что мы остались совсем одни.
– Пустите! Пустите! Возьмите нас тоже! Пустите! – бросились мы к двери и застучали кулаками. Но никто не отозвался.
Никто.
Обессиленные, мы с сестрой обнялись и опустились на землю.
Потом вскочили, кинулись к щели в стене, но мамы уже больше не увидели. Только вдали, где змеилась дорога, висело облако пыли.
Неизвестно, сколько времени это продолжалось. Когда я пришел в себя, выстрелов уже не было слышно. Неужто я спал? Сестра целовала меня, тормошила, и ее охрипший голос донесся как будто откуда-то издалека:
– Очнись, Бенечка, не умирай, Бенечка… Не оставляй меня одну.
– Где мама?
– Ушла… Сейчас и мы пойдем, нагоним. А может, она сама вернется. Только не умирай, Бенечка!
Тогда я все вспомнил и кинулся к щели. О боже! Что это? Я увидел на дороге возы – один, другой, третий… И на возах полным-полно людей.
– Смотри, смотри… – схватил я за руку сестру. – Их везут обратно! Возвращается мама… Гляди, вон к той телеге и Бейлькина коляска привязана. Синяя коляска.
Возы свернули на луг. Наши возвращаются! Вот счастье!
Глаза заволокли слезы радости. Сквозь их туман я значительно позднее, когда возы совсем приблизились к сараю, увидел, что они доверху набиты одеждой, узелками, и сидят на них всё те же молодчики с белыми повязками.
А где же наши, где мама?
Совсем близко, чуть ли не перед глазами, по булыжнику двора затарахтела телега. Медленно вертелись запыленные спицы колес. Промельтешили заляпанные глиной сапоги, и следом, дребезжа, будто нехотя, катилась Бейлькина синяя коляска. А на ней, наполовину свесившись через борт, трепетала косынка с коричневой каемкой и зелеными листиками клевера по серому полю… Мамина косынка…
– Мама… Мама!