Текст книги "Худышка"
Автор книги: Иби Каслик
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 15 страниц)
Глава 11
Переломы костей (у молодых людей): если концы кости соединить и жестко зафиксировать, срастание происходим без образования костной мозоли. Однако чтобы восстановилась обычная прочность кости, молодым людям требуется больше времени.
Три ночи подряд мне снится, как Соломон спрыгивает с небольшой скалы, надев маленькие бумажные крылышки, только чтобы меня рассмешить. Часть меня боится, потому что, мне кажется, что он разобьется и переломает все кости, а другая часть не перестает визжать и выть от смеха.
На четвертую ночь крылья разрываются, начинают просвечивать широкие белые плечи, у него грязные волосы, он пахнет жестяным потом и морем. А через несколько ночей, вместо того, чтобы прыгнуть он подходит прямо ко мне. Становится на колени рядом со мной, просовывает руку между сладок юбки и, наклоняясь, говорит: «Люби меня, люби меня крепче».
Глава 12
В субботу на школьной площадке я играю с группой старших парней, потому что на следующей неделе будет важный матч, и мне нужно играть во всю силу. Мы там единственные девушки: я и Шанталь, чернокожая девчонка ста восьмидесяти сантиметров ростом. Сначала парни не хотят, чтобы мы с ними играли, но потом говорят, ладно, валяйте.
Мы с Шанталь в разных командах, поэтому нам приходится прикрывать друг друга. Парни как-то странно с нами обращаются. Например, если нас ловят на пробежке или двойном ведении, то никто не придирается, а если кто-нибудь из нас падает от хорошего удара, орут «Нарушение!», и упавшая получает право бросить мяч. Но этот фаворитизм имеет и обратную сторону, потому что они все время указывают нам, что делать, как будто мы не знаем баскетбольных правил или вообще тупые.
Рой, который только что промазал из идеальной позиции под корзиной, пытается обвинить меня и говорит:
– Почему тебя не было в полукруге? Где ты гуляла?
Гуляла, черт меня возьми! Это ты гулял! Мы с Шанталь обычно глотаем эти придирки, только закатываем глаза, глядя друг на друга, но тут Шанталь не выдерживает:
– Да пошел ты, Рой! Мы с Холли всегда держимся у корзины, дали бы уж нам мяч для разнообразия. А то болтаемся без толку.
Сегодня у нас большой городской турнир. Я не могу решить, нравятся мне эти городские матчи или нет. Ехать на желтом школьном автобусе все утро только затем, чтобы тебе надрали задницу девчонки, которые в легкую могут тебя обогнать, обойти, обставить по очкам, не больно-то приятно. Они хорошо играют. Быстро двигаются. А если ты пытаешься фолить или отбить у них мяч, тебе конец.
Джен выводят из игры ко второму периоду, и я могу точно сказать по тому, как обе стороны огрызаются и собачатся друг с другом, что после игры будет беда. Я думаю, даже Сэлери, который обычно ни черта не понимает, тоже это чувствует.
– Иди домой, Джен, – говорит он.
– Чтоб они сдохли. – Джен садится рядом со мной, растирает пальцы, думая, что она такая крутая, такая сильная.
Сэлери разрешает мне играть в последних двух периодах, хотя у меня ужасно болит колено, и все идет кувырком. Игроки другой команды то и дело выбивают мяч у меня из рук, мы постоянно пропускам пасы и обвиняем друг друга. Все безнадежно запутывается. В итоге нас обходят на двадцать очков. Я чувствую, как у меня на затылке волосы стоят прямыми потными шинами.
И, разумеется, после игры та команда подсылает к нам в раздевалку гонца.
– Вас ждут на парковке! – кричит маленькая шестиклассница в толстых очках и со всех ног бросается вон из раздевалки.
Я встречаюсь глазами с Джен. У нее взлетают брови.
– Кто-то сказал, что будет драка? Точно! Мы их достанем! – кричит Джен, захлопывая дверцу шкафчика и шлепая меня но спине. Джен злится из-за проигрыша, и у нее вдруг находятся лишние силы. – Что скажешь, Холли? Ты со мной?
– Не знаю, Джен, они, прямо скажем, здоровые кобылицы.
– Мы их сделаем.
Мы поплелись наружу, как кучка солдат, Джен впереди, подпрыгивает, готовая к потасовке. Кэт держится чуть позади с испуганным видом, глядя, как остальные девчонки кишат вокруг нас.
– Эй, неудачницы! – Передо мной вырастает высокая девушка с длинными черными волосами и круглыми блестящими глазами и толкает меня в грудь. Я тоже толкаю ее, мое сердце вдруг начинает биться так, что чуть не выпрыгивает из груди.
– Потрогай мою подругу, – говорит Джен, вскипая, как сорвавшаяся с цепи собака.
Во мне что-то дрожит, трясется, а защитница той команды шагает вперед и хватает Джен за воротник куртки, как в старом кино про гангстеров.
У меня устают глаза. Мир обесцвечивается, остается только белый цвет вражеской куртки, которая движется на фоне Джен и сводит меня с ума. Кулак защитницы под подбородком Джен похож на камень, и я беру Джен под руку, думая, что, если я буду держать ее при себе, все обойдется. Обойдется.
Но тут на меня напрыгивает другая девица, а остальные отступают, как будто бегут назад, медленно, их кроссовки пинают мое лицо, запах резины и мусора у меня в голове, и тут, откуда ни возьмись на нас одновременно наваливаются пять девчонок. Мы с Джен, сцепленные друг с другом, падаем на асфальт, и нас раздавливает на дне «кучи-малы». Но потом меня отрывает от нее, я одна, в воздухе, приземляюсь на холодный металл.
Тогда раздается голос Сэлери, и я чувствую запах крови в сломанном носу. В глазах теплая жидкая боль, и ощущение, словно кто-то наступил мне на грудь. Меня хватают за волосы, орут, но я ничего не слышу. Ничего не слышу, кроме спокойного голоса мистера Сэлери и шума крови в ушах.
Я на бампере машины. Не могу двинуться. Надо мной склоняется лицо Джен, а Сэлери тянет меня вверх за руки и ведет в другую машину, повторяя:
– Что случилось? Что случилось? Что случилось?
Девочки, девочки…
Я могу только прижать руку к лицу, чтобы оно не вытекло, удержать его и сохранить в руке, а Сэлери говорит:
– Господи Иисусе, господи, господи.
Он смотрит вверх, и я знаю, что Кэт и Джен на заднем сидении, притихшие, и из-за всего и того и вдобавок из-за того, как мистер Сэлери всуе повторяет имя Божье, я начинаю беспокоиться. Поэтому я пытаюсь повернуть зеркало вниз и посмотреть, не похожа ли я на какую-нибудь идиотическую картину Пикассо или что-нибудь в этом роде, и мое лицо течет, как будто у меня в носу взорвался бенгальский огонь, течет кровь, ой, кровь, так что я даже не могу посмотреть, что за ужас у меня на лице, потому что у меня в груди такое чувство, будто она сейчас провалился.
Хотя у меня сломан нос, по пути в больницу я не плачу. Я не плачу, даже когда врач сует пальцы в горящие огнем трещины у меня на груди и говорит:
– Больно совсем не будет.
И тогда у меня в голове гремит гром, и мир превращается в туннель. И потом я уже возвращаюсь домой, свободная.
Самое сложное, когда лежишь в больнице, – это что приходится спать в одиночку. После того как умер папа, мы с Жизель почти каждую ночь спали вместе с мамой. По большей части Жизель спала, отвернувшись от меня, но иногда мы с ней лежали лицом друг к другу, свернувшись на одной стороне кровати и сцепившись пальцами.
Когда папа был еще жив, иногда мы все вчетвером спали в их кровати: я уютно устраивалась у него под рукой, а Жизель обнимала мамино, бедро. Если мы выезжали куда-нибудь в отпуск или на выходные, то сдвигали вместе все матрасы. Папа рассказывал истории, пока мы не засыпали, или странные анекдоты для Жизель, которых я никогда не понимала.
Когда мы были маленькие, мы вскарабкивались на родителей, как зверята, пробираясь в их мягкую фланелевую теплоту, мама громко смеялась над стандартной папиной шуткой надо же было на тысячи миль уехать от своего крестьянского прошлого, чтобы все равно спать вместе с детьми. Мы все истерически хохотали, особенно мама, как будто первый раз ее слышали.
– Черт, девчонки, зачем же я столько денег потратил на кровати? – говорил он, притворяясь, что недоволен, ворочался и вытягивал мои коленки на матрас, так чтобы мои чересчур длинные ноги не свешивались с кровати. – Знаете, жалко, что у нас нет козы, потому что коза тоже спала бы с нами. А посмотрите-ка на это, – говорил он, хватая меня за щиколотки, а я пищала от восторга. – В носках в постели! Да еще в разных! Один зеленый, другой красный! Ну натуральная цыганская царевна!
Мы спали как животные, сворачивались у них в руках со своими страшными девчачьими снами. Мы с Жизель были просто счастливы, что они никогда не выгоняли нас из комнаты, если мы ночью прокрадывались к ним, когда волновались о чем-нибудь, болели или недостаточно намаялись за день, чтобы заснуть.
Мне больше всего нравилось, когда по утрам мы с Жизель притворялись, что спим, и они накрывали нас своими пуховыми одеялами. Он сидел и поглаживал мою икру или волосы, пил кофе, запах крепкого черного эспрессо наполнял комнату, а он ждал, пока мама вернется из душа, а когда она возвращалась, то шла в другой конец комнаты, чтобы высушиться. Полуоткрытыми глазами я смотрела, как она одевается. Меня завораживал темный шрам от кесарева сечения, петлявший от лобка до пупка, знаменуя мое появление в мире. Потом я переводила взгляд на другой конец комнаты и делала вид, что сплю, что не слышу, как они шепчутся о предстоящем дне, О нас на языке, которого я не понимала.
После того как он умер, мы совсем перестали смеяться о козах, носках и цыганах. Обычно, по ночам я просто держала маму за руку, а она лежала и смотрела в потолок, а Жизель поворачивалась к нам спиной. И наш траур, который сначала был острым, жгучим ощущением отсутствия, стал глухой болью.
Когда я перешла в среднюю школу и меня приняли в баскетбольную команду, я стала засыпать на диване под включенный телевизор.
– Я оставила тебе завтрак на столе и немного денег на сок, – говорила мама, дотрагиваясь до моего плеча, – Уже почти половина девятого.
И каждое утро я выскальзывала из сна в карие глаза мамы с болью в шее из-за того, что спала сидя.
– Мама, почему мы такие грустные? – спрашивала я, пока она гладила меня по голове.
Первую ночь после того, как Жизель вернулась из больницы, она странно посмотрела на меня, когда я сидела в маминой кровати и читала комикс.
– Хол, может, тебе уже пора спать в собственной кровати?
Я покачала головой и попробовала не обращать на нее внимания. Но в ту ночь, завернутая в простыню, Жизель заползла между мной и мамой.
– Мне так холодно, – прошептала она, хотя стоял май и уже было тепло.
И когда я гладила дрожащую спину моей сестры, я чувствовала пушок, мягкие белые анорексические волоски, которые вы росли, чтобы защитить ее во время всех тех одиноких ночей, когда она спала не дома.
Теперь я, как и она, одна в больничной палате. Если надолго закрыть глаза и совсем не шевелиться, можно превратиться в ничто. Это не сон и не тихая молитва. Это просто исчезновение, без звуков, без жара, без боли. Отсутствие вне времени. Меня нет. В этой комнате.
Глава 13
Бинтовать сломанные ребра не рекомендуется.
После звонка мы с мамой молча едем в больницу. Проходим по ярко освещенным коридорам в педиатрическое отделение, где Холли сидит в кровати, окаменевшая от болеутоляющих. Ее уложили на куче подушек, на носу у нее повязка. Я проверяю, не перебинтовали ли ей ребра. На лице у сестры изнуренная улыбка, она говорит «привет» излишне бодро, и мы подтягиваем стулья поближе к ее кровати.
Мамино лицо пронизано… чем? Я больше не могу сказать. Может быть, смесью гнева и облегчения или просто усталостью человека, привыкшего к дурным вестям. Но она тоже улыбается, одной рукой берет ладонь сестры, другой мою.
Я заговариваю первая, протягивая руку, чтобы погладить Холли по голове.
– Ты как?
– Нормально. – Она пытается улыбнуться, но ее запекшиеся губы трескаются. – Не спрашивайте меня, что случилось. Все равно что. Не спрашивайте.
Холли смотрит прямо перед собой на нарисованного Винни-Пуха, который достает мед из горшка. Не очень удачная картинка: старина Винни похож на веселую крысу с разлитием желчи.
Но я и не собиралась спрашивать. Я знаю агрессию девочек-католичек и Холлином мире, знаю, что они обожают драться. Это был и мой мир и в средних, и в старших классах; семь долгих лет невообразимого ада. А еще я знаю, на что способна Холли: я видела, как она стоит на руках на гравии, плюхается животом вниз с двухметровой вышки для прыжков в воду. Холли живет ради этого, но вдруг я удивляюсь, потому что она начинает говорить, медленно, своим прежним детским голоском:
– Прости меня, мама, я так виновата.
Травмы, полученные при аварии, происходят в результате сильного сдавливания.
Холли остается в больнице на ночь, а Сол ведет меня в симпатичное итальянское заведение на восточной окраине города. Он хорошо выглядит; он чисто выбрит и пахнет мылом, хоти умудряется пролить красное вино па рубашку еще до того, как мы успели сделать заказ. Он лаже снял гипсовую повязку с руки и показывает, какое ловкое у него правое запястье. Оно выглядит тоньше и бледнее, чем левое.
– Больно было, когда тебе снимали гипс?
– Да нет, только я ненавижу больницы. Мне от них не по себе, только не принимай на свой счет.
– Знаю. Больницы мало кому нравятся. Я постоянно думаю о Холли. она казалась такой маленькой в голубом больничном халате. Я постоянно думаю про ее нос, – говорю я, пока Сол просматривает меню.
Я не смотрю. Я и так знаю, что возьму. В хороших итальянских ресторанах я всегда заказываю одной тоже: мидии в белом винном соусе и чесночный хлеб. Дает чувство сытости при наименьшем количестве калорий.
– Ты выяснила, она хоть дала сдачи?
Я качаю головой:
– Нет, она, конечно, без башни. Однажды спрыгнула с крыши на землю сквозь баскетбольную корзину. Но она не любит драться. Разве что со мной, конечно.
– И когда ее выпишут?
– Завтра или, может, послезавтра. Говорят, она упала на голову, в общем, на лицо, так что ее хотят оставить и понаблюдать.
Он кивает.
Я промахиваюсь стаканом мимо рта, и в конечном итоге вода выплескивается мне на лицо. Сол берет салфетку и вытирает ее.
– Я скучаю по твоим волосам, – говорит он. Сегодня я ради приличия завернула их в голубой шарф.
– Ой, у меня были великолепные волосы, не сочти за хвастовство, но я в жизни горжусь пятью вещами: моими способностями к учебе, волосами…
Приходит официант с блюдом маринованных оливок, чесночного хлеба и дымящейся тарелкой макарон под соусом альфредо. Он откупоривает еще бутылку вина, налипает стакан и предлагает мне. Я делаю глоток.
«У нас были прекрасные волосы. У нас».
Начинается. Я паникую из-за еды: три оливки, почти сто калорий, если округлить. Сол начинает выкладывать макароны мне на тарелку, и у меня на лбу выступает пот.
– Я этого не закалывала! Я не могу это есть.
– Я заказал… успокойся, – говорит Сол, бросая на меня короткий взгляд.
«Он вмешивается, нарушает равновесие. Все было рассчитано, распланировано, и тут является он, и…»
Я кидаю в рот еще две оливки и пытаюсь не думать об этом, какого черта, не каждый же день. Господи, у меня же свидание, и в каком-то смысле первое нормальное свидание в жизни. Но спиной я чувствую гул, а он продолжает выкладывать макароны, и я чуть ли не кричу:
– Хватит!
Сол оглядывается на людей за соседними столами, которые нервно ему улыбаются, накручивая макароны на вилки. Официант спрашивает, все ли в порядке, Сол кивает и снова наполняет бокалы вином. После ухода официанта Сол наклоняется ко мне:
– Не хочешь сказать мне, почему ты так нервничаешь?
– Да нет, вообще-то я хочу есть, давай поедим, ладно? – говорю я, у меня во рту полно макарон и две соленые косточки от оливок под языком.
– Тебе разве здесь не нравится? – спрашивает он, беря вилку и опуская взгляд темных глаз на мои голые плечи. – Я думал, ты всегда голодна.
– Да. Обожаю макароны, – говорю я и сую вилку в рот, думая, сколько я сумею просидеть за столом, прежде чем отодвину тарелку и, извинившись, побегу в туалет.
Этиология; 1) причина болезни, специфический раздел медицинской науки, изучающий проблему причинности; 2) в более широком, немедицинском смысле – установление причины.
Холли выписывается сегодня, поэтому мы с мамой стараемся навести в доме порядок, сделать весеннюю уборку, хотя уже начало июня. Она мост полы, а я стою на стуле и пытаюсь снять шторы с карниза, чтобы их постирать.
Когда мы с мамой одни в доме, когда впереди несколько часов времени, причем не надо идти по магазинам, забирать Холли с каких-нибудь занятий или везти меня на какую-нибудь встречу, мне нравится расспрашивать ее о прошлом, о Томасе и о ее приятеле, может, лучше сказать, женихе, который был еще до папы. Я знаю отдельные фрагменты этой истории. Я знаю, что жениха звали Миша, что она должна была выйти за него замуж, но он умер за четыре месяца до свадьбы. Часть о папе – как они познакомились и полюбили друг друга – оставалась в тумане. Может быть, если я узнаю прошлое, это поможет мне понять то, что произошло между Томасом и мной? Понять, почему у нас ничего не вышло?
Может быть, живущий во мне ученый отчаянно хочет установить источник нашего взаимного несчастья. Может быть, мне нужна сказка о влюбленности моих родителей, в которую я могла бы поверить. Какова бы ни была причина моего любопытства, я вынуждена задавать вопросы, собирать улики по незаконченному делу между мной и отцом, прежде чем оно будет закончено. На этом бесконечном досье, в которое я постоянно добавляю, извлекаю, изобретаю невидимые свидетельства, на нем ярлык «Любовь» – и я ношу его с собой везде.
Хотя я слышала мамину историю бессчетное количество раз, мне нужно услышать ее снова. Каждый раз я чувствую, будто что-то упускаю. Слушать, как рассказывает мама, это все равно, что смотреть старое кино. Может быть, дело в акценте или в том, что она переводит с другого языка и мне приходится больше внимания обращать на язык, потому что за всей этой мимолетной шелухой – шутками, флиртом, переодеваниями – я как-то потеряла нить происходящего в действительности. Это такая игра, и которую мы играем вместе с мамой: она медленно разогревается, делает вид, что открывает тайну, а я подзадориваю ее, притворяясь, что ничего не знаю, хотя предвижу все фрагменты истории. Она поднимает глаза от пола и прислоняет швабру к кухонному столу, когда я говорю:
– Расскажи мне еще раз про санаторий, но только еще расскажи, что было раньше, когда ты работала медсестрой в Венгрии.
Она пожимает плечами, потом подходит к раковине и наливает себе рюмку прозрачного абрикосового ликера, отпивает и наливает другую рюмку мне. Мы чокаемся, потом она опускает голову.
Я морщусь от сладкого вкуса ликера, вкуса смелости моей матери, и он обжигает мне горло.
– Что ты хочешь знать?
– Я хочу знать почему. Почему ты поехала в санаторий.
Она поднимает бутылку к свету, может быть, проверяет, хватит ли ей ликера, чтобы договорить до конца.
– Мы встретились с твоим папой в Венгрии, на какой-то вечеринке у Миши. Он был пьян, не Миша, а папа, и у него заплетался язык. Он был высоким, с удивительными синими глазами, одет он был бедно, и все женщины смеялись, когда он рассказывал свои сумасшедшие небылицы. В общем, это был званый обед, и после десерта я осталась в столовой и расставляла цветы, заказанные на вечеринку.
Он подошел ко мне сзади. Я видела, как он подходит, потому что там висело зеркало, и мне надо было бы отвернуться, но я не отвернулась. Я осталась стоять, где была, нюхала лилии и ждала, что он будет делать. Он стоял у меня за спиной несколько минут. Никто даже не заметил, что мы стояли и смотрели на свое отражение. Он вдыхал мой запах, как будто я была цветами. А я чувствовала, что от него пахнет алкоголем, потом и сигарами, которые засучил ему Миша.
– Всучил ему, мам, всучил, а не засучил… Ну и что, он сказал что-нибудь? Чего он хотел?
Так всегда бывает, я всегда прихожу в возмущение и ужас от нескромности Томаса. Я открываю холодильник и достаю нам две бутылки пива, разливаю по стаканам и выжимаю лимон, как нравится маме. Мы переходим на переднее крыльцо, где светит солнце. Пол сохнет, а стиральная машина с занавесками установлена на деликатный режим, так что у нас есть время. Мама сидит на кресле-качалке с краю крыльца, я рядом с ней. Она обнимает меня одной рукой.
– Твое здоровье, – говорю я, улыбаясь.
Мама улыбается в ответ, облизывая капли с запотевшего стакана.
– И что было дальше?
– Твой отец сказал: «Что ты тут делаешь? Тебе здесь не место, и ты никого не убедишь, даже его». Тогда я повернулась и дала ему пощечину.
– Что он имел в виду, что тебе там не место? Ты же собиралась замуж за Мишу.
Мама искоса бросает взгляд на меня, как будто я уличила ее в чем-то, но быстро берет себя в руки.
– Наверно, он имел в виду в политическом, в социальном смысле.
– И что же это значило? Что ты не была коммунисткой? Что он не принадлежит к твоему классу?
– Что-то в этом роде. Скажем, я не была идеальной женой для Миши.
– Но…
– Я знаю, тебе этого не понять. Я была медсестрой, Жизель, простой медсестрой.
Я смеюсь.
– В каком смысле «простой медсестрой»? Разве социализм не означает, что все равны?
– Да, Жизель, в теории, в идеальном, так сказать, мире, но не на практике.
– Не понимаю.
– Видишь ли, дело не только в этом, в студенческие годы несколько раз участвовала в акциях протеста против режима, в политических клубах…
– И ты все бросила, когда встретила Мишу? Мама кидает на меня резкий взгляд и наклоняется ко Мне, медленно выговаривая слова:
– Я не могу тебе этого объяснить. Не могу оправдать. Тогда все было по-другому, не так, как сейчас. Я встретила человека, хорошего человека, несмотря на его политические убеждения, а потом я встретила твоего отца. Так ты хочешь узнать, чем кончилось, или нет?
Вдруг я понимаю, что чем больше вопросов я задаю, тем меньше мама говорит. Это навсегда останется для меня загадкой, хотя я выросла под гул ее голоса, объяснившего мне старый мир, расстановку сил, направлявших ее волю.
– Ты моя дочь, Жизель. Ты можешь слушать, что я тебе рассказываю, но не можешь судить.
Я киваю:
– Ладно.
– Тут в комнату вбежал Миша, – продолжает она. – Он попытался сгладить ситуацию. Он сказал, что, кажется, Томас слишком много выпил. И обнял меня перед всеми. Из-за меня в присутствии его коллег случился скандал, пусть даже небольшой, но он был так добр. – Она поворачивается ко мне, как будто видит что-то у меня в лице и хочет описать это, должна об этом говорить. – Твой отец не был плохим человеком, Жизель.
Я вынимаю из ее руки повисший стакан и встречаюсь с ней глазами.
– Я знаю, мам, и что же случилось потом?
– Твоего отца выгнали на улицу, как в мультфильмах, пинками.
– Господи!
– Да. Но в букете я нашла письмо с адресом. Он устроился работать в санаторий и пришел к Мише, чтобы сказать о своем отъезде.
– Но потом он отвлекся? Из-за тебя? Мама краснеет и закрывает лицо руками.
– Кое-чего я тебе не рассказывала. Я знала Томаса еще до того, как познакомилась с Мишей. Мы вместе ходили в школу, только он уже ее заканчивал, когда я перешла в старшие классы. Он знал, что я поступила в медицинское училище, он был знаком с моим отцом, матерью…
– Ничего себе. Что же, выходит, ты знала папу до того, как познакомилась с Мишей?
Она игнорирует вопрос и опускает голову мне на макушку, и мы переходим в предвечерний час.
– Твоего отца больше никогда к ним не приглашали. Томас был личным врачом Миши, но Миша умер вскоре после того скандала, видимо, так они и попрощались. Вот почему я поехала за твоим отцом в санаторий, чтобы уйти от всех и от всего. – Она говорит так, словно все это совершенно ясно, словно все это абсолютно логично.
Мама отворачивается, поднимает голову и нюхает воздух, и я не могу видеть ее глаз: рассказ окончен. Она раскачивает кресло, отталкиваясь пятками. Я думаю о том, как она снова и снова повторяет его имя, сжимая краешки губ и отводя глаза. Миша. Быстро. Так быстро, что я почти могу притвориться, будто не слышала восторга, застрявшего у нее в горле, как рыдание.
Туберкулезная инфекция переносится воздушно-капельным путем: туберкулез может передаваться через кашель, чихание и пение. Инкубационный период длится без каких-либо симптомов очень много лет.
Сол подъезжает к нашему дому в побитом старом «шевроле» в ту минуту, когда мама выезжает со двора, чтобы забрать Холли из больницы. Сол подходит к ее машине и представляется в окно. Мама улыбается ему, и потом я вижу, как всю дорогу вниз по улице она подмигивает мне и показывает большой палец. У меня такое чувство, будто я знаю, что она скажет потом: «Гизелла, ты не рассказывала мне, что он такой квелый. Ведь он квелый!» – «Ты хочешь сказать, клевый… Да, он симпатичный».
Я вытаскиваю ноги из кроссовок Холли и провожу ими по траве, а Сол плюхается рядом со мной и целует в щеку.
– Оказалось, это совсем не больно.
– По-моему, мама считает тебя симпатичным.
– Ну, не могу ее за это упрекать. – Сол выдергивает пивную бутылку из моей руки и делает глоток, потом пытается понюхать мою подмышку.
– Эй!
– От тебя приятно пахнет, порошком, травой и потом. А еще кроссовками, пивом и лимоном.
Он опять как бы невзначай целует меня – долго. Когда он так делает, у меня кружится голова. Я весь день ничего не ела, кроме старой, тяжелой, как свинец, оладьи из кабачка, которую Холли принесла домой с урока по домоводству, а кусок хлеба, который мама поджарили для меня с молоком и яйцом, оставила в духовке, чтобы он подсох.
– Что у тебя на уме, Джи? Ты летаешь в каких-то облаках.
Я смотрю в глаза Сола, темные и тоскливые, я замечаю, что, когда на них падает свет, они совсем не черные, но почти карие, теплые, доверчивые. Вдруг меня охватывает ужас. Меня подавляет мысль о том, что мне нужно как-то провести оставшуюся часть дня, но говоря уж об оставшейся жизни.
– Не знаю, по-моему, мне надо еще выпить. Кажется, тебе тоже.
Сол вскакивает на ноги.
– Я принесу, но только тебе. Мне скоро нужно будет идти на полицейскую пресс-конференцию.
Когда он возвращается с двумя бутылками пива, мм чокаемся, я беру его за руку, а он опять меня целует, наполняя мое хрупкое смущение своими солнечными губами, но тут у соседей собака заливается свирепым лаем.
– Сол…
– А?
– Кажется, у моей матери был роман, – говорю я, глядя прямо перед собой в тупик серого потрескавшегося бетона пашей тихой улочки, желая собаке заткнуться.
– Роман? С кем? – Сол становится на одно колено и наклоняет голову, он слушает, всегда слушает.
– С моим отцом.