Текст книги "Худышка"
Автор книги: Иби Каслик
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 15 страниц)
Глава 2
Когда Жизель в прошлом году приезжала домой на рождественские каникулы, я заметила: что-то происходит. Я видела, как ее глаза бегают по тарелкам во время обеда, подсчитывают, планируют, как отделаться от еды. У нее было несколько хитростей. Чаще всего она съедала пару кусочком с тарелки, а все остальное выкидывала в мусорное ведро, когда, как она думала, никто не видит. Но ей пришлось этим заниматься не слишком долго, потому что я заметила и сказала маме.
Узнав, что есть такая болезнь, я пошла в библиотеку разобраться. «Перфекционизм как расстройство», «Девушка, которая думала, что у нее нет желудка». Затаив дыхание, я сидела над этими книжками, положив их на чистый, блестящий стол. Я сидела в тихой библиотеке, а в ухе у меня тикали часы, и я разглядывала фотографии тех девушек с огромными головами и ужасно длинными костями, которые чуть не протыкали кожу, так что казалось, будто им должно быть больно.
В конце апреля, когда нам позвонила Сьюзен, соседка Жизель по комнате, и сказала, что Жизель заболела, и сгрызла все ногти на одной руке.
– Она сдала годовые экзамены – успела сказать мне Сьюзен, пока я не передала трубку маме. – Она в первой десятке отличников и хочет остаться на летние курсы, но, по-моему, ей нужна помощь.
Я не удивилась, мама и врач Житель тут же устроили ее в какую-то лучшую клинику в городе, хотя туда записывались чуть ли не на год вперед. Я не уверена, может, мама воспользовалась папиными регалиями, чтобы надавить на кого нужно, или Жизель было так плохо, что ее требовалось положить в больницу немедленно. В общем, Жизель попала в больницу после одного «случая» в колледже. Сьюзен всегда очень туманно говорила об этом «случае». Может, Жизель где-нибудь упала в обморок или, может, совсем чокнулась и стала кидаться едой на уроках по анатомии. Короче говоря, им надоело терпеть, да и ей, кажется, тоже надоело. Но я не хочу сказать, что она пошла врачам навстречу – ничего подобного.
– У меня завтра контрольная! – ругалась она на медсестру в приемном покое и скрипела зубами. – У меня на эти глупости нет времени!
Тсс, дочка, насчет контрольной не беспокойся, потом догонишь, – сказала мама, приглаживая волосы Жизель и растирая ее руку своими пальцами. Мы с мамой пытались удержать и уложить ее, и обе не сводили глаз с ее пластикового больничного браслета, висевшего на тонюсеньком запястье, с царапин и синяков на ее руках и ногах. Было похоже, как будто она свалилась с велосипеда, или что-то в этом роде.
– Что случилось? – спросила мама, а Жизель дергала себя за волосы, как сумасшедшая.
Для человека, который недоедает, она была уж слишком активная. Она закидала медсестру кучей вопросов, и у нее даже хватило сил и духу взять меня в борцовский захват. У меня было сильное желание ущипнуть ее за то немногое что оставалось у нее на костях, но я с этим желанием справилась и вывернулась из ее хватки.
– Пока, придурки! – закричала она, когда медбрат покатил ее по коридору.
– Она не про нас, мам, и вообще ни про кого, она так просто, просто болтает.
Потом я поняла, что Жизель либо наглоталась таблеток с кофеином, либо чего-нибудь покрепче из того, чем они баловались в университете, или может. у нее начался бред. Мама сказала:
– Надеюсь, ее причешут.
Волосы Жизель, всегда такие аккуратно расчесанные, длинные, чудесного цвета патоки, превратились в желтые гнезда из длиннющих дредов, завязанных сзади большой резинкой для волос и куском ткани. Мне нравилась новая прическа Жизель, только очень уж она была огромная, лицо казалось маленьким, и вообще она отдаленно напоминала пугало.
– Кажется, она очень взвинчена, миссис Васко, – сказала медсестра. – Мы дадим ей успокоительное.
– Хорошо, – отрывисто сказала мама медсестре, сжимая мою руку.
Мама с трудом узнала ту здоровую, длинноволосую, хорошо сложенную дочь, которую оставила у дверей университета меньше десяти месяцев назад, и, может быть, она ненавидела или, но крайней мере, боялась этой дикой, кричащей, лохматой, костлявой девицы, выдающей себя за Жизель.
– Пойдем, – сказала мама. Ее лицо потемнело, – Вернемся завтра, узнаем, как она.
Я подняла палец, показывая «Минутку», и побежала по коридору.
Жизель лежала на высоких подушках и больничном халате, а медбрат искал вену на ее руке. Она казалась гораздо спокойнее, когда улыбнулась мне.
– Это моя сестра, ей четырнадцать лет, – сказала она медбрату, как будто я какая – то знаменитость и она очень мною гордится.
Медбрат кивнул мне и продолжал щупать руку Жизель, отыскивая неуловимую вену.
– Как там мама? – вдруг спросила она очень серьезно, как будто прекратила валять дурака.
– Ты постаралась вывести ее из себя.
– Ну…
Оно почесала голову, один дред выбился из аккуратного хвоста, и виновато посмотрела на меня. Потом перевела взгляд на медбрата, который все стоял с иглой над ее тонкой рукой.
– Дайте мне. И одним быстрым движением моя сестра зубами туго затянула жгут вокруг плеча, выхватила из его руки иглу и вставила себе в руку ловким движением опытного наркомана.
– Не волнуйтесь – сказала она, приложив к губам палец, – я никому не скажу. К тому же я сама врач.
Она тихо засмеялась, потом закрыла глаза, как будто лекарство немедленно оказало действие. Медбрат взял у Жизель шприц с таким видом, будто ему хотелось дать ей по уху, и отвязал жгут. Выходя из палаты, он пробурчал что про испорченную молодежь. Тогда Жизель широко раскрыла глаза, шире некуда.
– Ты когда-нибудь бываешь голодна? – спросила она. – Так голодна, что не можешь есть.
Через шесть недель, когда Жизель перестала вести себя как ненормальная, врачи и диетологи в клинике были так потрясены прогрессом моей сестры – казалось, что ей не терпится «выздороветь», и за полтора месяца к ней вернулась почти половина потерянных килограммов, что ей разрешили вернуться домой раньше срока.
Но теперь, когда она «выздоравливала» дома, Жизель казалась другой. Хотя в больнице ее научили, как правильно питаться и прочей ерунде, у нее появились ужасно странные идеи насчет еды. Не знаю, что она там выбирает, но она разрезает все на малюсенькие кусочки и ест очень медленно, пережевывая каждый кусочек раз по тридцать, и долго вертит тарелку, разглядывая ее под разными углами. Но при этом она заглатывает всякую пакость, как раз с этим у нее проблем нет. И, зная, что Жизель сладкоежка, мама набила холодильник и кухонные шкафчики всевозможными печеньями, пирожными, мороженым и шоколадками.
Сегодня она села за стол рядом со мной с ведерком мороженого, которое она вычерпывала круглым печеньем и слизывала с него.
– Зря ты ешь эту фигню, – сказала я.
Меня ужасно раздражает, что она ведет себя как маленькая и делает все, что вздумается, потому что она, видите ли, «больна». Волосы у нее растут все длиннее и выглядят все неряшливее, и она целый день расхаживает по дому в пижаме. К тому же у нее стала плохая кожа из-за всех этих сладостей.
– Я, – сказала она, помолчав для эффекта и чтобы разгрызть печенье, – имею право есть, что захочу. Предписание врача.
Она ухмыльнулась мне, между зубов у нее застряли темные крошки печенья. Я встала, чтобы отнести тарелку в раковину, а она стала пальцем выуживать мороженое.
– Кроме того, – прибавила она, почесав спину, – это не я ем, это меня едят. Хочешь мороженого?
Она выставила вверх свой тонкий палец и хихикнула. Я поставила тарелку в раковину.
Ненавижу, когда она сидит целый день на диване, о6ъевшись сладостей до изнеможения, и только и делает, что пялится в телевизор. Она говорит о том, что вернется на факультет, но трудно себе представить, чтобы она взялась за ум и хотя бы вышла из дома. Как она будет нормальным человеком и вернется в университет, если она до сих пор выглядит как пугало и ест всякую дрянь? Поэтому я решила что-нибудь сделать: я достала из-под раковины мешок для мусора и вывалила туда все ее сладости. Потом я подошла к ней и выхватила из руки ведерко с мороженым.
– Эй! – заныла она, соскакивая со стула. – Ты что делаешь?
– Пока не начнешь есть и вести себя как нормальный человек, я экспроприирую твою еду.
– Экспроприируешь?
– Да, экспроприирую.
– Мощное слово, Холли. Я и не знала, что в шестом классе учат такие слова.
– Если б тебе было дело до кого-нибудь, кроме себя, ты бы знала, что я уже в восьмом классе.
– Соплячка.
– Дрянь.
– Не смей так со мной разговаривать! – взвизгнула она.
Потом она встала, качаясь, как бумажное привидение, в тонкой пижаме.
– Почему? Потому что ты болеешь? Потому что ведешь себя как избалованный ребенок? Знаешь что, Жизель, я тебе не врач и не психиатр. Я не мама, и мне до смерти надоело твое нытье, и я буду разговаривать с тобой так, как захочу. Я твоя сестра, я тебя знаю, и мне наплевать, если кто-то тебе говорит, что тебе можно пихать в себя что угодно. Нет нельзя. Хочешь вести себя как маленькая? Тогда я буду обращаться с тобой как с маленькой. Можешь вытворять что угодно перед мамой или врачами, но только не передо мной. Понятно?
Все это слетело у меня с языка вместе со слезами и слюной, и я стояла и трясла мою двадцатидвухлетнюю прыщавую сестру, которая казалась младше меня, которую я, четырнадцатилетняя, могла зашвырнуть в другой конец комнаты, словно тряпку. Я не утерпела. Господи, мне так стыдно, но я не могла удержаться: мне хотелось сделать ей больно.
– Ты ничего не понимаешь, – прошептала она.
Я крупнее, чем Жизель, у меня больше руки, крепче нога, шире плечи, но я ее боялась до той самой минуты, когда почувствовала, как мой большой палец уперся в мягкую кость ее руки.
И тогда, вместо того, чтобы ее ударить, я приложила губы к ее уху.
– Черт, ты права на сто процентов, я не понимаю. Но ты же у нас умница, а я дурочка. Чего ты хочешь Жизель? Еще еды? Еще мороженого? Я сделаю, как ты хочешь.
– Заткнись!
Я сжимала ее руку, пока не почувствовала, что рука сейчас сломается, пока Жизель не закричала от боли, пока каким-то образом она не умудрилась высвободиться и не обмякла на полу. Она закрыла лицо, как будто я могла ее ударить, а я посмотрела на свою трясущуюся руку, в которой до сих пор держала мешок, увидела след черной от печенья слюны, размазанной у меня на руке, и красную отметину, где Жизель укусила Меня, чтобы освободиться.
Сегодня в нашем доме стало слишком жарко, Жизель пышет у себя в комнате и хлопает дверьми, поэтому я пошла пробежаться. Мама и Жизель не знают, что я выскальзываю через заднюю дверь и бегаю по парку. Ночью не видно кривых тропинок, поэтому они меня не волнуют. Когда я перехожу на свой обычный темп, когда мне становится тепло и одно пламя горят у меня внутри, когда что-то во мне хочет остановиться, вот тогда линия деревьев стирается, и я ускоряюсь. Я не вижу ничего, кроме своих ног. В ушах стучит кровь, напоминая мне, что сердце всегда со мной, так же как дыхание или смерть. Потом мои ноги исчезают, и я забываю о жестких волосах и уродливых гримасах Жизель, забываю, что в этой дурацкой жизни мы с ней связаны кровью и плотью. Когда я несусь мимо весенне-влажных деревьев, перепрыгиваю через канавы времени, я нахожу свое собственное, одинокое, сердце.
Глава 3
Скорость бегуна-марафонца прямо пропорциональна повышению сердечного выброса.
Когда Холли снится мне, она либо бежит, либо плывет, и ее тело как маленькая лодка, которую я не могу спасти.
Мы в парилке, стоим босыми ногами на чистом кафельном полу. Холли подпрыгивает с ноги на ногу и повизгивает, как щенок, пока я не дергаю ее за руку, чтобы она прекратила. На нас только полотенца. Холли совсем маленькая, ей, может, лет пять.
Во сне все всегда одинаково: старуха с отвисшей грудью неровной походкой подходит к нам. Она хватает меня за руку и, показывая на красное пятно у меня на ладони, спрашивает на иностранном языке, не начались ли у меня месячные. Я раздраженно отвечаю по-английски, что ничего у меня не началось. Я объясняю, что это кассир поставил штампы нам на ладони, когда мы платили за вход. Я тщетно подыскиваю слово «билет» в языке, которого не знаю. «А где ее штамп?» – вопрошает старуха, кивая в сторону Холли.
«Оставьте нас в покое», – огрызаюсь я, пытаясь вывернуть руку, которую сжимает старуха.
Вдруг Холли отпрыгивает от меня и ныряет в мелкий бассейн. Мы со старухой смотрим, как она проплывает весь бассейн под водой. Женщина крепче сжимает свою сухую ладонь, и я вспоминаю, что Холли не умеет плавать.
Вы думали когда-нибудь о том, как ваша болезнь влияет на ваших родных?
Я их вижу. Они сидят, как семейка бронзовых кукол, лицом к озеру, у них напряженные тонкие спины, темно-коричневые от загара. Мама сидит внизу на пляже, то и дело поднимает голову от журнала, чтобы надвинуть шляпу на глаза. Я сижу под деревом, подальше от них, на заднем плане, на мне большие мамины очки в стиле Джеки Онассис. Холли три года; они с папой играют большим сине-зеленым мячом. Папа старается не бросать его слишком близко к воде, потому что со всей неразумной страстью ребенка она боится, что кто-то утащит ее в озеро. Со мной мои палочки, несколько интересных жучков, пара гусениц и самое мое ценное приобретение – крохотный жирный головастик, украденный из верши на пескарей в соседнем ручье ранним утром того же дня, прежде чем кто-нибудь успел встать и запретить мне его брать.
Я приклеиваю их к обрывкам картона и надписываю латинские названия, которые отыскиваю в тяжеленной энциклопедии, я специально для этого притащила ее на берег. Правда, я пока еще не уверена, что делать с рыбой.
– Ой, Жизель, – сказала мама перед тем, как мы спустились, попытавшись впихнуть плавательную маску в мою распухшую пляжную сумку. – Оставь книгу в доме.
В ответ я предлагаю ей веточку папоротника.
– Мам, он такой совершенный. Посмотри, посмотри на обратную сторону, вот это называется спорами, их заносит из космоса.
Она улыбается, сует веточку за ухо и берет сумку, так что энциклопедии тоже разрешено отправляться на пляж.
У озера так жарко, что клейкая лента почти не прилипает к картону. Я засовываю стопы глубоко в песок, нащупывая прохладную, темную землю под его белыми слоями. И отрываю клейкую ленту: к ней прилипли кусочки коры и песчинки. Беспорядок, беспорядок. Я решаю сделать перерыв и смотрю на папу и Холли. Каждый раз, как она ловит мячик – неплохо для трех лет, – она вопит и топает пяткой. Папа показывает, чтобы она бросала мячик ему, и она бросает негнущимися руками и не в ту сторону. Он смеется и бросается за мячом, падает в озеро, корча страшные гримасы, так что Холли хохочет еще громче. Она визжит и ногой бросает песок в озеро. Она подходит к воде и смотрит, как он выплывает. Я встаю, отряхиваю песок с купальника и ныряю за ним через минуту весь насекомый мусор и пот смыт с моих рук и тела. Я плыву к нему, мне не терпится показать ему все трюки, которым я научилась за год в школе на еженедельных уроках плавания. Я гребу, неровно приближаясь к нему, он видит меня и поворачивает к берегу.
– Ты что делаешь? – спрашивает он, брызгаясь, потом выплевывает воду из угла рта, голос у него густой и журчащий.
– Папа, смотри, я русалка.
Я ныряю и болтаю ногами в воздухе, но забываю заткнуть нос и выныриваю, откашливаясь. Потом я чувствую его руки у себя на ребрах, они вынимают меня из воды и поднимают выше, выше, и вот я уже плыву над ним, глядя на озеро. Думая, что это игра, я визжу, как Холли, и выскальзываю у него из рук, но он хватает меня за лямки купальника и шлепает меня другой рукой по лицу, чтобы не дать мне нырнуть. У меня в легких вода, она жжется. Мое лицо горит, как горят маленькие легкие, хотя под водой ничто гореть не может.
– Ты что?! Я же хотела подпрыгнуть, папа, подпрыгнуть и нырнуть, ты что, обалдел, что ли?
Я начинаю колотить его по голове. Его черные волосы прилипли к голове, квадратный подбородок неподвижен, зубы скрипят. В истерике я кричу так, как будто меня режут, пока его большая ладонь не зажимает мне рот, затыкая все мои протесты.
Потом он засовывает меня подмышку, а я пинаюсь и кричу. Он толкает меня по воде, как большую ненужную рыбу, и мать ловит меня. Я скольжу в ее руки. Он что-то кричит по-венгерски, шлепая по воде. Мама ничего не говорит, только:
– Все хорошо, Жизель, я тебя поймала.
Потом еще один град слов в сторону моего отца, который заканчивается английскими словами «уроки плавания».
Он поворачивается к нам спиной и скрещивает руки, подбородок падает на загорелую грудь. Холли встает на ноги, игриво тычет его в живот, это на се языке жестов означает: «Ты как?»
Он поднимает ее за руки, утешает. Мои родители обмениваются короткими взглядами ужаса и вины. Потом мама заворачивает меня с большое оранжевое полотенце и испрашивает, не хочу ли я чего-нибудь съесть. Я мотаю головой, кашляю нарочито громко, чтобы он услышал. Но он не слышит, потому что он уже прошел половину пляжа и тихо кудахчет какую-то чепуху в глухое ухо Холли.
Вы когда-нибудь думали о том, как ваши родные влияют на вашу болезнь?
Тем же вечером Холли сидит, вплотную прижавшись ко мне, а я под одеялом читаю про сверчков с фонариком и волнуюсь из-за головастика, у меня так и не хватило духу выкинуть его из стаканчика из-под йогурта, и он все стоит у меня под кроватью и жиреет. Холли спит с раскрытым ртом, то и дело младенчески посапывая. Она засунула руку мне под поясницу, ее рука потная и горячая, но обязательная: Холли может заснуть, только если кто-нибудь к ней прикасается. Я слышу, как он встает и идет в туалет, я выключаю фонарик. Он за весь день не сказал мне ни слова, кроме: «Гизелла, убери свои мокрые полотенца. Повесь их сушиться». Я вытягиваю шею, прислушиваясь к его шагам, пока он идет назад по коридору мимо моей комнаты. Он останавливается, потом тихонько открывает дверь и подходит к кровати.
Я зажмуриваюсь и чувствую, как он касается меня, когда протягивает руку, чтобы погладить ее спящее младенческое лицо, ее волосы, потом мое плечо. Я что-то лепечу. Я чувствую на себе его льдисто-голубые глаза. Они оценивают, определяют, эти водянистые кошачьи глаза. Они могут видеть меня даже в самой темной комнате дома.
Он вынимает фонарик из моей ладони. Я секунду цепляюсь за него, потом сдаюсь, вдавливаю голову в подушку, все еще чувствуя на себе эти глаза чистой воды. Я надуваю губы, как Холли, когда она хочет, чтобы он ее поцеловал, но у меня этот трюк никогда не работает. Вместо этого я чувствую, как ее руки толкают меня в затылок. Она еще раз вздыхает мне в шею, и ее теплое, сладкое дыхание обволакивает меня, образует кольцо, которое охраняет меня от всего, какие бы счеты он ни пришел свести. Он отступает, но только когда мои глаза раскрываются и встречаются с его глазами.
Он дважды моргает, вдруг он не уверен в своей оценке. Ему что-то интересно. Что?
Я вижу каждую ресницу, как будто под микроскопом, толстую и кишащую жизнью. Как и мои, его глаза кажутся голубыми, но прозрачными. Он снова мигает в удивлении, видя их, два голубах кружка, уставившиеся на него, вдруг, в кои-то веки, без злорадства, без кокетства. Может, перемирие?
Он еще минуту стоит, в его глазах горит множество вопросов.
«Откуда ты явилась? – телеграфируют его глаза сквозь темноту, – И когда, когда ты уйдешь?»
Учась на медицинском факультете, в какой-то момент естественно задуматься, действительно ли медицина – та профессия, которую вы надеялись приобрести.
Может показаться, что я равнодушна к родным. Холли доказывает свою правоту тем, что накидывается на меня, пышет гневом, скандалит, она хочет показать, что я буквально уничтожила нашу семью своим срывом. Нет, я не равнодушна. Я знаю, что обидела маму, я вижу, как она вытирает глаза, когда я оставляю на столе недоеденную яичницу, когда достает мою одежду из корзины для грязного белья и видит, что я ношу все те же дырявые футболки, которые носила в пятнадцать лет. Ей хочется, чтобы я была больше, крепче, чтобы я не так легко простужалась и кашляла. Ей хочется, чтобы я была как остальные девочки, постоянно покупала бы себе новые шмотки и набрала бы еще несколько килограммов для защитного слоя между собой и внешним миром, если он мне понадобится. Мне жалко маму, но у меня никогда не повернется язык сказать ей или Холли, что все это начал он.
Все это начал он со своими ледяными голубыми глазами, под взглядом которых мне хотелось молить его о том, чтобы он позволил мне существовать. Холли не знает, что это такое – любить того, кому наплевать, жива ты или умерла. Она еще не понимает, что безответная любовь, в конце концов, превращается в ярость и хаос, нервы и внутренности, вывернутые наружу, как собачьи кишки. Она еще не понимает, что иногда тот, кто любит безответно, должен потребовать возмещения, что любовь может быть злым и подлым делом, что иногда из-за любви можно потерять терпение. И когда нервы и кишки для вида убраны внутрь, кожа зашита, а кровь смыта, чтобы ни в чем не виноватые Зеваки не испытывали чувства неловкости, в том, кто носит эту любовь, начинает тяжелеть ядовитая опухоль, которая растет медленно и неуклонно, превращаясь в бешеный сгусток обезображенной ткани.
Этот сгусток расположен на два ребра ниже сердца и называется ненавистью.