Текст книги "Худышка"
Автор книги: Иби Каслик
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 10 (всего у книги 15 страниц)
Глава 21
Студенты обязаны научиться оперировать соответствующими статистическими методами проверки причинно-следственных связей.
Я трясу ключами от машины перед лицом спящей матери.
– Я должна знать, кто был мой отец… Я должна знать сейчас же.
Она резко просыпается.
– Расскажи мне о нем, потому что я больше не могу додумывать, это сводит меня с ума. Расскажи мне, или я сейчас же уйду из дома и пожалуюсь на тебя в социальную службу помощи детям. Заберу Холли, выйду замуж за Сола, и ты нас больше никогда не увидишь.
– Ты городишь чепуху. Ты знаешь, кто был твой отец. Мамино лицо синеет в полусвете, но почему-то в его чертах угадывается облегчение.
– Нет. Не знаю. – Я показываю ей дневник в тканевой обложке.
– Где ты его нашла?
– Какая разница, взяла и нашла.
Она пытается вырвать дневник у меня, но я швыряю его в угол комнаты, и все бумаги выпадают и разлетаются в темноте.
ИСТОРИЯ ВЕСЛЫ
Она сидит в летней даче, чуть поодаль от сытой после обеда компании. Она смотрит на реку. Ее небольшой живот между узких бедер округлился. Она проводит рукой, оснащенной обручальным кольцом, по тонкому хлопку платья, и ее пронизывают сдвоенные импульсы ужаса и экстаза. Шумный мужской хохот доносится на веранду, женщины умолкают, и, когда она поднимает голову, все женщины уже молчат, глядя на нее полузакрытыми глазами. И тогда одна из них встает со стула.
– Кое-кто приехал.
Главная дверь со скрипом открывается, объявляя появление нового члена дачной компании.
– Это Томас.
Она наклоняет голову назад, чтобы лучше слышать его шаги. Глаза у женщин распахнуты, кроссворды брошены, флаконы с лаком для ногтей закрыты, сонная послеобеденная непринужденность нарушена скрипом двери и прибытием молодого доктора.
– А его вообще приглашали? – спрашивает Веслу стоящая рядом женщина, и все они поворачиваются и смотрят внутрь дома.
Весла не отвечает, она молит о том, чтобы он не увидел ее в профиль. Она морщит губы в гримасу, чтобы он не узнал ее с таким безобразным выражением лица, даже если увидит. Но Томас ее не замечает, он тихо разговаривает с обслугой, которая предлагает ему водку, кофе, клецки или, может быть, вам угодно холодных мясных закусок? Она слышит, что он отказывается, ставит докторский саквояж на стол и идет на дымный балкон. Смех прекращается, и все слушают, и порыв ветра пробивается сквозь ветви высоких деревьев, окружающих летнюю дачу.
Все услышали, как Томас попросил Мишу отойти с ним на пару слов. Нужно обсудить результаты некоторых анализов, простите, что прерываю, но это важно; surgos, срочно, говорит Томас, прибегая к венгерскому слову, оставленному на непредвиденные случаи, к слову, от которого загорается смысл в легких, наверху, которое вылетает изо рта, как резкий удар в шею, к слову, он это знает, которое уважают политики и с которым будут считаться. Миша просит прощения у присутствующих и ведет Томаса в сарайчик сбоку от дома, в котором мужчины все приготовили для вечернего покера. Внутри лампочка, карточный стол и пять стульев.
Весла думает, каково бы это было, если бы она встала со стула и пошла прямо к Дунаю, почувствовала теплую водy у шеи и ледяное течение у ступней, выплыла на середину и, вдохнув напоследок, погрузилась с головой. Она представляет себе крики на берегу, как со стуком распахиваются деревянные двери сарая и появляются Миша и Томас, наконец-то вместе. Потому что течение относит Источник их бед на юг, на дно Эгейского моря.
Женщины решают переодеться в купальники и идти на берег разноцветным сборищем шляп, шезлонгов, пляжных сумок и смуглых ног. Одна из молодых девушек предлагает Весле руку, но Весла качает головой и остается сидеть, вытянув шею в сторону сарая, где все по-прежнему тихо.
Через двадцать минут, когда женщины почти все собрались на узкой полоске пыльного пляжа, остальные мужчины хлопают резинками на жирных волосатых животах и вываливаются из дома, как подростки, вместе бегут к реке. Женщины визжат, смеются и выплевывают песок.
Под восклицания на берегу дверь сарая открывается и захлопывается. Весла поворачивается и видит, что из сарая высовывается белая рука, а другая рука ударяет по ней и отпихивает назад. Миша прислоняется к двери, закрывает ее па засов. Медленно подходит к веранде, его тяжелый подбородок застыл в гневе, а лицо вдруг кажется ей страшным.
Он становится на колени рядом с ней, смотрит па остальных, берет ее за руку и сжимает так крепко, что она боится, как бы он не раздавил ей пальцы о кольцо.
– Весла, скажи, что он мой.
– Конечно твой, – лжет она, не зная ответа. Миша встает, на его лицо уже вернулось нормальное выражение, тени падают па него, как старые листья, соскальзывающие с камня под проливным дождем. Потом он проходит в дом, и через пять минут его смуглое, стройное тело бросается и реку, и он заплывает так далеко, насколько хватает сил. Она берет холодную куриную ножку и выходит на берег, натягивая шляпу на уши, глухая к крикам, доносящимся из запертого сарая.
Студенты должны освоить медицинскую этику, понятия милосердия, непричинения вреда, моральной свободы, согласия, конфиденциальности, разглашения, справедливости.
«Это истинный талант, дорогая, уметь придумывать не меньше дюжины причин, из-за которых ты в любой момент можешь почувствовать себя ниже плинтуса».
«Выхолит, я очень талантлива».
Через четыре часа после маминого рассказа я сижу в круглосуточной забегаловке, где подают жареных цыплят, и жду Сола, пытаясь не таращиться на груды картошки и тарелках на соседнем столе и не думать о том, какова она на вкус со сметаной и маслом. Я все время чувствую, что все вокруг меня шумит, что все вызывающе реально, хотя и кажется сном, и все неверно, как будто в этом нет ни крупицы правды. Единственный способ не дать голове распухнуть и лопнуть, не дать себе провалиться во тьму – цепляться за реальные предметы: ложку, куриные кости, сигарету, дрожащую у меня в руке, картофельное пюре, часы. Потому что существует только эмпирическое, если все, на чем ты основывала свою жизнь, превратилось в ничто, и ноль. Если отец тебе не отец, и все, что тебе говорили, – это ложь, ложь, ложь.
И у меня есть доказательство, улика в виде фотографии, подшитой в архив. Но я еще не смотрела на Мишину фотографию. Она выпала из тетради на пол лицом вниз. Я только прочитала надпись почерком моей матери на обороте: «Миша Ковач, 1971 год». Потому что существует возможность, что, если я увижу его глаза, контур лица и подбородка, мне все станет ясно.
Сол приходит в тот момент, когда я заказываю нам комплексный куриный ужин со всем, что полагается, и крепким портвейном.
– Почему ты любишь людей, которые не отвечают тебе взаимностью?»
«А я думала, может, ты за меня заступишься», – ухмыляюсь я, когда Сол садится в кабинке напротив меня.
Вот опять, опять ее отрицание, опять эта вредительница, всегда готовая подать голос и всех разогнать, но и хочу поговорить с Солом. Мне нужно, чтобы он сказал мне, что любит меня, что я не такой уж жуткий человек, дочь, подруга, что я заслуживаю правды. Я пытаюсь не прислушиваться к ее голосу, который обожает набрасываться с руганью на любого, кто подходит ко мне. И хочу наполнить пространство между прощаниями и приветствиями бездумной, праздной болтовней, обычным картофельным пюре, чем угодно. Слова могут меня защитить; в этом же весь смысл групповой терапии, не так ли? Проговорить это вслух, очиститься от страшных мыслей.
– Я спросила у нее, я спросила у Веслы, кто мой отец.
Сол внимательно смотрит на меня, вытирает запачканные чернилами руки о салфетку и наливает себе вина. Он молчит, ждет вспышки гнева или плача, но ничего такого не происходит. Наоборот, я протягиваю ему фотографию, словно давно ожесточившийся полицейский на телевидении, который перечисляет раны на теле жертвы.
– Вот он, это Миша.
Сол берет снимок и нервно закуривает. Он смотрит на фотографию, потом на меня, потом опять на фотографию, сравнивает.
– Весла сказала, что он утонул, когда плавал в Дунае, после того как Томас сообщил ему плохие новости о его здоровье, но она клянется, что я от Томаса.
– Но ты ей не веришь?
Я пожимаю плечами и беру у Сола сигарету.
– Она говорит, что как только увидела меня, то сразу поняла, что я не от Миши.
Сол прикусывает щеку и наливает себе еще вина. Официанты затягивают песню на португальском, низко и заунывно; их голоса наполняют меня печалью слишком долгого плача и моря.
Я смотрю на снимок.
– Ты сама-то видела его?
Я качаю головой:
– Не могу. Пока не могу. А что?
Мне кажется, что от этой улики все станет ясно, но, судя по тому, как Сол чешет голову и смотрит, я вдруг теряю уверенность.
«Конечно, есть возможность, что ты законный ребенок».
И если, несмотря на все эти годы, Томас ненавидел меня, считая, что я не от него, что тогда? Он не мог растратить на меня свою драгоценную любовь из-за вопроса, ответа на который не знали мы оба. Томас не мог задать важного вопроса, просто не мог прямо спросить у нее. Короче, Томас, если ты бродишь где-то здесь в своем полупризрачном существовании и любопытствуешь, были ли у тебя основания не подпускать меня к себе, не переключайся, потому что сейчас мы можем найти ответ.
– Что, Сол? Сол кусает губу.
– Ну, если уж на то пошло, мне лично всегда казалось, что ты очень похожа на Холли и твою маму.
– О чем это ты?
Он роняет снимок под стол и наклоняется за ним, его голос доносится из-под огнеупорной пластиковой столешницы.
– Скажем так, у твоей мамы характерная внешность.
Состояние упадка сердечной деятельности зачастую характеризуется не просто ослаблением силы сердечных сокращений, а перегрузкой сердца венозным оттоком.
Когда Сол спит, что бывает нечасто, его сны – это тысяча бегущих потоков, которые никогда не сливаются в один. Из них никогда не получается озеро или даже пруд. Я знаю, что иногда он боится заснуть, он не спит и долго наблюдает за мной, как сегодня, когда его что-то волнует. В последнее время это что-то – я.
Сегодня я принимаю таблетку снотворного и предлагаю Солу, но он отказывается. Сол литрами глотает виски, ибупрофен и кофе, часто все вместе, хотя я, как медик, советую ему этого не делать, но при этом проявляет странную принципиальность в отношении снотворного: либо он заснет сам, либо не заснет вообще. От перевозбуждения и плотной еды я больше не в силах бодрствовать, поэтому мы долго, медленно, томительно занимаемся сексом, мы оба хотим забыть о событиях ночи или, по крайней мере, довести себя до крайней усталости и расстаться с ней. В конце концов, мы засыпаем, во всяком случае, я. На самом деле я никогда не видела, чтобы Сол мирно спал. Я всегда засыпаю раньше его, а просыпаюсь позже. Раз или два я видела, что он лежит, накрыв голову рукой, но, когда я заглянула в его убежище, он посмотрел на меня открытыми глазами под дрожащими ресницами. По большей части мы, как сегодня, засиживаемся допоздна, разговариваем и занимаемся любовью, чтобы заснуть.
Еще Сол суеверен; он считает, что обладает мощной энергией. Взять, например, его идею, что, когда он проходит мимо уличных фонарей, они гаснут. «Видела?» – говорит он, когда мы проходим мод фонарем и тусклый оранжевый огонь потухает. Мне никогда не хватает духу сказать ему, что, когда я иду по улице, фонари тоже вспыхивают и гаснут, что дикие и бродячие животные подходят ко мне и приносят дары в виде обглоданных костей прочие мифологические послания. Может быть, бессонница дает ему загадочные способности, позволяет видеть странные вещи, понимать логику внезапных проявлений силы и диких зверей. Может быть, она дает ему возможность писать о несчастных случаях, произошедших по халатности, об убийствах, совершенных глубокой, набухшей ночью. Но может быть, это просто невыспавшийся подросток, которому нужно выпить на ночь кружку теплого молока.
Однажды я рассказала ему о том, что Холли на соревнованиях видит папу, и тому подобное, но это его не обескуражило.
– Она видит его живым, как будто он обычный человек? – спросил он, будто подтверждал, а не интересовался.
– Да, она говорит, что так, но я хочу сказать, кто знает, что там на самом деле?
Он пожал плечами и отвел глаза.
– Что?
– Ничего… Просто я думаю, что тебе не надо слишком волноваться из-за пустяков. По-моему, тут нет никакой проблемы. Бывает, люди кое-что видят.
«Тебе никогда его не удержать, он бросит тебя, как все остальные, он…»
«Заткнись хоть на сегодня, а?»
Утром я сжимаю кулаки, стоя в душе под горячими потоками воды, потом одеваюсь, проглатываю чашку растворимой бурды, которую Сол называет кофе, и оказывается, что мне уже лучше, что все слезы выплаканы и глаза сухие. По крайней мере, я могу подумать, как избавиться от надоедливого гула ее фальцета, даже если все еще больше запутается, а не прояснится. Да, у меня такое чувство, как будто я что-то начинаю, как будто я в конце концов научусь быть…
«Счастливой?! Разрушаешь собственную семью и собираешься быть счастливой?!»
«С каких это пор тебе есть дело до моей семьи?»
Тогда она замолкает. Я выбегаю на улицу, надеваю солнечные очки, волосы еще мокрые. Сол ждет меня в машине. Я сажусь в нее, и он просовывает руку между моих скрещенных ног, закуривает, наполняя дымом уже прогретый, как в воздушном шаре, воздух, и поправляет зеркало. Когда мы останавливаемся на светофоре, он наклоняется и целует меня.
– Ты похожа…
– На кого? На что я похожа?
– Сегодня ты похожа на твою сестру.
– Невозможно. Может, не будем сейчас о ней говорить?
– Ладно, извини, просто я тебя еще не видел в этой футболке.
– Это моя футболка, видишь. – Я задираю ее перед Солом. Он облегченно смеется, рад, что я решила обратить это в шутку.
Город еще не оттаял, он еще поднимается после долгой летней ночи, появляется из выдохшегося кондиционированного мрака. Дворники оставляют туман конденсата, и мы следуем за ним.
Сол паркует машину, и мы идем по широкому газону между парковкой и больницей. Он пытается сделать колесо на траве, но он далеко не такой умелый гимнаст, как Холли, и всегда приземляется на мягкое место. Мы входим в мрачный зеленый коридор педиатрического отделения, поворачиваем в боковую дверь. Толстяк в расстегнутой рубашке и стоптанных тапках волочит ноги по коридору и смотрит на нас с кривой, бредовой ухмылкой. Сол ухмыляется в ответ. Я думаю, как странно, что я снаружи, а не внутри, в палате. За свою короткую взрослую жизнь я успела побывать по обе стороны, и как студент-медик, и как пациент; для окружающих безопасно, опасно для меня.
Мы стоим у толстых стальных больничных дверей в отделение Агнес. Я вижу Агнес сквозь круглое окошко, она меня ждет. Она сжимает золотую сумочку, у нее на лице обычная подозрительная гримаса и ярко-голубые тени.
«Она заставит. Заставит его полюбить ее».
– Что с тобой?
– Ничего.
Он притягивает меня к себе, и я ощущаю его своеобразный, нейтральный, пыльно-мальчиково-древесный запах и машу Агнес поверх его плеча.
– Пока, Жиззи, поосторожнее тут с психопатами.
Развернувшись на пятках, он идет вниз по коридору, тихо насвистывая, прикрываясь руками от раннеутреннего психбольничного солнца. Он что-то говорит, но слова теряются в лязге металлических подносов, доносящемся издали.
– Что? – Я поворачиваюсь к нему.
– Потом, – говорит он и показывает в будущее.
И убегает.
В тот день после работы я пару часов читаю в библиотеке, потом прохожу мимо кафе, где мы с Солом договорились встретиться. Я вижу его в окно, он курит сигарету и отгадывает кроссворд, дожидаясь меня, но я не вхожу. Вместо этого я иду домой. Дома никого нет, поэтому я достаю мамины весы и взвешиваюсь, замечаю, что набрала два килограмма после ссоры и куриного обжорства. Я обещаю себе завтра поголодать и опять выхожу из дома, иду по низким улицам, освещенным оранжевым светом, где только панки на скейтбордах и владельцы домов, выключающие дождеватели. Я сажусь на широкий бордюр и смотрю, как граница вечернего летнего неба переходит в странный бордово-синюшный цвет, и вдруг чувствую себя полностью парализованной. Я не привыкла к тому, чтобы кто-то меня ждал, чтобы кто-то (может ли это быть?) меня любил. И я бы соврала, если б сказала, что не помню неопределенный ужас любви, который внушала мне Ив. Это еще одно жуткое свойство любви: если ты любила, то уже не можешь вернуться к тому, чтобы не любить. Единственный известный мне способ жить без любви – это голодать, учиться и пытаться задвинуть Ив и все, что она для меня значила, в самый дальний угол сознания, и так было с тех самых пор, как… как…
«Бросай, или бросят тебя. Правила боя просты».
Пот прошибает меня по всему телу, неконтролируемый приток пота, как будто меня сейчас стошнит.
«Он все испортит».
И я понимаю, что она права. В буквальном смысле слова Сол ничего не испортит, то есть в отношениях между ним и мной, но есть еще отношения между мной и ею. Если я впущу его, я выпущу ее. В конце концов, я должна буду прекратить ее педантичный контроль за тем, что я ем, что говорю и делаю. Это же и есть отношения, не так ли? Когда идешь на уступки ради другого. Я понимаю, что вещи, которые я считала безопасными, на самом деле опасны. Разве так же было с Ив? Плавный изгиб ее живота, тепло ее соска, идеальный ритм наших шагов на асфальте и то, как наши тела подходили друг другу, когда мы спали, все это обладало обманчивой гармонией, потому что в действительности мы были безрассудны и неопытны, и даже спокойные минуты, проведенные вместе, казались опасными и скоротечными.
«Любовь проходит, верно?»
Я вытягиваю из кармана вялую сигарету и думаю: разве не ради этого я работала в клинике долгие недели, не ради того, чтобы сломать однообразие контролируемых дней, освободиться от ее жеманной жестокости, ее пощечин на моем лице? Но как я могу открыться перед Солом, когда что-то во мне цепляется за регламентированный покой, за то, чтобы меня контролировал и проверял невозможный надсмотрщик, желающий превратить меня в крохотный клочок костного мозга; когда я такая худая, что дальше некуда, никто не может меня обидеть.
Но вот же его губы, изогнутые в виде сердца, когда он рассказывает анекдот, его курчавые волосы, тонкие изящные брови, из-за которых он выглядит театральным, мелодраматичным. Вот то, как он смотрит на меня иногда, думая, что я не замечаю, как будто дает обещание или молится.
Сол другой. Он не Ив и не Томас, он сам по себе. Что есть такого в его уникальности, чтобы заставить меня верить в то, что любовь всех нас сделает лучше? Может быть, Сол перестанет так много пить, начнет больше спать, я наберу несколько килограммов, мы будем выглядеть не такими отмеченными жизнью, не такими изможденными. Или, может, мы вообще не изменимся, я не знаю.
«Вот! Ты не знаешь, чувства меняются. Каждый день».
Но ей невозможно ничего объяснить; у нее все должно быть конкретным. Мы должны полагаться только на свою способность набрасываться, атаковать и выживать за счет охоты на остальных, на скудную избранную дичь. И все-таки она стала необычно молчаливой, вдруг стала слушать.
Я возвращаюсь к дому по серым улицам. В домах работают телевизоры. Они освещают гостиные голубоватым светом. День остывает, тротуары пахнут жевательной резинкой и свежепостриженной травой, и мне безопасно и этом странном мире пригорода, окруженном блестящими иностранными машинами и нелепыми садовыми украшениями в виде гномов; если бы я захотела, мне никогда не пришлось бы отсюда уехать.
Но она не может просто позволить мне жить в свое удовольствие, не может позволить мне ехать на обмане по гудронированной дорожке в трещинах, которую Томас чинил в последний раз еще в семидесятых.
И тут слова из уголка ее рта, невольные, как плохо замаскированный кашель курильщика:
«Только помни, что для тебя любовь всегда предательство».
Глава 22
Я сижу у дождевателя, отколупываю кожу с ног, чтобы потом надеть носки. Подъезжает Сол. Я чешу ребра, которые еще болят, но это приятная боль выздоровления. Я крепко завязываю шнурки. Сол выходит из машины и становится надо мной.
– Собираешься на пробежку?
– Ага.
– А где твоя сестра?
– Не знаю.
Он снимает солнечные очки и смотрит на улицу, как будто ждет, что Жизель материализуется из тихих пригородных газонов. Его взъерошенный профиль наклоняется к его же длинной летней тени, и па секунду он кажется нерешительным, растерянным.
– Не возражаешь, если я пробегусь с тобой?
– Тебе нужны кроссовки, в этих ботинках не побегаешь.
Он смотрит на пыльные ботинки.
– Подожди.
Я вхожу в дом и нахожу любимые папины тенниски, зарытые под кипой ботинок, газет и зонтов. «Стэн Смит».
Я выхожу из дома, а Сол поливает каких-то ребятишек из дождевателя. Я протягиваю ему кроссовки. От него пахнет маслом сандалового дерева.
– Здесь нет поддержки для стопы, но это лучше, чем ничего.
– Спасибо. Послушай, Холли. она не звонила, не передавала чего-нибудь? Мы должны были встретиться после работы…
Я качаю головой и гляжу, как он наклоняется, чтобы завязать шнурки, и мне хочется дотронуться до его волос.
– Разве тебе не нужно быть в школе? – Брови Сола съехались у переносицы.
Я пожимаю плечами:
– Сегодня последний день.
– А…
Сол чуть хмурится, разминая ноги.
Он выбегает впереди меня, уверенно перепрыгивает через канавы в кроссовках покойника. Я бегу за ним, считая шаги между нами, собираюсь догнать, но сдерживаю себя, потому что я хочу бежать долго, пока время измеряются тротуарами, пустыми улицами и одинаковыми, выученными наизусть домами. И я думаю: «Сегодня последний день школы, и я, как обычно, прогуливаю». И еще я думаю, посылаю ей тайную телеграмму, чтобы она зажала уши.
Мы движемся, как лунный свет на волнах. Пробегаем через теннисный корт, и Сол нарочно цепляется за сетку.
– Господи, стой! Мне надо передохнуть!
Я делаю колесо вдоль линии разметки, мотыльки кружат в розовом флуоресцентном свете, и пара не первой молодости не может решить, то ли смеяться над нами, то ли ругаться на нас. Мотыльки взрываются пыльными облачками, пыль на их крылышках летит в белый воздух, а пара пытается выяснить счет:
– Тридцать-ноль или сорок?
Сол красный и потный. Он перепрыгивает через сетку и выбегает на корт.
– Бежим до «Дэйри куин». Кто прибежит последний, платит.
– Идет.
И я бегу, легко обгоняю его на длину спящего кита, которому снятся плавные подачи и желтые мячи, вылетающие за пределы поля.
Когда мы возвращаемся, в доме темно. Сол открывает все окна на кухне и просматривает полки в поисках чего-нибудь съестного.
– Эй, у тебя мама когда-нибудь ходит в магазин? Как тебе консервированный суп с моллюсками и крекеры, а, Хол?
– Отлично.
Он включает радио, там играет джаз.
– Ну, как ты поживаешь? Попадала еще в какие-нибудь драки?
Он смотрит мне в лицо, решая, можно ли ему улыбнуться. Я разрешаю.
– Ну, в общем, у нас в школе привыкли нас выставлять. Когда Жиззи было семь лет, ее отправили домой с запиской, где говорилось, что мама должна ее причесать. Однажды меня отправили домой за то, что я пришла без белья.
Я пожимаю плечами, Сол помешивает суп, и кухня наполняется звуком его легкого смеха. «Он мужчина, – думаю я. – Здесь со мной мужчина». Потом у меня появляется странное ощущение оттого, что я вслух сказала слово «белье».
Я выбрасываю протухшие цветы из вазы в раковину. Мы одновременно тянемся к крану. Наши руки сталкиваются на секунду, и тогда его пальцы сжимают мне запястье маленьким браслетом.
Я бросаю полупустую вазу, которую он подхватывает, потом льет воду мне на голову и смеется. Я поворачиваю кран вверх и свободной рукой брызгаю ему в лицо. Он смеется и кричит, позволяя мне брызгаться, но не отпуская мою руку, он не отпускает мою руку. Потом он сует запястье мне в ладонь, как будто мы играем в тайную гадальную игру. Другая рука вспархивает на мое бедро, как тусклая, тихая птица, и взбирается по мокрой футболке, неуверенно, как будто не знает, то ли улететь, то ли сесть. Он отпускает меня, и мои руки могут обвиться вокруг его плеч, и я чувствую, какой он сильный, как мало нужно мне, чтобы склониться перед ним и открыться.
Я чистый, изящный лук, а Сол тонкая, изящная пикирующая стрела. В моем горле сухое эхо бессмыслия; куда мы бежали и кто оставил нас позади, пока мы гнались за чем-то. И соль, которая бежит из наших глаз, это не пот, который впитывают его волосы, словно кровь, это я и мое имя, которое он произносит снова и снова в нашей кухне, я, которой он касается губами, он касается губами лба, щеки и шеи. И в этот миг звук закрывающейся двери отрывает нас друг от друга. И наши минуты рвутся, потому что мы отскакиваем друг от друга, я бросаюсь на деревянный стул в другом конце кухни, и у него на лице внезапная паника, когда он прислоняется бедрами к кухонному столу.
Жизель входит на кухню и бросает сумку в угол. Вот что она видит, когда оборачивается и смотрит на нас: меня, я тяжело дышу, сижу в углу мокрая, и Сола, он глядит поверх ее головы, неуклюже расставляет миски и ложки руками, которые были птицы, а теперь преступное орудие.
– Привет, красотка. – Он брызжет в нее водой, и она смотрит ему прямо в глаза, которые теперь похожи на скользкий уголь.
– Уютно устроились. Занимались водными видами спорта?
– Где ты была?
– Ну, так, там-сям. В общем, пошла позаниматься в библиотеке.
– Ты уверена?
– Уверена.
– Я думал, мы договорились встретиться.
– Извини. – Губы Жизель кривятся в злой гримасе.
– Хочешь есть?
– Нет.
Она бросает взгляд в мою сторону, настолько опытный, что я отворачиваюсь от нее и таращусь на свои линяющие ноги. Наступает секунда, одна секунда, мирного молчания, когда мне верится, что Жизель ничего не видела. Но потом секунда проходит.
Жизель смотрит на мокрый пол и на нас обоих, ее лицо морщится, она знает, не догадывается, а знает.
– Так где ты была? – настаивает Сол.
– Я уверена, что это далеко не так интересно, как то, чем вы собирались заняться.
– Скажи мне, где ты была, Жиззи. – От его раздражения, которое хуже его же вранья, я холодею.
– Что она глухая, это я знаю, но разве ты тоже глухой? Я же сказала, я была в библиотеке.
Ее улыбка – холодный спазм боли, и весь ее гнев и знание врезается в Сола. Я хочу встать на линии огня и отклонить его, чтобы она знала, как мы были одним целым, а не двумя разными существами, на секунду застигнутыми в одной клетке. Но прежде чем я успеваю встать между ними, Жизель прижимает руки ко лбу и низко стонет.
– Какого черта, Сол! Она бросается ему на спину.
Он роняет ложку, которую сжимал в руках, и закрывает лицо. Он идет по коридору, Жизель висит на нем и кричит. Я хватаю ее за футболку, чтобы остановить ее воздетые руки, которые бьют его по затылку. Я оттаскиваю ее, потому что он не защищается, не сопротивляется, но позволяет ей, как позволил мне войти в него на жаре, позволяет нам взять верх.
– Ешь свой чертов суп! – кричит она, тащит меня на кухню за растянутый подол футболки, а потом широко размахивается и сталкивает кастрюлю в раковину, ошпарив нас обеих.
Я виновата, да, потому что ты права, Жизель, мы не должны делиться всем, что у нас есть. Но в следующий раз, когда ты набросишься на меня, я буду готова. В следующий раз, когда ты придешь, раскачиваясь своим мешком костей и забот, я буду знать, куда бить.
Прямо в зубы.