Текст книги "Худышка"
Автор книги: Иби Каслик
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 15 страниц)
– Учту. Может, кто-нибудь еще выступит? Мне что-то не хочется сейчас откровенничать.
Нэнси сердито смотрит исподлобья, в это время Агнес сжимает рукой мое предплечье и тихонько напевает мне в плечо «Ке Сера Сера». Я беру ее руку, она сжимает ее чуть сильнее, чем надо, и отдергивает, как будто я ее схватила.
Вперед наклоняется новая пациентка, которую я еще не видела, дама с усталым видом в классическом деловом костюме коричневого цвета, а остальные девушки вертятся на стульях. Она говорит, и ее голос – полная противоположность голосу Нэнси. Он просящий, низкий и ровный.
– Жизель, вы настроены выздороветь?
– Да, – бурчу я.
– Что вам помогло? Что дает вам силы?
– Моя сестра, мама, работа и друзья, у меня есть друзья.
– А сейчас вы можете делать это для себя, только для себя, а не для кого-то другого?
Транквилизаторы редко бывают необходимы.
Я не хотела никому навредить тем, что так сильно похудела, я только хотела посмотреть, что будет, если я перестану есть. Это было нечто вроде эксперимента, который легко проходил поздними вечерами в библиотеке под кофе и сигареты. Ну да, сознаюсь, иногда, может, было и чуть-чуть стимуляторов.
Худеть мне легко, даже слишком легко. Так всегда было. Остальные девчонки потеют и мучаются, постоянно занимаются спортом и считают калории, а я могу сбросить пару килограммов, просто раза два пропустив ужин. У некоторых людей что-то получается хорошо от природы, например, Холли легко бегать, а мне от природы легко сбрасывать вес. Нужно только забыть про еду.
И я часто про нее забывала, а это трудно сделать в семье выходцев из Европы, когда завтраки, обеды и ужины в нашем доме – одно из главных семейных мероприятий.
Может, из-за того, что наши родители сами были многого лишены, они старались дать нам все самое лучшее, что можно было приобрести на зарплату Томаса: лучшие частные школы, лучшие учителя музыки и танцев и последняя по порядку, но не по значению питательная, жирная, восточноевропейская еда. Мне нужно было бы сказать им за это спасибо, но я не чувствовала благодарности. Еще в первые школьные годы я начала смутно осознавать, что родители возлагали на мой счет немалые ожидания. Хотя я не была такой спортивной как Холли, у меня были способности к наукам, как у папы, и, хотя я уже перескочила экстерном через класс, в старших классах, когда умер папа, я просто перешла на ускоренную программу. Примерно в это время я начала увиливать от обильных обедов и ужинов, которые готовила нам мама, и, когда Холли ложками глотала взбитые сливки и просила добавки, я испытывала потребность отстраниться от семьи, отказаться от еды, составлявшей главный номер нашей ежевечерней программы; вдруг она мне показалась лишней, чужой.
Может быть, все дети иммигрантов находятся в состоянии конфликта. С одной стороны, они живут в реальности нового мира, с другой – им приходится сопротивляться призракам прошлого и старинным историям, которые им даже трудно себе вообразить. Как ни странно, мои родители никогда формально не учили нас венгерскому языку, и к тому времени, как родилась Холли, они почти постоянно говорили по-английски. Но с детства я уже набралась кое-чего, и, хотя мой язык забыл, как складывать слова, я понимала смысл того, о чем говорили родители: о войнах, о революции, коммунизме, дефиците – все это казалось мне таким далеким. Еще труднее мне было понять, что, красиво одеваясь и принося хорошие отметки, я каким-то образом могу возместить то, что они потеряли.
У меня ужасное чувство, когда я облекаю это в слова, потому что родители не заставляли ни меня, ни Холли (кого-кого, но только не Холли) быть идеально идеальной во всех отношениях, они лишь хотели того, чего хотят все родители: чтобы у меня были хорошие, умные и добрые дети. Может быть, они хотели чуть сильнее, чем нужно, как все родители, может быть, они хотели, чтобы их дети были особенные. Кроме того, от Томаса я унаследовала ум. Его я не могла растратить. Но мне в наследство досталось и еще кое-что: их страдание, которое привело меня туда, где я сейчас нахожусь. Рожденная между двумя мирами, которые вели войну в моем подростковом теле, я превратилась в ужасного, неблагодарного ребенка. Я согласилась только на то, что буду прилежно учиться в школе и приносить домой хорошие оценки. Я безразлично отмахивалась от всего остального, от любовно приготовленной мамой еды, от дополнительных занятий, которые, по ее мнению, я должна была брать, от дорогой женственной одежды, в которой ей хотелось меня видеть, от всего. Как только у меня появилась возможность, я стала одеваться, как пугало, в тертые джинсы и грязные футболки, и, хотя, я видела, как разочарована мама моим отношением к моде и жизненной позицией, и у меня сжималось сердце, если я слишком много думала о том, какая я дрянная девчонка, все же я ничего не могла собой поделать: мой протест окончательно вырвался из-под контроля.
«– Ты такая красавица Жизель. Зачем ты одеваешься как бомж?» – постоянно твердила мне мама в старших классах. Поскольку мои успехи в учебе ее не разочаровали, мы пришли к некому невысказанному соглашению, по которому я получила в школе самые высокие оценки, а она не приставала ко мне по поводу одежды, а я еще внимательно следила за тем, чтобы оставаться худой, но не тощей, чтобы она не рассердилась, и не заставляла меня есть. И вообще, у мамы и без того хватало горя – смерть папы, Холли, которая не хотела делать уроки, работа, – поэтому мне удалось проскользнуть незамеченной для радара ее горестных забот. В конце концов, я почувствовала благодарность к ней – благодарность, за то, что она оставила меня в покое.
А тут еще этот секс, которого я решительно боялась, хотела просто пройти мимо него, совсем мимо. В старших классах подружка Джоанна показала мне итальянские порножурналы своего отца: раздвинутые ноги, волосатая кожа на коже, – и мне казалось абсолютно нелепым, невозможным открыться, открыть самое себя, там. И вот это называется любовью? Если да, то я никогда не буду способна на любовь, никогда не буду способна совершить такой стопроцентно животный акт, настолько не поддающийся контролю. Меня это сбивало с толку и отталкивало. В то же время я ощущала себя не совсем полноценной. Бывало, что мне нравились мальчики или девочки, и я могла представить себе, что, в конце концов, мне захочется оказаться рядом с ними без одежды, но они никогда не обращали на меня внимания. Я знала, что я его не заслуживаю, что я слишком себя запустила, я слишком высокая и неуклюжая, живот слишком выпяченный, руки слишком толстые. Так и вышло, что я была не в силах справиться со своим растущим желанием, чтобы они желали меня, но я могла сделать свой живот плоским, могла голодать до тех пор, пока не почувствовала, как под кожей выступают мои плоские тазовые кости, пока не смогла положить палец в ямку над своим узким тазом. Я училась контролировать влечение, которое испытывала к людям и еде. Вот так я открыла для себя новую близость, для которой никого не требовалось.
Тоскуя по чужому вниманию, тем не менее, я приходила, в ужас при одной мысли о том, чтобы пустить кого-то в мой несовершенный, ненавистный мир. Я, и только я могла управлять своей тоской, отказывая себе в еде, и подтверждала, что я сильнее, лучше остальных. Но я была одинока. И все-таки мой жесткий режим, когда я лишала себя всего лишнего и заставляла отворачиваться от любопытных глаз, внушая мне чувство гордости, пусть даже и вместе с чувством отчуждения; я обменяла новоприобретенную власть над плотью на нечто более заслуживающее доверия, нечто чистое.
От природы худенькая, но не дистрофичка, я шла по тонкой линии между беспризорником и ребенком и выросла в женщину. И голод стал моим спасением, вскоре голод, мой бесполый, нетребовательный поклонник, стал моим единственным постоянным другом.
Локализация раны: хирургические разрезы в направлении наименьшей растяжимости кожи должны быстро заживать, оставляя тонкий шрам. На лице линии наименьшей растяжимости проходят под углом к направлению волокон подкожных мышц и формируют мимическую маску.
У меня под глазами есть два еле заметных шрама, напоминающие мне о последних днях в университете. Это единственное вещественное доказательство, которое у меня осталось. Несколько недель перед тем, как меня положили в клинику, вспоминаются мне фрагментами, словно моменты прозрения после аварии. Рефлексы не работают, только картинки перед глазами: у меня в голове сохранились отпечатки разлетающихся осколков стекла, взрывающихся у меня на лице. Я помню апрельские дни, не по сезону жаркие, как я лежала на кровати, глядя на вентилятор. Помню, что моя футболка промокла от пота, а потом комки перьев, кружащие вокруг меня, как мягкий дождь. Но последние дни я помню ясно: я готовилась к экзаменам и в буквальном смысле слова дневала и ночевала в библиотеке.
День за днем я наблюдала, как за столом впереди сидел серьезный корейский парень, его звали Туй, и вздыхал он над какими-то невозможными математическими иероглифами. Мы с Туем всегда занимали одни и те же места в библиотеке, за одним и тем же большим столом под флуоресцентными лампами. Нам нравилось раскидывать по столу книги и тетради, как будто, если мы выставляем на обозрение все свои записи, одно это уже защитит нас от ужасной неопределенности, грозящей провалом на экзамене. Информация молча накапливалась в наших головах, и, принимаясь за новую главу, кто-то из нас в панике откладывал маркер, покашливал или вставал, чтобы пройтись, а другой, сочувственно кивнув, доблестно продолжал готовиться. Из-за полузабытого ключа к лексикону сонной артерии или недовспомненного квадратного корня один из нас негромко ахал или потирал сведенную ногу. Когда я смотрела на него, на его восковое вытянутое лицо, Туй резко отводил глаза, улыбаясь какой-то одинокой улыбкой. Ему нравилось заглядывать ко мне в учебники, я крутила свои недавно заплетенные волосы (дреды пришли в такой беспорядок, что, в конце концов, я пошла и сделала себе косички в специализированной карибской парикмахерской).
Мы с Туем стали безумными напарниками в нашем стремлении к знаниям, к тому, чтобы оправдать дорогое университетское образование, за которое родители-иммигранты заплатили большую цену, мы это чувствовали. На время экзаменов мы стали товарищами, и, меняя клубничную лакрицу на рисовые шарики, я спросила чем он занимается на своем инженерном факультете. Он рассказал, что его отец ветеринар, и вдруг протянул мне руку и научил меня говорить слово «друг» по-корейски. Чингу.
Он пожаловался, что завалил начальный курс английского языка, и я писала за него сочинения, а он помог мне по химии. По-моему, честная сделка. Теперь жалею, что не взяла у Туя номер телефона, в то расплывающееся время он был моим единственным другом, кроме Сьюзен и Грега, если конечно, считать их за друзей.
В конце семестра я помешалась на махинациях человеческого организма, на всех этих чудесах, которые совершаются каждый день, поддерживая в нас жизнь, сохраняя нашу показную оболочку. Мне везде мерещился кошмар разгадки, смерти, и я подумала, что если смогу его выучить, если запомню наизусть всю висцеральную картографию, то каким-то образом спасусь от своего кошмара, который мучил меня, когда я смотрела в зеркало и видела разлагающееся лицо с провисшими, раздельными линиями. Я начала понимать смерть и то, что нами движет страх перед нею. Дошло до того, что по ночам я спала не больше двух-трех часов. У меня начались кошмары, мне снилось, что я оперирую в ярко освещенном анатомическом театре, и огромные скользкие инструменты падают у меня из рук. Органы оказываются не на своих местах, и скальпель скользит в потной ладони и врезается в кость.
Однажды я была дома, пыталась найти подходящий ремень, перед тем как отправиться в библиотеку на свое вечернее свидание с Туем. Я была раздражена, меня трясло от недосыпания, и ела я только раз в день что-нибудь легкое вроде супа, рисовых шариков и конфеты, это все, на что я была способна. Тогда до меня дошло, что я похудела, хотя казалось, что я выгляжу сравнительно нормально, лицо так вообще толстощекое.
Когда я пыталась продеть в джинсы хипповый ремень, зазвонил дверной звонок. Тут мне пришло в голову, что ко мне никто никогда не приходил в гости: заходили только друзья Сьюзен, а сама Сьюзен в тех редких случаях, когда появлялась дома. разумеется открывала собственным ключом.
– Кто там? – отозвалась я на звонок, босая, и за дверью оказался Грег, тот парень, на которого Сьюзен запала в баре, по-прежнему под два метра ростом. У него были волосы песочного цвета, широкие плечи фиолетово-желтая кожаная куртка с эмблемой университета, которая почему-то показалась мне противной. Его глаза елозили но мне вверх-вниз, наконец, он встретился со мной взглядом, и я затянула ремень и постучала по двери ногтем.
– Да?
– Мы со Сьюзен договорились, что я к ней зайду. Можно войти?
– А, ну конечно.
Я приоткрыла дверь и Грег вошел.
Он сел на диван, и небрежно, по-хозяйски, включил телевизор, его длинные руки-ноги сложились, словно розовые и голубые бумажные журавлики, которых Туй клал мне на учебники, когда изредка отрывался от учебы.
Меня слегка смутила мысль о том, что у меня в доме чужой человек. Я села на сломанный стул фирмы «Лейзи-бой», который мы со Сьюзен как-то притащили домой, когда искали сокровища в помойках студенческого гетто.
«Что делают люди в таких случаях? – думала я, глядя на Грега. – А, точно, предлагают поесть».
– Хочешь крекеров? Извини, больше ничего не могу тебе предложить.
– Спасибо, не хочу. Рядом со мной так долго не было человеческих, существ, кроме Туя, что я задумалась, что же мне делать дальше, и мы сделали то, что делают нормальные взрослые, чтобы провести время в обществе незнакомого человека: выпили.
После трех изысканных приготовленных Грегом «Цезарей» и нудного пересказа историй о том, какие футбольные травмы он получал и какой у его отца нефтяной бизнес в Штатах, я поднялась со стула и сказала:
– Ладно, мне пора. Спокойной ночи.
– Погоди. – Он схватил меня за руку и притянул обратно.
– Я не знаю, где Сьюзен, уже поздно… Наверно, она забыла, что вы договорились, а мне завтра рано вставать…
– Да ладно, посиди еще. Я весь вечер болтал про себя и не задал тебе ни одного вопроса. Ты танцовщица?
– Нет.
Ощущение от его руки привело меня в ужас. В первый раз меня физически влекло к человеку, когда я этого не хотела. Чувство было сложное и почему-то гадкое. С Ив оно было полным, бескомпромиссным. Мне хотелось раствориться в ней, как в книге или фильме. Но что касается Грега, меня ни капли не интересовала его жизнь, которая казалась мне невозможно скучной. Больше всего я хотела остаться невредимой и не терять бдительности. Только я об этом подумала, как его рука скользнула по моей талии, и он поцеловал меня, и тогда все пропало. Его теплые и пряные губы ласкали меня, и я подумала, во что же я влипла.
Он пришел не к Сьюзен.
Он порочно смотрел в мои глаза, и меня понесло. Я провела пальцами по его шее. А потом у меня появилось такое чувство, будто мы всегда были любовниками, будто мы давно уже привыкли к этим быстрым и легким взаимодействиям прикосновений и взглядов.
– Можно убить человека, если разрезать здесь, – я прикоснулась пальцами к его шее, к сонной артерии, к длинному кровеносному сосуду.
– Покажи, – сказал он, наклоняясь, чтобы я разрезала его еще раз.
Грег ушел на следующее утро, позавтракав крекерами и старым сыром, мы с ним перекинулись какими-то банальными фразами. Я вымыла стаканы из-под «Цезаря» с кристалликами соли, и потом меня вырвало прямо в раковину ярко-розовыми кусками еды. Я поняла, что я все-таки танцовщица, что бы там ни думал Грег, танцовщица, а не специалист, разбирающийся в сложных сетях и системах организма, и это полностью мне подходит. Я решила не выходить из квартиры. Эти мучительные вещи, тело Грега, мое ненасытное вожделение к нему и жареной картошке, остались где-то во внешнем мире. Кроме того, проведя вечер с ним, я потеряла ценное время, и теперь мне для учебы нужна была каждая секунда. Я подумала о милом одиноком Туе и вся сжалась, что-то он подумает о моей выходке с американской звездой студенческого футбола.
«Шлюха поганая».
Но через пару часов я почувствовала себя лучше, пожарила несколько сардин и выпила воды с лимоном. Когда через три дня Сьюзен вернулась домой, жара еще не спала. Она нашла меня в одном белье и крыльях из папье-маше с наклеенными белыми перьями. Я знаю, это нелепо, и я не помню, что заставило меня так вырядиться, не помню, что я думала или чувствовала, когда цепляла на себя крылья, забытые кем-то у нас в шкафу после костюмированной вечеринки. Я помню только, что почти ничего не ела и периодически начала отключаться. Сидя на подоконнике, я, должно быть, показалась Сьюзен похожей на какого-то гибридного птеродактиля, потому что она остановилась как вкопанная, когда вошла в темную квартиру и увидела, как я курю сигарету на подоконнике. Она стояла, скрестив руки, в комнате, которую освещал только оранжевый уличный фонарь. Каким-то образом я поняла, что она все знает про Грега, про то, какой пропащей и подлой я чувствую себя из-за того, что случилось.
– Жарко, да? – сказала я.
– Да уж. Чем это ты занимаешься?
– Да, ничем… торчу на окне.
– Это я вижу. Когда ты в последний раз ела? А спала когда?
Я сделала долгую затяжку и уставилась на сигарету в моей руке – как она туда попала? Я ее зажгла? Как я умудрилась? Вдруг у меня закружилась голова. Я упала с подоконника на твердую батарею, потащив за собой скатерть и вазу. Потом, словно какая-то неопытная и неуклюжая танцовщица из «Цирка дю Солей», прикрыла полуобнаженное тело руками, свернулась калачиком и разревелась, а Сьюзен подошла ко мне.
– Не двигайся! – гаркнула она. – Ты вся в стекле.
Правда, все мои руки, ноги и лицо кровоточили. Мой экзоскелет меня подвел. Какая разница, ела я или не ела, я все равно не была защищена от телесных унижений.
Сьюзен стала собирать осколки с моих локтей и волос, и вдруг меня обуял ужас, но не из-за Сьюзен. Она не догадывалась, что любые оскорбления, которые она могла бросить мне в лицо, блекнут по сравнению с тем, как могла бы оскорбить меня та. Тогда я поняла, что меня ждет большая чистка, что ко мне будет применена отработанная система пыток и предупреждений. Вот она уже кричит, упорно, пронзительно:
«Эксгибиционистка! Потаскуха!»
От падения ее рот с хрустом раскрылся и выбросил наружу ее скрипучий голос.
Сьюзен сняла крылья с моей спины, взяла с дивана одеяло, укутала меня и повела на кровать.
– Что-то ты совсем ослабела, да, мать? Я посмотрела на нее.
– Прости.
– Ерунда, я тебя прощаю, – тихо сказала она, промокнув мое лицо полотенцем, а потом пошла в гостиную и долго говорила по телефону.
Страх волнами накатывал на меня, тело тряслось, я почти обессилела, почти. Я рвала когтями одеяло. Я попала в беду, увязла в глубоком, глубочайшем дерьме. Она не устраивала мне такого с прошлой недели, когда я наелась шоколадок на фуршете, который устраивали на факультете гуманитарных наук, и заставила меня всю ночь ходить по спальне, чтобы сжечь съеденные калории. И все-таки была во мне маленькая частица, которая гордилась тем, что я бросила ей вызов. Я доказала, что могу свести с ума любого парня, который придет меня искать. Я была зверем, силой, с которой нужно считаться. Я и еще кое-что доказала. Какой бы неожиданной и бездумной ни была связь с Грегом, я обнаружила, что у меня есть воля и нечто, выходящее за критерии, установленные ею для меня. Я зашептала про себя, захихикала, как безумная, замолотила ногами по кровати. Тогда я еще не знала этого и чувствовала только незрелую радость ребенка, который открывает слово «нет» и в первый раз ощущает прилив уверенности, эгоизма, хотя мать дает ему подзатыльник.
Моя несформировавшаяся воля, еще не ставшая голосом, вскоре падет, и быстрая госпитализация будет тому свидетельством. Но она все же существовала, как произнесенные во мне слова, в тихом скользящем шорохе спортивных ног Грега, переплетенных с моими, в звуке короткого влажного надреза в передней доле замаринованной головы, который я сделала на занятии по анатомии на той неделе. Моя воля, моя собственная воля набирала силу и скорость, как мягкий ветер, который, в конце концов, прогонит раннюю апрельскую жару неистовым ураганом и обрушит ливень на дома, и люди побегут закрывать окна.
Я проспала несколько дней, погибшая, оголодавшая, лишенная всяких мыслей. Я смотрела, как дождь стекает по окнам, неспособная распознать ее криков, того, что я официально объявила войну самой себе.
Резаные раны осматриваются каждый день на предмет симптомов воспаления.
«Значит, собираешься вернуться в университет?»
«Возможно, когда буду готова».
«Сколько есть способов сказать «саморазрушение?»
Пока я лежала в больнице с трубкой в носу и порезами на лице, она приходила ко мне и прижималась ко мне щекой. Я пыталась объяснить диетологу, чьи тонкие руки и печальные коровьи глаза немедленно навевали на меня сон: другим девушкам в группе, которые приходила пожаловаться и поворчать; Холли, которая даже не слушала моих диких откровений и вместо этого надевали на уши плеер и танцевала по палате диско. Мне было наплевать, что они не могли меня, слышать, потому что у меня все равно ничего не выходило, во всяком случае ничего осмысленного:
«Встретимся на углу… Встретимся в Копа…»
Что бы я ни хотела сказать, все выходило не так, потому что она все время оглушительно кричала у меня в голове.
«Что за жуткий беспорядок ты устроила! Ну ты и дура, просто фантастическая дура»
Я думала, если звуки сложатся в слова, и я расскажу им, что моей душой овладела дьяволица, меня засунут в какое-нибудь место еще хуже, чем то, в котором я была.
И все-таки мне ужасно хотелось, чтобы кто-нибудь пробрался ко мне внутрь и вытащил ее за волосы, потому, что она отрезала меня по кусочкам. Сначала простая попытка приподняться на локтях была для меня колоссальным достижением, не говоря уж о том, чтобы есть или говорить. И пока я не научилась огрызаться, пока не научилась, как лестью выманивать крохотный скальпель из ее рук, чтобы сделать по-своему, она угрожала мне и ругала меня. И пока мои сокурсники думали, не наехать ли им в Кению или не пойти ли ассистентами в городскую лабораторию, я лежала в темном углу больницы, обливаясь потом при мысли, что она может убить меня во сне.